Хорошо, что Елена не слышала, а то бы выпрямила крюк о его рожу. Если я тебе скажу, что она успела наполнить пятьдесят ведер, то на самом деле было сто. Разогнула спину. На лбу серебристая испарина, а щеки румяные, будто кто щипал. Она взяла коромысло, зацепила ведра и легко подняла на плечо. Только пастушка Яневица, та, что победила, когда я родился, могла так. Мы пошли. Я петухом вышагиваю рядом. Приятно мне, хоть и весом был, как ее ведра. А сам думаю: «Вот бы мама меня увидела, порадовалась бы, а то все плачет». Дошли мы до Митрева переулка. Один ее ботинок застрял в грязи. Не опуская коромысла, она наклонилась, вынула ботинок из грязи, наклонилась еще раз, сняла с ноги второй и пошла босиком. Я начал понимать, почему меня мама при жизни отпевала. Ноги у меня были обмотаны в три ряда онучами и все равно закоченели от холода. Мамочка, милая, да это же не девушка, это великанша. Я не знал, какому богу молиться, что мне она досталась. Как я ни старался пройти лужу у плетня, опираясь на палку, чтоб не испачкаться, все же плюхнулся, да так, что и ее обрызгал с ног до головы. И если бы я не был ее женихом, сняла бы она коромысло да так бы надавала, что и живого бы места не осталось. Кто знает почему, но она добродушно улыбнулась и сказала:
— Ладно, ничего, Янко. Спрячу платье в сундук как есть, грязное, чтоб, когда дети вырастут, мы им могли рассказать, как их мать еще невестой как-то зимой шла босиком, а их отец окатил ее грязью.
От радости рот у меня растянулся до ушей, но я подумал про себя: «С этой женщиной шутки плохи. Детей от меня потребует, а как их делают-то?»
Входим в дом. Взгляд ее матери падает на мои забрызганные штаны.
— Вот так жених, — говорит, — ты жених или дитя малое? Не за что было тебе и яичницу готовить.
Лучше бы она пощечину мне дала, чем эти слова мне от нее слышать.
— Мама, ты же знаешь, — вступилась Елена, — по нашим переулкам человек когда идет, даже если летать умеет, все равно перепачкается.
«Ты смотри, — подумал я, — она ведь добрая, а я ее боялся». Мать накрыла на стол. Я решил помыть руки, она смеется:
— Елена, полей ему из кувшина, пусть помоет свои купеческие руки. У них учителя живут, так вот и он по-городскому.
Елена мне поливает, а мне взвыть хочется от ледяной воды. Но мать мне так наказала, чтобы я помыл руки, прежде чем садиться за стол, и чтобы на еду не набрасывался. Сели мы за стол. Елена подала мне на колени полотенце, а мать и говорит ей:
— Дочка, зачем же на грязь да полотенце?! — Снова пустила шпильку. Я поклевал, поклевал и оставил ложку.
— Ешь, ешь, зятек, голод в работе не помощник.
— Ну, молодые, приготовила я вам комнату, идите поговорите о свадьбе.
Ясно, решил, старуха нашу сторону держит. Сердце у меня в горле застучало. Иду я в комнату, а ноги у меня подкашиваются, как у гусенка, который учится траву щипать. Вошли. Елена выскочила, вернулась с какой-то пряжей и сунула мне ее в руки, чтобы я держал, а она стала ее в клубок сматывать. Смотала один клубок, взялась за другой. Я и говорю:
— У меня руки устали.
А она мне, улыбаясь:
— Ну, уж если у тебя от этой работы руки болят, как же тогда от другой?
Ну вот, и она надо мной смеется. Один день жениховства показался мне, как три дня. Не знаю, ни что делать, ни что говорить. Я слышал, что взрослые парни целовались. А как я ей скажу: «Елена, давай я тебя поцелую»? А если она мне засветит этой своей лапищей, рожа у меня будет — мама не узнает.
Мой отец дал попу двести левов, и я вырос на два года. Кому бы мне дать еще двести левов, чтоб подрасти хотя бы до ее плеча. Но вот стало смеркаться, скотину с реки пригнали, и я пошел. Елена проводила меня до калитки и передала привет моей матери. Я на повороте обернулся, ведь я же влюбленный, и помахал ей рукой, но она не подняла руки, и я понял, что задумалась она: как же со мной жить будет?
Мать, наверно, беспокоилась, как я там у невесты. Ждала меня у калитки такая радостная. Я подумал, что мне улыбается, а оказывается, пришел из Сюлменчева дядя Марко, дал отцу десять тысяч левов, и он заплатил долг Чумаку.
До свадьбы оставались считанные дни. У мамы глаза распухли от слез. Однажды утром отец исчез. Мы догадались, что он пошел искать музыкантов. В среду уехал, в субботу уже их привез. Как заиграли, все село собралось послушать ябылковских музыкантов. Певец-скрипач завел песню о бритье на свадьбу. Все столпились посмотреть, как будут брить жениха. Целое ведро воды согрели. Камбер намыливал меня лошадиным хвостом, не обращая внимания ни на рот, ни на нос, ни на глаза. Я пыхтел, как поросенок в просе. А он все хлестал. Мама и сестренка встали рядом, приготовились петь. Кларнетист подхватил очень тонко, высоко, будто камень выше сосны бросает. За ним — сестренка и мама. Камбер начал меня скоблить бритвой времен Балканской войны. Но лицу-яйцу брадобрей не нужен. Сестренка поет и плачет. Мамин голос еле слышен. Я, как увидел, что женщины и девушки плачут, и сам расплакался. Камбер смыл пену с моего лица. Тут завалили меня подарками. Я почувствовал, что слабею. Мама меня обняла и не отходит. Опять все в плач ударились. Хорошо, что музыка заиграла. И еще хорошо, что лучше меня никто не умел вести хоро. Ваклю, которого любила сестренка, меня научил. Мама сбегала в дом и вынесла золотую монету. Я услышал за спиной голоса: «Если выдержит это хоро, выдержит и завтра вечером Елену…»
Как мне было страшно! А от разговоров этих я еще больше испугался. Всю ночь я водил хоро. Уже звезды стали исчезать на рассвете. В какой-то момент мама подошла ко мне:
— Сынок, пляскам конца-края нет. Ляг поспи, а то завтра вечером что будешь делать?
Я будто не слышал, еще быстрее повел хоро. На рассвете тетя Тонка поставила мне помету над бровями — знак, что я уже не среди холостых. Мама, как увидела меня с пометой, снова расплакалась.
К обеду и на дворе, и на гумне собралось много народу. Камбер привел своих волов, а то наши не смогут вытянуть повозку из Елениного переулка. Женщины-певицы расселись в повозке и запели. Вокруг повозки всадники на лошадях скачут. Гости пляшут, а лошади, уже в пене, того больше. Наездники наклоняются, и кум им кладет деньги под шапку. Подъехали мы к Елениным воротам. Парни, вставшие стеной, требуют выкуп. Один требует сто, другой двести, третий триста левов.
— Много хотите! — говорит Камбер.
— Как это много?! — отвечают парни. — Жнет, как косилка, молотит, как молотилка.
— Все равно много! — говорит дядя Ваня.
— Как это много? Если будет корова, рынок будет завален маслом и молоком.
— Все равно много! — говорит Атанас.
— Как это много? Она и стога мечет, и копны ставит. Ее копна и десять лет простоит, десяти капель дождя не попадет на колосья.
Ну, как не дать триста левов? Дал я. Разве это выкуп за Елену? Открыли широко ворота. Гости заполнили двор. Сейчас мне положено толкнуть дверь, да так, чтобы сама открылась. Я толкнул, но она не шевельнулась. Слышу голоса:
— Слабоват, милый, силенок не хватает.
Я второй раз толкаю. Дверь отскочила, затрещала от мальчишеской силы. Музыканты подхватили тонкую мелодию, женщины заплакали. Наши плачут — моей молодости им жалко, а Еленины — силы ее жалко, что ребенку достается. Тетя Тонка неотлучно стоит рядом со мной и все повторяет:
— Не бойся, милый; ничего, что большая. И лошадь большая, да ее укрощают.
В комнате только одно маленькое оконце, поэтому горят три керосиновые лампы. При их свете Елена кажется раскаленной, а я, наверно, похож на фитиль. Стал я раздавать подарки. Кому ножичек, кому зеркальце, гребешок, а ее матери я подарил кожаные тапки и сказал:
— Вам подарок, что вы меня яичницей угощали.
— Будь здоров, зятек, — ответила она, — но смотри ешь побольше да расти поскорей, а то ведь бить тебя будет моя дочка.
Ну вот опять меня подколола. Подарки все подарены, песни все перепеты. Прошло и прощание невесты с матерью и отцом, с братьями и сестрами. Ох, уж это прощание, оно тяжелее всего. И женщины, и мужчины плачут.
Я услышал, как их собака воет за домом. И она плачет по Елене. Наверно, и Елена, как моя сестренка, давала собаке куски повкуснее. Кто-то крикнул:
— Давайте, пора выводить невесту!
Парни встали возле приданого, выкуп ждут. Уже не триста, а пятьсот левов — корову купить можно. Но я дал. Все аж ахнули, что я даже не торговался. За Елену я и дом готов отдать, а денег разве мне жалко! Стали переносить приданое. И откуда парни наломали столько веток? Наши переносят приданое, а их хлещут. Но никто даже не ойкнул. Кто же не подчинялся этому суровому свадебному закону? Елена вроде бы небогатая невеста, а телега наполнилась. Камбер подхватил поводья, выкрашенные хной, и повел волов, в пестрой сбруе, с подвешенными амулетами. Других волов у такой невесты и быть не могло. Камберу поднесли большой глиняный ковш. Все ждали, что он скажет. И мне было любопытно: неужели он сможет сказать больше двух слов? Я смотрю на него, скулы у него задвигались, и он крикнул громко:
— Эй, гости, я выпью девять глотков, чтоб на девятый месяц невеста принесла близнецов. Ударю ковшом об оглоблю, и на сколько кусков он разобьется, столько детишек чтоб у них было.
И жахнул он ковш со всей своей, Камберовой, силы, да так, что на тысячу кусочков он рассыпался. Камбер дернул поводья, волы потащили повозку. Женщины запели. Доехали мы до церкви. Вошли. Поп сделал то, что я уже сказал вначале. Выходим. Камбер целую обойму в воздух пустил. Подъезжаем к нашим воротам. Они были не закрыты, а широко распахнуты, видно было, что давно уже они ждут, что невеста войдет в этот дом. Стол накрыли под старым тутовым деревом. Мой взгляд упал на косяк сарая, и я насчитал на нем шестнадцать отметин, которые делал мой отец каждый год большим ножом над моей головой, чтобы видеть, насколько я вырос. Мне стало себя жалко, захотелось плакать, но было стыдно. Музыканты остановились. Начались тосты родственников жениха с подарками невесте. Музыкант, который вел свадьбу, взял топор, тот самый топор, что отец все точил, наклонился над кумом. Что тот пообещал, не было слышно, но музыкант подошел к тому самому косяку и хрястнул топором по моим отметинам. Полетели щепки, дом задрожал. Одним замахом ушли мои детские и юношеские годы.