Под тенью лилии — страница 54 из 175

— Тогда цыганку, гречанку, еврейку, — поправилась старуха. — Триста лей, — предупредила она.

Гаврилеску значительно улыбнулся.

— Три урока музыки! — воскликнул он, начиная шарить по карманам. — Не считая трамвая туда и обратно.

Старуха пригубила свой кофе и задумалась.

— Ты музыкант? — вдруг спросила она. — Тогда тебя тут ублажат.

— Я — свободный художник, — отвечал Гаврилеску, вытаскивая из одного кармана брюк по очереди несколько скомканных носовых платков и методично перекладывая их в другой. — Пусть я, с позволения сказать, учитель музыки — моим идеалом всегда было чистое искусство. Я живу духа ради… Прошу прощенья, — добавил он конфузливо, помещая свою шляпу на столик и начиная выгружать в нее содержимое карманов. — Когда надо, никогда не нахожу бумажника..

— А спешить некуда, — успокоила старуха. — Время раннее. Третий час…

— Прошу прощенья, что позволяю себе вам возразить, — возразил Гаврилеску, — но боюсь, что вы ошибаетесь. Дело идет к четырем. В три у меня только кончился урок с Отилией.

— Вечно тут что-то с часами, — посетовала старуха, снова погружаясь в задумчивость.

— Ах, наконец-то! — вскричал Гаврилеску, победоносно предъявляя ей бумажник. — И представьте, был там, где ему положено.

Он отсчитал банкноты и подал старухе.

— Проводи во флигель, — приказала старуха, поднимая глаза.

Гаврилеску почувствовал на своей руке чье-то прикосновение и, дернувшись в испуге, увидел подле себя ту девушку, что зазывала его у калитки. Он пошел за ней, оробелый, неся на сгибе локтя шляпу со всем своим скарбом.

— Запоминай хорошенько, — сказала девушка, — и не перепутай: цыганка, гречанка, еврейка…

Они пересекли ореховый сад, миновав большой дом под красной черепичной крышей, который Гаврилеску видел с улицы.

Девушка приостановилась, искоса взглянула на него и весело фыркнула, ничего не говоря. Гаврилеску как раз начал рассовывать по карманам то, что сложил в шляпу.

— Ах! — сказал он. — Я свободный художник. Будь моя воля, я остался бы здесь, в этих кущах. — И он шляпой указал на деревья. — Я люблю природу. В такую жару, как сегодня, иметь возможность подышать чистым, прямо-таки горным воздухом, побыть в холодке… Но куда мы идем? — спросил он, видя, что девушка направляется к какому-то деревянному заборчику и открывает калитку.

— Во флигель. Куда старуха велела…

Она подхватила его под руку и втянула в калитку, за которой тонули в бурьяне клумбы с розами и лилиями. Духота снова усилилась, и Гаврилеску забеспокоился, чувствуя себя обманутым.

— Я строил себе иллюзии, — пробормотал он. — Я шел сюда ради прохлады, ради природы…

— Погоди, вот войдем во флигель… — ободрила его девушка, кивая на какое-то ветхое, по видимости нежилое строение, видневшееся поодаль.

Гаврилеску нахлобучил шляпу и удрученно последовал за ней. Но когда они вошли в сени, у него так сильно забилось сердце, что он приостановился.

— Я волнуюсь, — сказал он. — С чего бы это?..

— Не пей слишком много кофе, — шепнула девушка, распахивая дверь и легким толчком загоняя его внутрь.

Сколь велико помещение, определить было трудно, потому что полумрак, творимый сдвинутыми шторами, не позволял понять, где кончаются стены и начинаются ширмы. Гаврилеску двинулся вперед, ступая по коврам, которые делались все толще, все мягче, уже вроде бы не ковры, а перины, и с каждым шагом сердцебиение его усиливалось, так что наконец он в страхе замер, боясь сделать еще хоть шаг. В ту же минуту его захлестнул прилив счастья, как будто он снова был молод и весь мир принадлежал ему, и Хильдегард тоже принадлежала ему.

— Хильдегард! — воскликнул он, оборачиваясь к своей провожатой. — Я не думал о ней двадцать лет. Как я любил ее! Это была женщина моей судьбы!..

Тут он обнаружил, что рядом никого нет. И тотчас же его ноздри защекотал вкрадчивый, нездешний запах, вслед за тем раздались хлопки, и в комнате стало таинственным образом светлеть, как если бы кто-то медленно, очень медленно раздвигал штору за шторой, постепенно впуская свет летней послеполуденной поры. Тем не менее ни одна из штор не шелохнулась, это Гаврилеску успел заметить, прежде чем увидел в нескольких шагах от себя трех юных дев, которые хлопали в ладоши и смеялись.

— Вот мы, кого ты выбрал, — сказала одна из них. — Цыганка, гречанка, еврейка…

— Еще посмотрим, как ты кого угадаешь, — сказала вторая.

— Посмотрим, как ты угадаешь, которая цыганка, — подхватила третья.

С Гаврилеску свалилась шляпа, он уставился на них в упор, окаменев, невидящим взглядом, будто узрел нечто сквозь них, сквозь ширмы, сквозь стены.

— Пить! — прохрипел он вдруг, берясь рукой за горло.

— Старуха прислала тебе кофе, — отозвалась одна из дев.

Она скользнула за ширму и вернулась с круглым деревянным подносом, на котором стояла чашечка кофе и кофейник. Гаврилеску схватил чашечку, опрокинул ее одним духом и отставил с вежливой улыбкой.

— Страшно хочется пить, — повторил он.

— Это будет погорячей, прямо из кофейника, — предупредила дева, наливая чашку. — Пей потихоньку.

Гаврилеску отхлебнул, но кофе был таким горячим, что он обжег губы и, обескураженный, опустил чашку на поднос.

— Пить хочется, — взмолился он. — Если бы можно было немного воды…

Две другие девы скрылись за ширмой и тут же вышли с подносами, ломящимися от снеди.

— Старуха прислала тебе варенья, — сказала одна.

— Варенья из розовых лепестков, — прибавила другая. — И шербет.

Но Гаврилеску разглядел крынку с водой и, хотя рядом с ней стоял стакан толстого, дымчато-зеленого стекла, обеими руками сгреб крынку и припал к ней. Он пил долго, с бульканьем, откинув назад голову. Потом перевел дух, опустил крынку на поднос и вытянул из кармана платок.

— Милые барышни! — воскликнул он, принимаясь отирать лоб. — Как же мне хотелось пить! Мне рассказывали про одного господина, полковника Лоуренса…

Девы со значением переглянулись и дружно залились смехом. На этот раз они смеялись от души, расходясь все больше и больше. Сначала Гаврилеску смотрел на них в недоумении, потом лицо его осветилось широкой улыбкой, и наконец он рассмеялся тоже, отирая лицо платком.

— Позвольте и мне задать вам один вопрос, — заговорил он, отсмеявшись. — Очень хотелось бы знать, что это на вас нашло?

— Мы смеялись, потому что ты нас назвал барышнями, — сказала первая. — Это у цыганок-то.

— А вот и нет! — возразила вторая. — Не верь ей, она тебе скажет! Мы смеялись, потому что ты перепутал и выпил из крынки вместо стакана. Если бы ты налил, как все люди, в стакан…

— Не слушай ее! — вступила третья. — Она придумает! Кроме меня, тебе никто не скажет. Мы смеялись, потому что ты струсил.

— А вот и нет! А вот и нет! — загалдели две другие. — Это она тебя так подначивает, это она тебя так на храбрость испытывает!

— Струсил! Струсил! — твердила третья.

Гаврилеску сделал шаг вперед и торжественно воздел руки.

— Милые барышни! — произнес он тоном оскорбленного. — Я вижу, вам неизвестно, с кем вы имеете дело. Я не какой-нибудь там. Я — Гаврилеску, свободный художник. И прежде чем я докатился до уроков, с позволения сказать, музыки, и у меня была своя мечта поэта… Милые барышни! — с пафосом продолжал он, выдержав паузу. — Двадцати лет от роду я узнал и полюбил Хильдегард!

Одна из дев пододвинула ему кресло, и Гаврилеску сел с глубоким вздохом.

— Ах! — начал он после долгого молчания. — Зачем вы напомнили мне трагедию моей жизни? Вы ведь уже поняли, надеюсь, что Хильдегард так и не стала моей женой? Случилось нечто, нечто ужасное…

Вторая дева подала ему чашечку кофе, и Гаврилеску стал пить маленькими глотками, в задумчивости.

— Случилось нечто ужасное, — повторил он наконец. — Но что? Что могло случиться? Любопытно, что я не помню. Это правда, я не думал о Хильдегард очень много лет. Я свыкся с утратой. Я говорил себе: «Гаврилеску, что было, то прошло. Либо искусство, либо счастье». И вдруг давеча, как я вошел к вам, я вспомнил, что и я знал благородную страсть, я вспомнил, что я любил Хильдегард!..

Девы переглянулись и забили в ладоши.

— Все же права была я, — сказала третья. — Он струсил.

— Да, — согласились две другие. — Ты была права: он струсил…

Гаврилеску поднял глаза и смерил их долгим, меланхолическим взглядом.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду…

— Ты боишься, — вызывающе бросила первая, выступая вперед. — Ты сразу струсил, как только вошел…

— То-то у тебя в горле пересохло, — сказала вторая.

— То-то ты все время виляешь, — подхватила третья. — Сам нас выбирал, а теперь боишься угадывать.

— Я все-таки не понимаю… — попробовал защищаться Гаврилеску.

— Тебе было велено угадывать, — перебила его третья, — которая из нас цыганка, которая гречанка, которая еврейка.

— Попробуй теперь, если говоришь, что не трусишь. — предложила первая. — Угадай. Которая цыганка?

— Которая цыганка? Которая цыганка? — эхом вторили ей две другие.

Гаврилеску усмехнулся и снова смерил их взглядом.

— Это мне нравится, — сказал он, вдруг приходя в хорошее расположение духа. — Вы, стало быть, думаете, что, раз я свободный художник, значит, я витаю в облаках, значит, я понятия не имею, как выглядит цыганка…

— Опять он виляет, — перебила его первая. — Отгадывай.

— Стало быть, вы, — упрямо продолжал Гаврилеску, — вы считаете, что мне недостанет воображения хотя бы на то, чтобы представить, как выглядит цыганка, тем более когда она молода, красива и в натуральном виде…

Потому что он, разумеется, с первого же взгляда понял, кто из них кто. Та, что выступила вперед, совсем нагая, очень смуглая, с черными волосами и глазами, была, без сомнения, цыганка. Вторая, тоже нагая, но в сквозной, зеленоватых тонов накидке и в золотых сандалиях, имела кожу неестественной белизны, отливающую перламутром. Она не могла быть никем иным, как гречанкой. Третья, безусловно, была еврейка: ее бедра плотно охватывала длинная, до полу юбка вишневого бархата, грудь и плечи оставались открыты, а богатые, огненно-рыжие волосы были высоко подобраны и уло