Под созвездием Ориона — страница 6 из 121

ся.

Мне дядя Боря разъяснил, что грибы, которые местные необразованные жители считают поганками, на самом деле вполне съедобны и даже очень вкусны. Они называются «шампиньоны» и во Франции считаются лакомством. А уж французы-то понимают толк во вкусной еде.

Я поверил не сразу. Даже когда мама подтвердила, что дядя Боря прав, я сомневался. Тем более что название какое-то подозрительное, похоже на слово «шпионы». И когда дядя Боря предложил мне попробовать жареную картошку с грибами, я осмелился не сразу. Но голод, постоянно сидевший внутри пятилетнего пацаненка военной поры, оказался сильнее опасений. Я съел ложку, другую…

По правде говоря, вкуса шампиньонов я тогда не разобрал, вкус картошки и подсолнечного масла был сильнее. Но сам факт, что я ел «иностранную пищу», давал мне повод гордиться собой. К тому же я был рад, что не помер…

С тыльной стороны двор был огорожен серым дощатым забором. Очень высоким, щелястым и, по-моему, с ржавой колючей проволокой наверху.

В повести «Сказки Севки Глущенко» я писал, как ребята добывали из-за забора ржавые формы для булок и буханок и как играли ими.

Форм этих на дворе накопилось много. Иногда их даже клали в лужи — цепочкой, чтобы ходить не замочив ноги…

Запахи, порой долетавшие из пекарни, в голодные годы были просто пыткой.

С пекарней связано одно приключение из жизни старшего брата и его приятелей. Из их довоенного детства. Брат не раз излагал мне эту историю. Но о ней — в следующий раз. На сегодня и так написано много…

6.04.97

…Эпизод с пекарней, как говорится, имел место, когда брату было двенадцать лет, а мое рождение только намечалось.

Этот рассказ я слышал в нескольких вариантах: от мамы, от Сергея и даже от отца, когда гостил у него в Белоруссии. Передаю близко к словам брата — непосредственного участника.

Несколько пацанов, в том числе и Вотя Петров, забрались в сад к Ковальчукам. За яблочками. Мероприятие это имело чисто спортивный интерес, поскольку яблочки были мелкие, недозрелые и отвратительно кислые. Годились они лишь для того, чтобы стрелять ими из рогаток.

В саду «налетчиков» обнаружил незнакомый мужик. Те резво ударились в бега, но Вотя зацепился за сучок широкими сатиновыми трусами и был схвачен.

Попытки вырваться и сдавленные вопли типа «пусти, гад, а то пожалеешь» не дали результата.

Дядька подтащил пленника к забору, грубой бесчувственной ладонью сорвал крапиву и выдрал беднягу в назидание остальным — тем, кто с замиранием души наблюдал за этой процедурой со спасительной высоты ближнего сарая.

Отпущенный Вотя с подвыванием кинулся на свою территорию, ощущая жжение тела и души. Души — даже больше, ибо он был уже в том возрасте, когда человек воспринимает подобные акции как поношение чести и достоинства.

Вотя воззвал к отмщению. Приятели его поддержали, поскольку чувство коллективизма у пацанов тридцатых годов, воспитанных на героических фильмах и романтике Гражданской войны, было весьма крепким. Не то что (увы!) у нынешнего поколения.

Прежде всего была проведена разведка: кто и откуда этот «буржуйский прихвостень». До той поры его никто не видел.

Какое отношение мужик имеет к Ковальчукам и почему оказался в их саду, осталось невыясненным. Но зато было точно установлено, что он работает сторожем пекарни.

Двор Ковальчуков, как и наш, тыльной стороной примыкал к пекарне. Ее красный двухэтажный корпус с большими квадратными окнами как бы нависал над садовым забором.

В качестве рабочей гипотезы было принято предположение, что в этом сволочном дядьке сыграли сторожевые инстинкты: он увидел, как мальчишки забрались в чужой сад, не выдержал, проник со двора пекарни сквозь щель в заборе и распространил свои охранные функции на территорию Ковальчуков, хотя, казалось бы, какое его собачье дело?

Итак, принадлежность дядьки-злодея к штату пекарни была установлена. Далее логика массового сознания распространила ненависть с конкретного обидчика на пекарню в целом. Естественно, что «все они там такие», иначе бы не стали брать в сторожа подобного негодяя.

Отряд из шести или семи снайперов залег на крыше двухэтажного сарая. Квадратные стекла пекарного цеха были видны наискосок — над забором и яблонями.

Рогаточный залп был сокрушителен. Осколки стеклянной метелью ворвались внутрь цеха. Послышались истошные вопли пекарей — жалобные и яростные. Сергей говорил, что они разносились над всем кварталом.

Отважные стрелки, не ждавшие такой реакции, разом струхнули. Скатились с крыши, упрятали оружие в надежный тайник и кинулись кто куда: на реку, в кинотеатр, домой — чтобы задним числом обеспечить себе алиби («алиби», как говорил Вотя, чей папа работал начальником милицейского отделения).

Почти сразу ближние дворы начали прочесывать работники пекарни и милиционеры. Стало известно, что осколки после залпа густо посыпались в чаны с тестом, которые стояли под окнами. Ущерб был нешуточный. К тому же в ту пору активной борьбы с «вредителями» стрелкам и их родителям могли приписать диверсию, направленную на подрыв благополучия советского народа. Запросто! Тем более что с хлебом в ту пору (как и во многие другие времена) были трудности.

К счастью, виноватых не нашлось. Во всем квартале не видно было ни одного мальчишки.

— На реку усвистали небось, окаянные, — говорили мамаши. — Нет чтобы дома помочь матери, целый день их не дозовешься.

— А мой в кино намылился пятый раз «Волгу-Волгу» смотреть, а у самого переэкзаменовка на осень…

Даже у Таисии Тихоновны возобладал, видимо, дворовый патриотизм, и она подтвердила, что «еще утром слышала, как мальчики собирались идти купаться»…

А интеллигентный мальчик Сережа в пионерском галстуке с блестящей пряжкой-зажимом (по форме того времени) тихо сидел у окна и читал книжку «Чапаев».

— Вот этого писателя, — с улыбкой сказала слегка бледная мама и указала зашедшему милиционеру на портрет, с которого по-командирски смотрел комиссар Фурманов. Милиционер подтянулся и козырнул — он был рядовой. А по поводу мальчика Сережи — отличника и сына известного в городе педагога — не могло быть серьезных подозрений.

Но если их не было у милиции, то у родителей были. У всех. Алиби не получилось. Отцы (те, кто еще не был посажен) и матери очень быстро раскопали правду. Рогатки были изъяты и сожжены. Затем наступил «воспитательный час». И по сравнению с ним полученная Вотей крапивная порция была все равно что комарик перед прививкой от скарлатины. Однако обычного в таких случаях рева и воплей «я больше не буду» из окон не слышалось. Воспитуемым было строжайше предписано «молчать и даже ни разу не пикнуть, а то хуже будет». Мол, услышат посторонние, догадаются, за что лупят несчастных Борек, Витек и Вовок, сообщат «куда следует», и тогда преступное деяние выплывет наружу. А это пахнет уже не ремнем, пострашнее.

Лишь самому младшему члену диверсионной группы третьекласснику Вовке Шаклину было оказано некоторое послабление. Сложивши вдвое потертый, «еще папин» ремешок, мать вздохнула и разрешила:

— Можешь визжать. Но только шепотом.

И Вовка визжал шепотом.

— Хотя это очень трудно, — жаловался он потом друзьям. — Попробуйте сами, узнаете.

Друзья пробовали визжать шепотом и признавали, что да, трудно. И жалели младшего соратника, хотя и сами для сидения на ступенях крыльца прилаживались с некоторым затруднением.

Только Сереже все сошло глаже, чем другим. Дело кончилось маминым подзатыльником (данным импульсивно, со страху). Отец же ограничился долгой воспитательной лекцией, прослушанной сыном вполуха. Он, наш папа, в педагогических вопросах придерживался принципов гуманизма.

7.04.97
ОРУЖИЕ

У брата Сережи был друг Виктор Ножкин. Он жил в деревянном двухэтажном (вернее, полутораэтажном) доме через квартал от нас, на углу улицы Челюскинцев.

В дошкольные годы для меня то место (до которого дошагать можно за полторы минуты) было уже чужой территорией, иным миром. Вроде как сейчас другой город. Идти «в гости к Вите» значило идти далеко.

А еще дальше лежали совсем неведомые (в ту пору) кварталы. Потом-то, в школьные годы, я изучил их до каждого домика, до каждой калитки. И удивительную резьбу карнизов, крылечек и парадных дверей, и неожиданные изгибы улицы, которая порой выходила на край нашего знаменитого лога и становилась односторонней… Я знал на память жестяные таблички домовладельцев (написанные еще с «ятями» и твердыми знаками). Помнил узоры железных дымников на печных трубах… Но все это уже тогда, когда я был «большим». Школьником. А в первые годы жизни мне казалось, что родная улица уходит в неведомые дали.

Иногда судьба позволяла мне сделать в эти дали прорыв. Случалось, что кто-нибудь из приятелей Сергея сажал меня на раму велосипеда (чаще всего тот же Витя Ножкин) и катил далеко-далеко, аж до Перекопской улицы с ее Земляным мостом через лог. Там улица Герцена кончалась. Но я тогда в уличной топографии еще не разбирался. Просто, замирая от восторга и вцепившись в руль — рядом с крепкими пальцами хозяина велосипеда, я мечтал, чтобы счастье подольше не кончалось.

Велосипед потряхивало, сидеть на твердой трубчатой раме было неудобно, но все же радость была великая!

Движение велосипеда было похоже на бреющий полет.

Я быстро плыл над немощеной дорогой и видел, как из-под шины переднего колеса убегает назад по пыли тонкий змеиный След. Его рисунок состоял из маленьких кружков, соединенных в двойную цепочку. На никелированном ободе дрожало слепящее отражение солнца. И на руле, и на круглом звонке — тоже. Мне иногда позволялось посигналить этим звонком…

Но хотя и длинна была наша улица Герцена, счастье все равно рано или поздно кончалось. Чаще всего рано…

Вот уже едем обратно. Вот уже промелькнул крошечный домик с круглым «венецианским» окном (он и сейчас, по-моему, стоит там), вот и Витин дом проехали. Вот и наша серая калитка с чугунным кольцом и щеколдой… Как быстротечно в жизни все хорошее…