— И ведь каков наглец оказался! — рассуждали иные в доверительных беседах друг с другом. — Не вем, каким обычаем из батожников водворишася при палатах государевых, взятый от гноища, так он еще и знакомцев своих к царю таскает безбоязненно. Те же и вовсе из таких худородцев, что и сказать стыдно. Один токмо Ванька Пересветов чего стоит! У нас у каждого ратных холопов[11], подобных ему, сотни, так что ж мы с ними беседы вести должны?!
В ответ же получал одобрительное сопение, кряхтение и горячую поддержку:
— То верно ты сказываешь. Ладно там Глинские. Они хошь и литвины, но род свой от самого Мамая ведут, а тот пущай и басурманин, но царь[12] был — вон каку силищу на Куликовом выставил. Этот же и вовсе из худородных. Подумаешь, щиты он иноземные посоветовал[13] как-то. Так что ж ему за то — в землю доселе кланяться?!
— А пишет-то што, пишет — вовсе читать срамно, — подхватывал третий боярин. — Дескать, о людишках надобно по их правде судити, да что они творят, ибо бог не веру любит, а правду. Чел я оные письмена, так плеваться хотелось. Сказывает, ослобонить всех воев похолопленных надобно. Коя земля в рабстве пребывает, так в той земле зло сотворяется и всему царству оскудение великое…
И ведь не один Пересветов был из таковских. Ежели поглядеть на тех, кого нынешний царь в свои приказы сует, а потом наверх выдвигает, то и вовсе за голову ухватиться можно. Ладно там братья Карповы — Иван Меньшой да Долмат, которых государь в одночасье в окольничие возвел. Они хошь из захудалых, да Рюриковичей. Опять же отец их, Федор Иванович Карпов, тоже голова был. Почитай все дела Посольской избы на нем держались. Чудил, конечно, старикан, все добро на книжицы тратил, ну да что уж теперь. Словом, куда ни шло.
Ваньку Цыплятева взять, что из Разрядного приказа, так тот тоже из Рюриковичей. Пращур его, смоленский князь Давыд Ростиславич, — правнук самого Владимира Мономаха. Внук Давыда Ростислав Мстиславич даже на Киевском столе сиживал, хоть и недолго. Словом, есть у него корни. Правда, молодой он совсем, ну да что уж теперь о том говорить. Да и батюшка этого Ваньки тоже в Разрядном приказе служил. Пускай давно, тому уж дюжина лет будет, как Елизар Иванович оттуда ушел, постриг приняв, однако все-таки преемственность.
Но в том-то и беда, в том-то и оскудение, что Рюриковичи эти, пускай и худородные, скорее как исключение стали, а в основном теперь Иоанн других стал привечать, которые не то что князей да бояр — окольничих в своем роду, и тех не имели. Тот же недавний подьячий, а ныне уже дьяк Посольской избы и царский печатник Иван Висковатый, можно сказать, сродни Пересветову в своем худородстве, да и не он один. Ох, беда, беда. А взять еще одного дьяка, Ивана Выродкова. И от него тоже навозом несет. Так то дьяки, а что уж про подьячих говорить. Там и вовсе приблуда на приблуде.
И действительно, было отчего охать набольшим уже в эти, самые первые годы начинаний Иоанна. Широкая дорожка наверх, прямиком в Столовую палату царя, открывалась всем, кто умеет думать и не останавливается перед утверждением, что такого в державе российской николи не бывало, но, недрогнувшей рукой отметает его в сторону, мысленно заявляя: «Не бывало, так будет… коль царь повелит».
И получалось теперь, что все участие Думы заключается в покорном кивании головами да в подписи под царскими указами: «Мы уложили с братьями и с боярами».
«И на том спасибо, государь, что хоть внешние приличия соблюдаешь», — уныло размышляли бояре, утверждая очередную новинку.
От такой порухи кое-кто перестал ходить в Думу, махнув рукой на новый порядок, который был непонятен и неприемлем для заскорузлых стариковских душ, не желающих, не умеющих и не привыкших к столь скоропалительным переменам.
Была в их душе тайная надежда, что опомнится государь, поймет, что без самых умудренных, самых проверенных и убеленных сединами ему вскорости придется худо. Для прилику ссылались на немочи, на боль от старых ран, что в походах на крымцев получены. Надеялись — усовестится.
Вышло же наоборот — их не просто забывали, но и вовсе решительно вычеркивали из всех списков, ставя на их места иных — хотя тоже Рюриковичей и тоже именитых. Так появились в Думе князья Куракин-Булгаков, Данило Пронский, Одоевский, Серебряный, Шереметев и прочие. Эти либо согласились с нынешним укладом, либо просто смирились с новым порядком, хотя какой он там новый, как ворчали позабытые всеми на своих подворьях старики, когда это вовсе не порядок, а какой-то Содом и Гоморра, но тут же и осекались, сознавая свою неправоту, потому что от былых непотребных царских развлечений во дворце не осталось ни малейшего следа.
Однако, поразмыслив, они и тут находили, к чему придраться, заметив, что и здесь заслуга государя отсутствует. Просто очень уж напустился на них Сильвестр, да с такой силой, что и сам Иоанн вынужден был уступить неистовому протопопу, нещадно обличавшему противоестественный порок и вещавшему чуть ли не во всеуслышание, что царь не должен позволять своим придворным и дьякам «в такое безстудие уклонятца» и почти ежедневно повторявшего, что «искорениши… содомский грех и любовников отлучиши, без труда спасешися».
На самом-то деле Иоанн и сам ужаснулся тому, что увидел в кремлевских палатах. Уже в первый день возвращения в одной из тесных темных галереек чьи-то нежные руки неожиданно обхватили его за шею, и его ожгло нежным страстным поцелуем. Сильнее всего Иоанна перепугало не столько то, что это было слишком неожиданно, сколько… чуть колковатая щетинка над верхней губой. Царь отшатнулся и увидел перед собой в полумраке какого-то молодого боярского — судя по нарядному богатому опашню — сынка.
— Ты… чего?! — спросил он ошалело.
— Ай не радый мне? Ай позабыл вовсе, государь? — тонким обиженным голоском произнес незнакомец. — А я уж столь слез горючих излил, пока в разлуке с тобой были. — И вновь, широко расставив руки для объятий, но уже не так уверенно, шагнул к царю. Шагнул и тут же отпрянул, снесенный могучим басом отца Сильвестра, который шел следом за Иоанном:
— Изыди, слуга сатаны!!
Разумеется, царь не заслуживал очередной строгой нотации, которую ему прочел Сильвестр чуть позже, сразу после вечерней молитвы, но Иоанн был так благодарен своему наставнику за это избавление, что только охотно кивал и со всем соглашался. Единственное, о чем он робко спросил под конец, так это совета, как бы убрать их всех из его палат, потому что понятия не имел, с кем путался его братец.
— Ежели и впрямь прочувствовал тяжесть оного греха, так тут все легко содеять, — строго ответил Сильвестр, неоправданно подозревая, что государь этими вопросами хочет лишь оттянуть удаление своих бывших любовников. — Укажи дворецкому, и он завтра же повыкидывает всех содомитов, чтоб они впредь и дорогу на твой двор забыли, — и с усмешкой прибавил: — Да ты хошь мне одно слово молви, а я твоим именем ныне же сам ему все передам. Так как? — И выжидающе уставился на Иоанна.
— Повелеваю, — ничуть не колеблясь произнес тот и, содрогнувшись от охватившего его омерзения, тут же твердо добавил: — И не токмо из палат, али из Кремля, но и из Москвы их тоже удалить надобно.
— Вот и славно, — умилился протопоп. — А я уж мигом расстараюсь.
А перемены между тем все множились и множились, собираясь в единый плотный комок, который уже в лето 7058-е[14] обрел свое название: «Судебник».
Льстецы за глаза, а иные и в глаза, называли его второй «Русской правдой», что иные летописцы занесли в свои Хронографы[15].
Самого же Иоанна величали вторым Ярославом и предрекали ему прозвище Мудрый. Дальше же всех пошел Алексей Данилович Басманов, заявив, что негоже повторяться, а надобно отдать иное прозвище Ярославу, владеющему им по праву, а Иоанна надлежит именовать Мудрейшим либо Просветленным.
Знал, с кем рассуждать Басманов, чтоб слова эти донеслись до царских ушей. Знал, но все равно промахнулся. Донеслись-то они по назначению, а вот откликнулись не тем, чем ему бы хотелось, скорее напротив. Иоанн не пожелал даже узнать — кто это так восхищается его умом, просто заметил, что удумано сие прозвище либо льстецом, либо глупцом, но и то и другое для думного боярина неприемлемо.
— Я же с иными добрыми советчиками ищу не блеска, но пользы для Руси, не суетной славы, но справедливости, жажду не восхвалений, но благоустройства земли, — сказал он на очередном заседании Думы. — Посему говорю[16] всю излишней считаю. Дело сделано, и славно. Не о нем надобно мыслить, но к иному переходить не мешкая. Уж больно их много у нас скопилось за мое малолетство.
— Однако же как высоко мысль твоя воспарила, государь, — восторженно заметил боярин Захарьин. — Оно и впрямь достойно Ярослава.
— Недостойно, — раздраженно отрезал царь. — Он первым был, потому его труд с нашим нынешним несоизмерим. Мы же издревлюю его основу не отбрасывали, но, жаждая лучшего, лишь внесли изменения. Потому и ровнять негоже. Посмотрели вкруг себя, вот и поменяли кое-что. И… довольно об этом.
Не ограничившись мирскими делами он в то же лето вновь нарядил посыльных. Сызнова метнулись из распахнутых ворот столицы гонцы. На этот раз они направлялись к отцам церкви, призывая их по государеву и митрополичьему повелению в Москву — пришла пора держать слово, которое он некогда дал Настене и отчасти Серпню.
«Не платить же мне резу за весь народ — казны не хватит. Да и жирно будет толстопузым с царя мзду брать, — рассуждал он. — Нет уж, мы по иному поступим — так, как мой дед с отцом начинали, да не докончили. Ну ничего, теперь доделаем… Главное, не мешать, чтоб все надежно было…»
Да разве только это висело на плечах. Хватало и иных забот, причем, как всегда, в первую очередь тревожила Казань. На западе было полегче. Вялые словесные перепалки не грозили обернуться войной — ее не хотели ни ляхи, ни Русь. А вот на востоке…