— Коль, погляди, что мне Лялька из Курска пишет. Ты скучаешь, да?
Она достала письмо.
«Хочу, Нин, похвастаться. Целой больницей теперь ворочаю. Заведование дали. Живу от Читы — сто километров, в совхозе. В город на самолете ездим. Адрес мой на конверте. Уже огляделась — народ вокруг ласковый, помогают. Свет не без добрых людей.
Ты знаешь, я ведь в аспирантуру лезу. Не зовут, а лезу. С осени за книжки схватилась и — круглыми ночами давлю стул. Часто о тебе реву, да о Паше. Он в Читу на курсы уехал. Скучаем с Наташкой. Ее в ясли таскаю. Знаешь, тут мировые ясли, в городе таких нет… Прямо люкс!.. А вчера я в концерте здесь пела. Вот. Артисткой стала».
Нина захохотала:
— Эх, дура Лялька. Аспирантка, а Пашка-то у ней тракторист. На тракторе ездит. Все, поди, в квартире от него бензином пропахло… Ухохота. Артисткой стала… А ты уловил, Коль, как Лялька жить хочет… А? Ты подумай… Ну, зачем ей аспирантура-то, ну, зачем? Жизнь свою надо сшивать, а остальное приложится. Ведь человеку, чтоб для других жить, надо свою жизнь направить. Потом и для других выйдет. Ты согласен?
Коля очнулся. А ставень все еще стучал и раскачивался тополь, совсем молодой, некрепкий, а на стене Коля увидел вдруг большой портрет Нины. Она стояла у окна, положив на подоконник руки, щурилась, фотограф гордо вывел голову, на шее лежали крупные камешки — бусы, такие живые, отчетливые, что их захотелось погладить, а далеко вверху щурились глаза, и чем больше он смотрел в глаза издали, тем сильней видел в них какую-то насмешку, точно она смеялась сейчас над фотографом, над тем, что за окном видела, а, может, вспомнила что-то давнее и над ним смеялась, может, те синие колокольчики вспомнила, такое смешное время. Она, точно чувствуя его, сказала глухо:
— Господи, до чего ты странненький… Вас бы с Лялькой спутать, верблюда б родили. Только она толстая, тебе б не понравилась… А я тебе нравлюсь, Коля? Ну?
Она стояла у окна, щурилась, водила ресницами, а он молчал, думал о Ляльке и представлял ее в уме толстую, добрую, представлял, как она Пашу своего любит, как по ночам учится, как утром Пашу будит, как он весело бормочет, сонный, еще маленько сердитый. Она, видно, любит всех людей в совхозе, и в аспирантуру хочется, чтоб еще лучше лечить, и Коля думал, почему она сошлась с Ниной, почему Нина дорога ей и дороги ее совет и помощь? Зачем люди разные сходятся? Интересно об этом думать, интересно в лицо смотреть Нине, неужели оно может стать родным? Ой, Коля, Коля, как многого ты хочешь. А что из этого выйдет, ведь Нина так и не заговорила о синих колокольчиках, ведь Нина над Лялькой смеется и над всеми в Падеринке смеется. Так он думал о себе.
Дверь на кухне хлопнула. Вошел парень, нарядный, красный с метели, в серой мерлушковой шапке. Затоптался на пороге угрюмо, как боров.
— Ну, что вам? — спросила Нина.
Парень замялся, напрягся, покраснел, сдернул шапку — кудрявый здоровяк.
— Он язык потерял, — засмеялась Нина, поправила прическу, прикусив губу.
— Жена у меня рожает… Сегодня… — сказал парень и отвернулся.
— Очень хорошо. Пусть рожает, — смеялась все еще Нина и теребила Лялькино письмо.
— Так ведь метет, видите… Трактор с вагончиком дали… В район отвезти. Жену-то… Может, вы с нами поедете, Нина Трофимовна? Сильно в степи несет, с врачом-то спокойнее бы. Где-нибудь сядем еще. Не лето. Боюсь я. Ребенок-то первый…
Парень на месте топтался, глаз не поднимал. Видно, было как-то стыдно ему за свою просьбу. Нина перестала смеяться, письмо в шкатулку бросила, запахнулась платком.
— Не могу я. У меня гости… Поймите… Недалеко же. Отвезете сами. Конечно же, отвезете. Потом на тракторе вы… Я и не понадоблюсь. Вы не бойтесь — все хорошо будет…
Парень улыбнулся и вышел. Нина посмотрела Коле в глаза.
— Видишь, только рожают… И нет мне с ними покоя.
Молчал Коля и было ему страшно взглянуть на Нину. Он хотел крикнуть, что ехать ей нужно с парнем, ведь человек же будет рождаться, но задохнулся в непонятной ярости, душил стыд. Выбежал за парнем. Тот стоял у тополя, курил.
— Я тоже с вами на тракторе… Мне как раз в район, — насмелился Коля.
И парень сказал:
— Давай пристегивайся.
Пошли по улице, за парнем он еле поспевал. Говорить с ним Коля не мог. Было больно за то, что сидел с Ниной, когда парень зашел. Вдруг тот сейчас думает, что он любит ее. Хотелось убежать в степь, в метель, остыть, потеряться совсем в степи. Почему она такая и как жить ей, и зачем ей жить?
Парень шел молча, еле поднимал ноги, и они бороздили снег, запинались, а глаза его смотрели как-то сбоку, Коля чувствовал их и часто моргал. Снег лежал серый, в палисадниках гнулись тополя от ветра, такие же серые, живые, подбитые. В голове то вспыхивали, то тлели слова: «Коль, не забывай меня, ладно? Ладно?» — и он не знал, как их спросить с себя, и горло от них сдавливало, как от тугого шарфа. Коля задыхался, отставал от парня, хоть и шел тот медленно, как-то покачиваясь, но глаз его не мог видеть Коля, а спина была спокойна, уверенна, а Коле надо было заглянуть в глаза, и он сорвал с шеи шарф, догнал парня. Но тот не показывал глаз, и Коле опять стало душно, и он крикнул:
— Я ей покажу!..
— Чего кричишь?.. — сказал парень и хлопнул себя по бедру рукавицей. Коле стало снова стыдно, этого стыда делалось все больше, все больше; хотелось закрыть лицо руками, забыться, чтоб ушли из памяти все эти три дня, вся его страшная теперь командировка, долгие разговоры с Ниной, синие цветы в руках у девочки в белом, синий тополь под окном, который гнулся под ветром, но в ушах снова встал этот голос: «Коль, не забывай меня, ладно?» — снова закрутились эти слова, придавливая его к сугробам, но сейчас они давили на него сверху, а не изнутри, и от этого казались легче. И вдруг он понял, что хочет навсегда забыть эти слова, избавиться от их далекого, чужого теперь смысла, и он смотрел, как качается спина у парня, как тяжело и уверенно продираются его ноги в серых пимах сквозь сугробы на дороге. Захотелось идти за этой спиной вечно, чтоб забыть навсегда эти три дня, Нину, свои с ней разговоры. И когда так думал, то чувствовал, как ему становилось легче, а внутри все смешалось, радостно путалось, оттого что не оставалось там Нины, только захотелось мстить и мстить ей за этого парня, за себя, за Ляльку, за всех людей в деревне, которых она ненавидит.
Зашли в тракторный вагончик. В углу, на длинной белой перине, лежала жена парня, агрономша Люба. Она приехала в Падеринку прошлым летом, а теперь уже ехала рожать сына. Она уже всем рассказала, что будет не иначе — сынок. И будет он Женя — в честь отца. Почти не стонала Люба. Стеснялась мужчин или уже была во власти того близкого, еще не узнанного счастья, которое стояло за спиной и медленными упругими толчками входило в сердце изнутри. В вагончике посветлело. Далеко в холодном небе ненадолго вылезло солнце, и степь стала яркая, веселая. Люба заулыбалась — муж засиял, сел к ногам ее.
— Все хорошо будет. Вот увидишь…
— Конечно, Женя. Все хорошо будет…
Коля ненавидел Нину Панкратову. Он забыл ее, красивую, родную в своих мыслях. Он помнил ее только насмешливой. Решил написать о ней в газете. О том, что врачиха отказалась ехать с роженицей, о том, что она всех ненавидит в Падеринке, и о том, что когда-то в школе он дарил ей синие колокольчики.
Вагончик качало на сугробах, как лодку. Лодка шла покойно, и снежное море не стукалось в ее борта. Кончилась, видно, метель. Коля подложил под голову охапку соломы и запахло от нее спелой рожью, деревенским детством, и захотелось в нее лицом окунуться, надышаться. Парень подмигнул ему, но Коля закрыл глаза, вспомнив как с Ниной Панкратовой спорил о счастье. И лицо у него запылало. Он лег на солому вниз лицом и стал про себя сочинять статью о Нине. И когда приехал в район, статья была совсем готова. Было в ней и о синих колокольчиках. И это место особенно нравилось Коле. Но когда он хотел на листах ее записать, то опять стало стыдно. Вдруг люди скажут, что он мужество свое показывает, ведь от первой же любви отрекается, а это сможет не каждый. И Коля выбросил в статье все о синих колокольчиках и о том, что три дня гостил у Нины. Пусть никто о его мужестве не догадается. А он станет от этого крепче, чтоб родиться второй раз на земле.
КОГДА ПРОШЛИ ДОЖДИ
Деревня наша стоит в бору, на отшибе. От тракта нужно километров пять до нее пешком топать. Летом ходить весело. Шел эти пять километров часа три. Только в улицу ступил — на голову дождик упал. Дождь? Смешно. Потом не до смеха: каждый день — ненастье.
Но я радовался: люди по домам засели — весь фольклор под боком. Перешел я тогда на четвертый курс института, вот и приехал домой, чтоб записать фольклор в родной деревеньке. Думал собрать много песен, легенд удивительных и составить книгу. И эта книга будет самая хорошая на свете. Прославит она мою деревню на всю страну.
Первую ночь дома не спалось. Хотелось быстрей составлять книгу. Шумел дождь, в бору стонали сосны. Потом вышел леший, испугал меня. Он стучал клюшкой по деревьям, подвывал ветру, плакал и ухал по-дикому. Выйди сейчас в бор — сердце лопнет. Меня всегда воспитывала бабушка и научила верить в домового и в лешего, в Бабу Ягу-Костяную ногу, в зеленых русалок, в огненные колесницы, которые выносятся из реки в полночь, катятся по всей земле, и кто их увидит — тому счастье привалит. Стал большим, а верить в эти сказки хотелось все больше и больше.
Кончил выть леший, и я заснул. Утром отправился к Ивану Закомалдину. Иван — самый старый в деревне, самый мудрый, веселый, песельник, сочинитель. Он все знал, все видел, прошел страну пешком вдоль и поперек, плавал на море, воевал в Маньчжурии, в первую мировую попал в плен к австрийцам, сбежал, потом строил колхоз в родной деревне, в шестьдесят лет стал комбайнером, в семьдесят — плотником, в восемьдесят — пенсионером.