Никто не работал. Василий Степанович сдвинул брови.
— Чего это вы, Семен, уже утомились? — обратился он к бригадиру. — Устали головами подушки подпирать?
Голубоглазая девушка взглянула на Семена, словно говоря ему: «Ну, скажи скорей что-нибудь, а то, ох, тебе и будет!»
— Ни одна не хочет на крышу лезть, — неторопливо ответил Семен. — Жалко им рушить.
— Что же это вы? — спросил председатель, заложив руки в карманы брюк и медленно переводя взгляд с одной девушки на другую.
— Пошли, девчата, полезем, — сказала Люба.
— Зачем мы станем такую красоту рушить, Василий Степанович! — пронзительно заговорила строгая Феня, заведующая птицефермой. — А курей куда будем девать?
— Пока на новом месте ферму соберем — кур в сарай переведем.
— Неладно придумано, — заметил Семен. — Там низина, Василий Степанович, сырость. Захворают куры туберкулезом.
Голубоглазая девушка вопросительно взглянула на председателя, и во взгляде ее можно было прочесть: «Ведь и правда, захворают куры туберкулезом. Как же это вы так, Василий Степанович».
— Не захворают, — сказал председатель, — не на век переводим. От силы на неделю.
— И хорек повадится, — продолжал Семен. — Место там угрюмое, на отлете. Хорек повадится, не уследишь.
Девушка обернулась к председателю, словно говоря: «Вот видите, какой у нас умный бригадир. Хорек кур передушит, что будем делать?»
— Не бойся, собаку на цепь посадим, — сказал председатель. — Отпугнет.
— Где вы такую собаку возьмете? — спросил Семен,
«Да, да, где вы возьмете собаку?» — сияли большие глаза девушки.
— А хоть у Бирюковых. Я гляжу, и тебе не больно охота задание выполнять. А ну, дай ломик.
И, забравшись на крышу, Василий Степанович стал отрывать плитки шифера.
— Ладно сидеть. Полезли работать, — сказала Люба и стала подниматься но приставной лестнице.
— Рушить-то она мастерица, — сказала Феня.
— И строить стану не хуже! — крикнула сверху Люба.
— Дожили, — продолжала Феня: — Поддубенские строили, а синегорские рушить станут.
— Теперь что синегорские, что поддубенские — один колхоз «Победа», — отвечала Люба. — Наташка, а ты что стоишь? Лезь ко мне!
Голубоглазая девушка колебалась. Люба неловко подковырнула плитку шифера, выворачиваемый гвоздь вскрикнул, словно от боли, и плитка треснула пополам.
— Слезай! — закричала Феня. — Что хотите делайте, Василий Степанович, а не могу я глядеть, как наше добро губят. Знает она, как мне плитки достались? Это в ихнем колхозе ничего не строили… Слезай оттуда!
— Ты все делишь! — воскликнула Люба. — Колхозы слились, а ты все: «наше» да «ваше». Ну и дели. Думаешь, если наш колхоз послабей был, так и попрекать можно…
— Я тебя не попрекаю. А ты спроси, как я в прошлом году стекла из своей избы вынимала, да сюда вставляла. Слезай, тебе говорят!
— Мне что, я и слезу. Работай сама. Что мы тебе приживалки?
Люба сошла вниз, сделала несколько решительных шагов, словно направлялась домой, но вдруг села прямо на грязную землю и заплакала.
— Да что вы сегодня все с ума посходили? — растерянно проговорил Василий Степанович.
Все молча смотрели на Любу. Наташа подошла к ней, неуверенно тронула ее острое плечо и проговорила:
— Гляди, юбку замараешь…
— Ну и шут с ней.
— Ладно тебе. Утрись, и пойдем плитки складывать…
— К нам небось приходили в прошлом году тес выпрашивать…
— Ладно. Она заведующая птицефермой. Ей это все равно, Любушка, что свою избу ломать…
— Сама же Фенька приходила за тесом да за лампочками, а теперь…
— А ты не гляди на нее, — уговаривала Наташа подругу. — Пойдем, Любушка, пойдем…
— Долго вы будете постановку разыгрывать? — сказал Василий Степанович, посмотрев на часы. — Семен, начинай.
— Как же я начну? Что мне их на руках, что ли, носить на крышу?
— Как хочешь. Хоть на руках. Начинай.
— Ну, ладно!
По-медвежьи растопырив руки, бригадир пошел на девчат, и все они с визгом бросились в разные стороны. Только Люба сидела по-прежнему на земле, закрывая лицо худенькой рукой.
Семен легко поднял ее. Сначала она старалась вырваться, отбивалась, болтала ногами, но, увидев, что Семен несет ее уже по зыбкой скрипучей лестнице, испуганно обхватила его за шею и притихла.
Лестница была высокая и стояла довольно круто. Семен осторожно поднимался вверх, опираясь о перекладины ступнями и коленями. На спине его, возле плеч, под майкой вздулись мускулы, а шея все больше и больше краснела.
— Довольно тебе, — вскричал встревоженный Василий Степанович. — Прекрати сейчас же!
— Бросить? — спросил, остановившись на середине лестницы, Степан.
— Да неси же быстрее, черт! — воскликнул председатель, испугавшись, что его распоряжения стали исполняться чересчур точно.
Семен добрался до крыши, тяжело дыша, опустил смущенную Любу и пригладил волосы своей красной тюбетейкой. Вслед за ним одна за другой полезли наверх девчата.
— Василий Степанович, — не унималась Феня, — давайте хоть с неделю погодим ломать. Чехословацкие гости приедут, что же мы станем показывать? Электростанцию перестраиваем, к коровнику пристройку делаем я еще птицеферму вовсе сломаем. Что мы станем показывать?
— Труд свой станем показывать, — сказал Василий Степанович. — Поймут. У них у самих там все заново переделывается.
И снова начал отдирать ломиком плитки.
Работа стала разгораться. Как костер, когда от маленького язычка огня постепенно занимаются веточки, обвиваются летучим пламенем, разгораются все сильней, словно соревнуясь, чей огонь жарче и веселее.
Я не утерпел и тоже забрался наверх и стал работать, хотя Феня, считавшая меня виновником всех бед, свалившихся на колхоз, пробормотала: «Пришел грехи замаливать».
Стояло погожее июньское утро. Было видно далеко вокруг и слышно все издалека. До самого горизонта, до самых утренних зорь тянулись невысокие холмы, разделенные лощинами и оврагами. На склонах виднелись деревни, окруженные садами и пашнями. В прозрачной дали было хорошо видно розовую ровную ленту канала и вертикальные грани шлюзовых башен. Во все стороны расстилались поля пшеницы, ячменя, проса.
Быстро обнажались стропила здания.
— Давайте веселее, девки, — сказал Семен, выколачивая стропильный брус. — Мне вечером еще в Игнатовку топать.
— Зачем, Семен Павлович? — опросила Наташа.
— В сельсовет. Кое-какие данные о колхозах взять. Чтобы объяснить гостям, если поинтересуются… — Он сунул лом под брус стропила. — Любка, вывешивай комель. Вывешивай больше. Пойдем со мной в сельсовет? — неожиданно добавил он тем же тоном.
— Я уже и так вся повисла, — словно не слыша вопроса, отвечала Люба. — Больше во мне веса нет.
— Обожди. Лом подложу. Наташа, а ты что застыла? Ну, теперь опускайте… Опускай, Любка. Пойдем со мной. Поможешь выписывать данные.
— А тюбетейку подаришь?
— Подарю.
— Да. Ладно. Дареное не дарят. Я ведь в шутку. Не пойду. У меня простыни три дня не глажены.
— Теперь подавай на себя… Пойдем. Речь приветственную поможешь составить. Еще на себя. А ну, бросили! Наташа, да что ты вовсе руки опустила?
Сухой брус со звоном упал на землю.
Наташа наклонилась к Любе и спросила, пытливо глядя в ее лицо:
— Сегодня вечером придешь за гармошкой ходить?
— Не знаю, Натка, — отводя глаза, отвечала Люба. — Гладить надо.
— Много ли тебе гладить?
— Много. Одних простыней больше десятка.
— Может, прийти пособить?
— Не знаю. Ничего я не знаю, Натка.
И, словно больную, обняла и поцеловала подругу в лоб.
3
Совещание районного отдела сельского хозяйства по поводу утверждения новых планов объединенных колхозов окончилось поздно, и мы с Василием Степановичем Боровым возвращались домой в кромешной темноте. Как я и предполагал, Василию Степановичу досталось за то, что он начал действовать, не дожидаясь утверждения плана. Хотя замечания были добродушны и делались скорее не для него, а в назидание другим председателям колхозов и хотя наш план был одобрен, Василий Степанович сильно расстроился, два раза просил слова и вовсю спорил с секретарем райкома. Теперь, шагая домой, он молчал и на все сердился. Ему не нравилось, что деревня далеко от города, что левый ботинок у него скрипит, что дорога идет в гору и что у меня нет детей.
Наконец показались огни Поддубок. Василий Степанович посмотрел на меня, довольно долго подумал и сказал:
— А ты, смотри, не говори моей старухе, как меня крыли.
Я обещал молчать. Мы спустились в овраг, медленно поднялись на горушку. На самом верху Василий Степанович вздохнул и сказал снова:
— Она, смотри-ка, тоже не велела птицеферму рушить. Ты молчи. И так она слишком много об себе понимает.
Мы шли длинной улицей деревни, и, хотя было совсем темно, Василий Степанович шагал уверенно и быстро, как по своей горнице. Справа от нас, на задах, словно заведенная басом лаяла собака. В отдалении показались три освещенных окна его избы.
— Если она узнает, как меня честили, — сказал Василий Степанович, — так и вовсе подумает, что у нее министерская голова. Про ветвистую пшеницу или про агронома скажи, а про планы молчи.
У ворот председателя окликнули, и я отправился в избу один. В просторной горнице вместо фотографий и картин на стенах висели пучки ржи, пшеницы, овса. С каждого пучка свисала фанерная бирка с указанием года сева, номера поля, урожая и нормы высева. На подоконнике, среди резеды и столетника, стояли консервные банки, наполненные семенами клевера, тимофеевки, коксагыза и лежали огромные желтые огурцы. И на комоде, где хозяйки обыкновенно помещают две высокие, зеленого стекла вазочки с бумажными цветами, блестели под стеклянным футляром аналитические весы. Другие, большие весы, сделанные Василием Степановичем из жести и гуперовских проводов, висели в красном углу, а возле них, на подоконнике, покоилась грудка бронзовых монет, которые употреблялись вместо гирек. Василий Степанович был опытником. Катерина Петровна, жена его, сначала ворчала, пыталась наладить в комнате жилой порядок, но потом смирилась и даже полюбила все эти пучки и зернышки и хвасталась гостям желтыми огурцами, которые были величиной с доброго поросенка. Она ежедневно смахивала пыль с колосьев, собирала в бумажку опавшие зерна и аккуратно сообщала мужу, откуда они упали. Впрочем, если она ошибалась, Василий Степанович без особого труда разбир