Подготовительная тетрадь — страница 5 из 43

— Да не нужны фабрике красители! — взревел я. — Они получают готовую ткань.

На миг это обескуражило заместителя редактора. Он помолчал, глубоко втягивая ошалело носящийся по кабинету воздух.

— Значит, он достает эти красители для тех, кто поставляет им ткань. Толкач! Форменный толкач. А мы поем ему дифирамбы.

Я застонал. Да, толкач, но лишь в той мере, в какой является им всякий современный администратор. Всякий. И при этом вовсе не обязательно ошиваться по командировкам. Есть телефон, телеграф, телетайп, есть в конце концов такое мощное средство коммуникации, как личные связи. Вся эта сложная клавиатура постоянно задействована, и горе тому, кто не умеет ею пользоваться. Да, он достает и пробивает, но ведь он еще и организует. «Организует», — повторил я и совсем уже по-алахватовски поднял палец. Будучи по образованию инженером-технологом (я умолчал, что он лишь год назад закончил заочный институт), он не лезет в области, в которых не смыслит, а это ли не решающая добродетель истинного администратора? Так, целесообразность специализации фабрики на пошиве верхней одежды обосновывал привлеченный Свечкиным лучший экономист области, ректор только что созданного Светопольского университета Станислав Рябов (мой ровесник, кстати сказать, — вот на какие рубежи выходит нынче наше поколение), и расчет этого аса от экономики был столь сокрушителен, что все инстанции дрогнули одна за другой. Далее. Не Свечкин ведь разрабатывал модели, которые прославили фабрику, а знаменитый ленинградский художник, виртуоз своего дела. Кино- и театральные режиссеры выстраиваются в очередь, чтобы заполучить его высочайшую консультацию, директора лучших ателье тщетно добиваются аудиенции у него, международные салоны почитают за честь его участие в сезонных выставках, а Свечкин, Петр Иванович Свечкин из провинциального города Светополь, заставил работать прославленного мастера на какую-то захудалую фабрику. Ну?

Алахватов кряхтел. Алахватов чесал ладонью свой шишковатый лоб.

— Ну, хорошо, пусть не толкач. Администратор. Но с какой стати мы должны писать об администраторах? Да, с какой стати! — вновь просветлели его изумившиеся глаза. — То есть мы, конечно, можем писать, мы даже должны писать… Критиковать, информировать… Я не знаю… Брать интервью. Но воспевать? Возводить администратора чуть ли не в ранг героя? Делать его, простите, пупом земли.

— А он и есть пуп земли, — сказал я. — До Свечкина на фабрике работали те же люди, что и сейчас, но, согласитесь, Ефим Сергеевич, то была совсем другая фабрика. Свечкин подул — и все разлетелось, а на освободившемся пространстве он воздвиг нечто новое и необыкновенное.

— Свечкин?

— Да, Свечкин. Петр Иванович Свечкин, тридцати трех лет от роду. Всего лишь администратор, но, может, как раз он и есть знамение времени?

Алахватов заворочался в своем кресле.

— Но как же ему все это удается? — спросил он. — Как? — И обескураженно развел руками.

В тот же миг сорвались и красиво закружились по кабинету листки моего несчастного очерка. Я думал. Тогда еще я не мог ответить на вопрос заместителя редактора с исчерпывающей ясностью, поэтому ограничился общими словами, да и те, собственно, не произнес, а показал. Поймав трепещущий в воздухе первый лист рукописи, прижал его к столу и медленно подчеркнул пальцем название очерка: «ВЕЛИКИЙ СВЕЧКИН».

3

«Ход», композиция, название, первая и последняя фразы — все было в голове, и мне не терпелось засесть за работу, но я не мог сделать этого, не повидавшие), со своим героем. А его не было в Светополе: он выколачивал хольнители — или что там еще! — в своем Франкфурте-на-Майне. Когда же наконец он объявился, то через двадцать минут мне стало ясно, что я говорю не просто с героем очерка, которого еще нет, но который к завтрашнему утру будет, а со своим ангелом-спасителем. Кажется, я даже помотал головой, стараясь проснуться, но то был не сон, то была сказочная явь, представшая передо мной в образе человека, о котором я знал, думалось мне, вполне достаточно, чтобы заполнить размышлениями о нем пять, шесть или даже семь машинописных страниц, и который никоим образом не связывался в моем сознании с тем кошмарным положением, в каком пребывал я.

Возможно, я сгущаю краски, потому что вряд ли можно считать трагической ситуацию, когда в твоем распоряжении редакционный диван, на котором можно не без комфорта скоротать ночь, легион освобождающихся после семи вечера письменных столов и неисчерпаемые фонды читального зала областной библиотеки. Ни один смертный не вынесет отсюда даже брошюры, а мне позволительно уволочь на ночь полупудовый фолиант и при этом, заметьте, даже не расписаться.

Все очень просто: ко мне благоволят. И не кто-либо, а самая красивая женщина из всех, что трудятся в этом святилище. Зовут ее Лидия, фамилия — Карманова. Это моя жена. Правда, бывшая. Но зато дважды.

Следуя урокам Гомера, я не стану описывать ее внешность, замечу только, что в обрамлении книг она казалась мне еще обворожительней. Изо дня в день приходил я сюда и изо дня в день молчал, хотя какие только слова не вертелись на языке, когда я, огромный, с маленькой головкой, вышагивал по направлению к святилищу! Еще немного, и во мне развился бы тот самый комплекс, который является сокрытой пружиной дарования Иванцова-Ванько. Кажется, я даже подумывал, не купить ли мне шляпу. Но в этот критический момент уста мои наконец разверзлись, и в течение девяти дней не закрывались ни на секунду. Ни разу не перебила она мой вдохновенный монолог. О, это ее молчание! Оно кружило мне голову не меньше ее красоты. Со слезами на глазах благодарил я природу, которая, вылепив совершеннейшее из созданий, еще и наделила его таким умом.

Женщина в белом халате что-то продавала с лотка, завернутое в бумагу. «Сколько?» — спросил я и купил. Это оказались сардельки. В прекрасных глазах моей богини скользнуло недоумение. Я хихикнул и положил сардельки на крышу газетного киоска.

— Вот видишь, — сказал я. — Ты должна выйти за меня замуж.

Это был наш десятый день. Потом наступил одиннадцатый, и мы отправились к ней являть меня ее маме. Полы прогибались подо мной, а дверные рамы тихо потрескивали, когда то громоздкое и неуклюжее, чем был я, втискивалось в их плюшевую комнатку.

Ее мама что-то жевала. С тех пор минуло тринадцать лет, но она все продолжает жевать, периодически заглатывая. Вероятно, эта привычка выработалась у нее в часы круглосуточного бдения на третьем этаже гостиницы «Светополь». Называется эта удивительная должность «дежурная по этажу», но мама именует себя этажным администратором. Надо ли говорить, что все мужчины в ее глазах — похотливые коты? Привыкнув выпроваживать их из номеров, она в один прекрасный вечер шуганула из дома собственного мужа, поэтому на день моего вторжения в плюшевую комнатку тут царил неразбавленно женский дух.

Я не слишком торопился перетаскивать сюда свои убогие пожитки. Молодая жена относилась к этому спокойно. Она вообще ко всему на свете относилась спокойно, и эта царская несуетность совершенно околдовала меня. Но ведь была еще мама! Мама, которая, щурясь и медленно жуя, насквозь видела мужчин. Она требовала, чтобы я жил здесь. «Я знаю, что такое общежитие, — говорила она зловещим голосом. — Тем паче студенческое».

Чего боялась она? Что ее бесценного зятя умыкнут коварные вертихвостки? Бесценного, поскольку, несмотря на весь свой затрапезный вид, я казался ей человеком с ого каким будущим. Следует простить ей это заблуждение: даже люди с более цивилизованным умом склонны усматривать во мне потенциального цезаря.

В конце концов я был водворен на надлежащее место. А дальше? Время шло, но ни одну из надежд, так щедро возложенных на меня, я не оправдывал. В будущем зятя, которое все неотвратимей распахивалось перед ней, ничего такого не блестело и не сверкало, кроме разве очков, и то в такой оправе, какой побрезговал бы последний ублюдок. Мама без обиняков сообщила мне это. Я шмыгнул носом и ушел, затылком чувствуя немой и сострадательный взгляд моей давно скатившейся с Олимпа богини, которая превратилась к тому времени в мадонну с прекрасным младенцем на руках.

Сейчас трудно сказать, чем, кроме красоты, наделила природа мою избранницу (впрочем, если быть точным, то избранником был я, вот разве что не ее, а мамы). У меня есть основания полагать, что, помимо красоты, было тут и еще кое-что, однако суровый этажный администратор начисто вышибла все, заселив освободившийся номер рабом, которого лелеяли как бесценную драгоценность, но которому не позволялось и мизинцем шевельнуть без высочайшего на то разрешения. У раба в подобной ситуации два пути: либо возненавидеть своего паладина, либо обожествить его. Дочь избрала второе. Но вот что проморгала всевидящий администратор: в номере, за которым осуществлялся неусыпный надзор, ютилось не только бессловесное рабство. Украдкой пробралось туда еще нечто и с тех пор не покидало своей обители.

Я говорю о сострадании. Именно оно, не знаю уж с каких времен, тайно жило в надменной красавице Лидии Затонской, ныне Кармановой. Она жалела всех, начиная от бездомного щенка, которому потихоньку от матери и меня (она стеснялась своего подпольного жильца) выносила в целлофановом мешочке ломоть пропитанного молоком хлеба, и кончая бедными читателями, которые часами корпели над толстыми книгами и которым она, к сожалению, ничем не могла помочь.

Был ноябрь. С огромным свертком в руках явилась она в общежитие, где я конспиративно проживал то в одной, то в другой комнате у бывших сокурсников. Все глазели на нее, поразевав рты. В храм превратился вдруг студенческий вертеп, и верховной жрицей этого храма была она.

В свертке оказались ботинки. «Их починили», — сказала Лидия. На ней была зеленая «болонья» в крупных горошинах дождя. Я взял ее за руку. Она вопросительно смотрела на меня. Тут не было любви — лишь преданность и жалость. Шли дожди, и я мог промокнуть в своих авоськах. Поэтому втайне от маменьки (конечно, втайне! Администраторша, которая как раз блюла сегодня нравственность соотечественников на своем третьем этаже, попросту вышвырнула бы в окно эти дырявые корабли), втайне от маменьки она отнесла их сапожнику, уговорила починить при ней — а у кого из мужчин хватит духа отказать ей! — и сразу ко мне.