— Ну что опять?
— Ладно, спи…
— Нет, ты скажи?
— Что скажи — беда дак беда. Васька повинился… Он спилил яблони-то. Ножовкой, без шуму…
— Как?
— Вот тебе как!
— Правда?
— Нет, вру… Видишь, злость поимел. Мне премию вырешили, а с него вычли…
— Ты расскажи давай?
— Красёна весной отелилась, теленочка у ней табун замял. Васька-то не видел. Кого он — верхогляд… Я в правлении и скажи об этом. Ваське-то передали…
— Что теперь?
— А-а, навершной прилетел: прости да прости, в ноги валится. Мол, стыд.
— А ты?
— А я, а я? Так в ноги же, мне-то в ноги… В ноги! Простил. Ножовкой он их.
Фомич заплакал. Окошко сильней забелело, с пола понесло холодом. Таракаша громко заржал.
— За что мне такие муки?.. Да ты не сердись, соседко. Он же в ноги хотел… Как не простишь… Не сердись ты…
У меня в груди что-то порвалось, глаза щипало.
— Не сердись, соседко. Человек ведь, как не простишь. Ну, хватит, хватит… Других насадим.
Я выбежал из избушки. После дождя шел белый тяжелый туман. Далеко-далеко в тумане звенели колокольчики. Видно, бежали те кони из деревни в луга. Колокольчики стали совсем рядом. Опять заржал им Таракаша.
Много лет прошло с того дня. Было всякое в жизни: плохо и хорошо, ездил по свету туда и назад. Только домой не мог собраться. Все же собрался. Приехал весной. От автобуса шел пешком. Только на поскотину ступил, ударил в глаза белый и розовый огонь. Откуда. Да яблони же! Цветут яблони. Всю степь заняли, стоят рядами, в белых чулочках. Спросил у девочки, рядом шла:
— А кто садоводом?
— Павла Фомича знаете?
— Неуж один?
— Не-е, нынче второго дали. Покидова Василия знаете?
Опять в груди что-то порвалось. Сколько мук надо вынести, чтоб зажечь этот светлый огонь.
НЕВЕСТА
Васька Гилев получил телеграмму. Нежданно-негаданно. А накануне снились ему черные юркие ласточки и полынь. Будто ехал по лугам на телеге, день кончался, конь ступал тихо, потому что там, где утром стучала под копытом земля, встала полынь. Она лезла коню под брюхо, живой веревкой оплела ноги, и конь косился вниз мутным глазом и, обессилев, заржал. Васька достал с телеги литовку, только на полынь замахнулся, да налетели ласточки. Он удивился — откуда, ведь скоро зима. Они били по лицу клювом, пищали, кидались в широкий рукав рубахи, и от того стало страшно. Васька закричал и проснулся.
Про сон рассказал матери и деду. Мать вздохнула, улыбнулась, а дед брови напряг:
— Ласточки к прибыли… Поди, женишься?
Вспыхнули глаза у деда, заиграли. Не было у него внуков, кроме Васьки, а ему нестерпимо хотелось внучку, чтоб больше на старости вышло счастья, потому и желал он Васькиной свадьбы. Но девки в деревне других выбирали. Не годился Васька для мужа: был гордый, с тяжелым взглядом, работал шофером, а вечером пас лошадей с дедом, давал прозвища жеребятам, а в клуб приходил — надменно выламывал брови, шутил, кривлялся, в танцах смотрел прямо в глаза девчонке, щурясь нахально, сухо сжав губы, и девчонка робела, не знала куда деваться, начиная ненавидеть Ваську. То сидел в темном углу со своей гармошкой, покорно играл для всех вальсы, фокстроты, но было в игре что-то упрямое, злое, да и водкой от него пахло — и танцы не выходили.
И другая беда в Ваське сидела — не хотел он учиться: еле в шестой класс перелез и на том давно кончил.
Вспомнил об этом дед, и глаза потухли.
— А полынь к чему? — пытал Васька.
— Это к препятствию… Да не горюй — ласточки передолят, — совсем смирно добавил дед и отвернулся.
Слова его Ваську зачаровали. Весь день о них думал, да и работа выпала легкая — отвез дояркам с дальней фермы лектора из города и поставил машину. Вечером в клуб собрался, гармошку бросил за плечо. Только вышел в ограду — почтальонка Верка сует телеграмму. На адресе — Василию Петровичу Гилеву.
— Распишитесь в полученьи, Василий Петрович, — сказала Верка, хихикнула, закрыв рот ладошкой.
Сомлел Васька. Первый раз в жизни получил телеграмму. Сжал ее в кулак, она стала как уголек, — пальцы напряглись и горели. Вдруг Верка стала серьезной.
— Поди, от девчонки? Неуж кто-нибудь любит?..
Молчал Васька, а она злилась:
— Кто-то нарвется же на тебя, соберет беды…
Ушла, оставив в ограде хитрый запах духов и пудры. Васька носом шмыгал, на месте топтался, лицо закаменело — обиделся на Верку. Раскрыл телеграмму. «Встречай с электричкой сегодня. Катя». Плеснулось в глаза сиянье, захотелось бежать куда-то.
Выскочил в улицу и поразился: везде сонно. Снег начинался. Падал на землю тихо, подолгу вверху кружась белыми метляками. Садился на тополя, на крыши, и на глазах уменьшались деревья, дома. Снег кружился, и тополя кружились, и дома уходили куда-то медленно, чудно, сливаясь друг с другом, в окнах огоньки мигали, то разгораясь, то затихая, и не было нигде луны. Посреди улицы, пустой, сонной, Васька сжался от чудной мысли — ведь Катя — его невеста. Он никогда так не думал, а сейчас подумал. Катя — его невеста, раз дала телеграмму, раз зовет его встречать, раз едет к нему и сейчас, поди, сидит одна в длинном вагоне, тоскует о нем, о Ваське, а может, дремлет и к его плечу жмется, целует в горячие губы, плачет и опять целует, называя его всяко, ласково, как только можно невесте, и не хочется ей просыпаться, чтоб не потерять Ваську. Как подумал об этом, стал вырастать в нем другой человек, могучий, веселый, которому стало жаль всех людей на свете за то, что у них нет Кати, нет такой телеграммы, а, значит, и нет ничего.
Но по лицу настоящего Васьки прошло смятенье. Он вспомнил свое последнее письмо к Кате, дорогие слова, обещания, и стало ему очень плохо.
Встретил он Катю недавно, когда возил зерно в город на элеватор. Катя сидела в маленькой белой конторке, проверяла пшеницу на влажность — там он ее увидел и встречал в день по два раза. Но кончился хлеб в колхозе — не стало в город пути. Писал письма. А в последнем написал, что скоро, совсем днями, поступает в заочную школу и на курсы по баяну, что выпросил в правлении на дом лесу и уже сруб стал катать, а рядом огородил палисадник, посадил там шесть яблонь, много малины и много сирени. Все это ради Кати: и школа, и баян, и дом, и кусты сирени. Вспомнил о своем письме Васька — глаза зажмурил и понял, что он совсем подлый, отчаянно подлый. Сейчас нужно было решить, как жить дальше, ведь обо всем в письме он нахвастал, чтоб привязать к себе Катю, поглянуться сильнее, — и она ему верит, и любит, и вот уже едет. Едет к новому, хорошему Ваське — ему стало страшно. Но другой человек, могучий, веселый, распирал изнутри, стучал ногами, смеялся, хотелось ему бежать куда-то.
До станции семь километров, через два часа — Катина электричка. И побежал Васька. Кончилась деревня, пошла степь. Тихо в степи, шаги раздаются гулко. Дорога падает в балки, проваливается в овраги, и там, где-то сбоку, шумит вода, пахнет прелью, идет из-под ног теплая сырость, как в канун весны и цветенья. Кружится снег. От него совсем тихо, слышней сбоку ручьи и кажется, что на дальнем бугре стоит Катя в белом, к себе зовет. Напряг глаза: Катя стала ясней, но голос ее не слышен. Подошел ближе — она отодвинулась, и видно, что смеется, играет ресницами, платье колышется, и кажется, что Катя куда-то плывет.
Васька вскинул гармошку. Заиграл. Катя двигалась впереди, слушала, но нельзя ее догнать, дотронуться, и скоро растаяла Катя в белой мгле. Снег сильней повалил, Васька громче заиграл, но выходило несбыточно, грустно, потому что все думал о том письме, из-за которого, видно, и влюбилась в него совсем Катя. Чем сильней думал, тем больней было. Не выдержал — крикнул:
— Поверь мне, Катя! Э-эх…
Кто-то захохотал за спиной. Васька испугался, присел.
— Куда орешь-то, в белый свет?
Оглянулся — человек на лошади, весь снегом оброс, у лошади глаза синеют, из ноздрей — пар. Узнал бригадира Изотова Петра. Лошадь его тоже узнал.
— Куда, дядя Петро?
— Жену встречаю… с омским будет. На машине, вишь, нельзя… Придется там ночевать. А ты?
— Невеста едет!
— Чего?
— Невеста!
— Ну, ты даешь… Да кто за тебя пойдет? Жить что ли надоело… — и ускакал вперед. Снег искрами взлетел от копыт. Вез Петра любимый Васькин конь Цыган. Ездил он недавно на нем на луг сено косить. А сейчас Цыган даже не узнал. И чуть не заплакал Васька, и опять поднялось в голове то письмо, встали Веркины и бригадировы слова и хотелось разбить чем-то тяжелым эти слова, чтоб забыть. Он стал играть, но гармошка не слушалась, а Катя больше не шла впереди, и показалось Ваське, что телеграмма, и эта ночь, и снег, и мокрый от снега Цыган — все неправда, сон, забытье, и он крикнул:
— Катя-а-а, — зажмурил глаза. Она показалась снова впереди в белом платье, и гармошка вздрогнула, запела, рванулись звуки вперед, зазвенели вверху, от Васькиного лица отлила кровь, а в музыке поднялась боль, оттого что жил он до этого дня, как во сне, вроде и не жил, а сейчас станет другим, чтоб любили его Катя и Верка, и дядя Петро, и все-все, и построит он дом, посадит сад, родится у них с Катей сын, вырастет большой, станет гордиться отцом и будут его тоже все любить. Светлела ночь. Сбоку вышла луна. Снег перестал, потеплело, дунул сырой ветер, горько запахла сухая полынь. Издалека прилетел гул копыт. То скакал Цыган. То спешил бригадир к своей жене. Где-то рядом застучал поезд, и в степи стало еще светлей.
Представил Васька, как из вагона выйдет к Петру жена, и он кинется к ней. Потом представил, как выйдет к нему Катя — и перестал играть. Он не знал, что будет, когда выйдет Катя.
Замелькали в глазах огни. Васька понял, что это уже станция и опять побежал. Скоро задохнулся, остановился, перевел дух. Гармошка, когда бежал, сильно била по спине, и спина болела. Смолк впереди гул копыт. Затих поезд. Горько запахло полынью, и он вздрогнул: вспомнились слова деда о том, что полынь к препятствию, но ласточки все равно передолят. Почему же ласточки? Где же теперь ласточки? Полынь есть, но где же ласточки? Васька стал улыбаться, думать о деде, о том, что скоро пойдет в школу, начнет читать разные книги, выполнять уроки, а потом поедет поступать в институт, и провожать его будет Катя. Придет его поезд, и Катя заплачет… Может, ласточки — это поезда? Ну, конечно, поезда, которые летают по свету, а один из них привезет Катю. Ну, конечно, поезда… — поразился Васька.