Каминский объяснил, как это произойдет.
Все началось накануне.
В субботу утром, затрудняюсь сказать, в котором часу. Внезапно во сне я услышал глухие настойчивые удары. Сон стянулся к этому шуму: где-то в его глубине, слева, на темной территории забытья, забивали гвозди в крышку гроба.
Я знал, что это сон, что гроб заколачивают во сне. Я знал даже, что скоро проснусь, что усиливающийся стук (молотка по деревянному гробу?) рано или поздно разбудит меня.
И разбудил: рядом со мной в узком проходе, разделяющем нары, стоял Каминский и стучал кулаком по ближней ко мне стойке нар. За ним я различил встревоженного Ньето. Даже спросонья, вынырнув из грубо прерванного сна, я понял, что происходит что-то необычное.
Каминский был не просто приятелем, он был одним из руководителей подпольной военной организации. Что до Ньето, то он был номером один в тройке испанской коммунистической организации. Чтобы Каминский и Ньето вдвоем пожаловали ко мне — такое случалось не каждый день.
Я привстал, насторожившись.
— Одевайся, — бросил Каминский. — Есть разговор.
И чуть позже — в умывальне на втором этаже сорокового блока — они объяснили мне, в чем дело. Я слегка поплескал на лицо ледяной водой. Ватная пелена сна рассеялась.
Умывальня была пуста, все заключенные уже на работе в этот ранний час. Накануне я был в ночной смене в Arbeitsstatistik[5]. В главной картотеке, где я трудился, было не так уж много работы. Именно поэтому Вилли Зайферт, наш капо, ввел ночную смену — Nachtschicht, — чтобы мы могли отдыхать по очереди.
Я довольно быстро разделался с записями о перемещениях рабочей силы, о которых сообщали разные службы. После этого оставалось время поболтать с теми из немецких ветеранов, которые не прочь, — а таких было немного. Собственно говоря, поблизости — только Вальтер.
Остаток ночи я читал. Я закончил роман Фолкнера, который взял в библиотеке как раз на эту неделю ночной работы.
Около шести часов утра, после побудки и выхода команд на работу, я вернулся в сороковой блок. Себастьян Мангляно, мой мадридский друг и сосед по нарам, работал в сборочном цехе завода Густлов.
Так что нары во всю их ширину оказались в моем распоряжении.
Резкий, терпкий привкус дурного прерванного сна рассеялся от ледяной воды из умывальника. Теперь можно и поговорить.
Ситуацию объяснил Каминский.
Сегодня утром пришел запрос из Берлина, из Центрального бюро концентрационных лагерей. Он предназначался для Politische Abteilung, филиала гестапо в Бухенвальде. И дело касалось меня — запрашивали сведения обо мне. Жив ли я еще? Если да, то нахожусь ли по-прежнему в Бухенвальде или же во вспомогательном лагере?[6]
— У нас есть два дня, — добавил Каминский. — Пистер как раз уезжал, очень торопился, запрос будет в Politische Abteilung только в понедельник.
Герман Пистер был старшим офицером СС, начальником Бухенвальда. Оказалось, что он не успел передать запрос из Берлина в лагерное гестапо.
— У нас есть время до понедельника, — повторил Каминский.
Нас с Ньето не удивили осведомленность Каминского и точность его информации. Он не сообщил нам никаких подробностей, просто перечислил факты, но так, словно видел все своими глазами. Например, он сказал, что запрос из Берлина Пистер положил в ящик письменного стола и запер его на ключ. Однако для нас не было секретом, откуда он все это знает.
Мы представляли себе — в общих чертах, разумеется, — как работает система оповещения немецких коммунистов в Бухенвальде.
О полученном из Берлина запросе наверняка сообщил «фиолетовый треугольник» — идейный дезертир, член Bibelforscher.
Bibelforscher, «искателей Библии», или свидетелей Иеговы, к зиме 1944 года в Бухенвальде осталось немного. Их арестовывали за отказ от военной службы по религиозным убеждениям; раньше нацисты измывались над ними, после чего расстреливали. Однако уже давно, с тех самых пор, в частности, как Бухенвальд вошел в орбиту нацистской военной индустрии, выживших Bibelforscher в основном назначали на привилегированные должности слуг, ординарцев или секретарей при эсэсовцах.
Некоторые из них пользовались этим, чтобы помочь сопротивлению, организованному их соотечественниками, немецкими коммунистами, в руках которых были сосредоточены основные рычаги внутренней власти в Бухенвальде.
Таким образом, практически любое важное решение из Берлина, касающееся жизни лагеря, немедленно становилось известным подпольной организации, и она могла подготовиться — чтобы уклониться или смягчить удар.
— Наш информатор, — объяснил Каминский, — смог прочесть только начало запроса из Берлина. Он запомнил твое имя и то, что о тебе требуют сведений. В понедельник, когда документ пойдет в Politische Abteilung, он сможет прочесть остальное. Тогда мы узнаем, кто запрашивает сведения о тебе и почему.
Кто в Берлине еще мог интересоваться моей судьбой? У меня не было на этот счет никаких соображений — нелепость какая-то.
— Подождем до понедельника, — предложил я.
Они не согласились, об этом не могло быть и речи.
Ни Каминский, ни Ньето не разделяли мою точку зрения. Они напомнили мне, что в последние недели многие арестованные во Франции англичане и французы из Сопротивления так же разыскивались Politische Abteilung, их вызывали для проверки и расстреливали. Напомнили об Анри Фраже[7], моем начальнике в «Жан-Мари Аксьон»[8], исчезнувшем именно так: гестаповцы затребовали его из лагеря и расстреляли.
Может, и так, ответил я, но тогда всякий раз речь шла о людях, игравших важную роль в Сопротивлении: об агентах, связывавших информацию и действие[9], о командирах ячеек, о высокопоставленных военных. Я же мелкая сошка, унтер, объяснял я им.
Это Фраже сообщил мне в свое время, что в военных списках Сопротивления я буду числиться в унтер-офицерском чине. А это совсем другое дело! И представить себе не могу, почему бы гестапо еще интересовалось мной — спустя год после ареста. Там наверняка обо мне и думать забыли.
— Вот тебе и доказательство, что нет! — отрезал Каминский. — Они о тебе не забыли, ты все еще их интересуешь!
Я не мог этого отрицать, но во всем этом не было ни малейшего смысла, должно найтись какое-то другое объяснение.
Каминский и Ньето упрямо не желали полагаться на случай и снова и снова задавали вопросы о моем участии в Сопротивлении, пытаясь увязать с этим проявленный ко мне в Берлине интерес. Я в сотый раз рассказывал им о «Рабочих иммигрантах»[10], о «Жан-Мари Аксьон», о сети «Букмастер», подробности моего ареста в Жуаньи.
Но они и так это все знали. По крайней мере Ньето знал. Он уже дотошно выспрашивал меня, вербуя в испанскую коммунистическую организацию, когда я прибыл в шестьдесят второй блок в Малом лагере.
И наконец — после долгих расспросов и препирательств — Ньето заключил:
— Послушай, сегодня еще нечего бояться. Но в понедельник мы должны быть готовы к худшему и действовать по ситуации.
Его взгляд был, как всегда, серьезным, но странным образом стал словно ближе, братским, что ли.
— Партия не хочет тобой рисковать, — добавил он.
Сказано было достаточно официально, но улыбка Ньето сгладила пафос.
Снова вмешался Каминский:
— Сегодня еще точно нечего! Можешь идти спать дальше. Сегодня вечером пойдешь в Arbeitsstatistik, как договаривались, в ночную смену. Но завтра, в воскресенье, после дневной переклички, мы за тебя возьмемся. Придешь в санчасть, там тебе поставят диагноз — найдем какую-нибудь серьезную и внезапную болезнь… Там будет видно какую. Так что к утренней перекличке в понедельник ты уже будешь среди больных в Revier. А дальше смотря по обстоятельствам — или вернешься в лагерь через несколько дней, вроде как после болезни, или исчезнешь. Если этот запрос из Берлина на самом деле что-то серьезное, то надо будет попробовать сделать так, чтобы ты официально числился умершим. Это будет посложнее. Не слишком легко за такой короткий срок найти подходящего покойника, которым ты мог бы стать. А эсэсовцы всегда могут затеять медицинскую проверку! Возможно, если все пройдет гладко, тебе придется убраться отсюда во вспомогательный лагерь, чтобы оборвать связи с Бухенвальдом, где слишком многие знают тебя под твоим настоящим именем.
Не нравилась мне вся эта история.
Меня пугала мысль о том, что придется покинуть Бухенвальд. Надо думать, ко всему человек привыкает. В испанской поговорке «Más vale malo conocido que bueno por conocer» есть своя правда, смиренная и пессимистичная, как любая народная мудрость… Лучше знакомое зло, чем незнакомое добро!
— Новая жизнь под чужим именем в другом месте — не очень мне нравится вся эта затея! — с тоской заметил я.
Тем более что я никак не мог поверить в серьезность угрозы.
— Имя действительно будет чужим, — невозмутимо ответствовал Каминский. — Но жизнь-то — твоя! Настоящая жизнь, несмотря на липовое имя!
Он был прав, но все равно вся эта история мне очень не нравилась.
Самое время вернуться в барак и насладиться нарами во всю ширину. Может быть, удастся вернуться обратно в прерванный сон?
На следующий день, в воскресенье, в свете обманчивого зимнего солнца Каминский сообщил мне, что они нашли подходящего покойника.
Который, впрочем, еще не был покойником.
Не знаю почему, но от этого меня передернуло, стало не по себе. Я бы предпочел, чтобы юный парижанин, и к тому же студент, уже умер. Но Каминскому я ничего не сказал об этом. Этот толстокожий оптимист только прикрикнул бы на меня.