Подпольная Россия — страница 2 из 14

«Был на днях у Тургенева. Он прочел твою книгу… и высказал следующее: “Написана в высшей степени талантливо, есть места даже художественные…” Затем самым правдивым и трогательным местом считает рассказ барыни о ее пребывании в Петербурге. “Тут видна голая, неприкрашенная правда, изложенная просто и трогательно, особенно хорошо рассказаны ощущения Перовской после ареста Желябова…”»

Участники революционного движения 70-х годов, отмечая правдивость и яркость характеристик революционеров в очерках Кравчинского, считали, однако, что писатель несколько «приподнял» своих героев над действительностью, идеализировал их. Такого мнения придерживалась, в частности, В. Засулич. Она писала:

«Но мы вовсе не хотим… сказать, чтобы он видел в восхищавших его людях совсем не существовавшие в них качества. Он обладал, наоборот, своеобразным, но чрезвычайно тонким и быстрым чутьем, указывавшим ему верные черты, которые он затем лишь освещал таким ярким светом своего художнического восхищения, что они являлись… отчасти преувеличенными. Он был убежден при этом, что он-то именно и видит своих современников в том настоящем свете, в каком они появятся в истории, а от других самая близость людей и событий скрывает их настоящие размеры».[14]

Большим успехом пользовалась книга Кравчинского в рабочей среде. В газете «Рабочая мысль» (1900, № 8) один из корреспондентов писал:

«…рабочие зачитывали… до дыр народовольческую брошюрку “Подпольная Россия” и жили вместе с ее героями, забывая всякие опасности и трудности настоящего».

НИГИЛИЗМ


I

Слово «нигилизм» было введено в обиход нашего языка, как известно, покойным И. С. Тургеневым, который окрестил этим именем особое умственное и нравственное течение, наметившееся среди русской интеллигенции в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов.

Эта кличка не была ни остроумнее, ни вернее множества других, изобретенных тем же Тургеневым, не говоря уже о Щедрине. Но повезло ей, можно сказать, поистине не в пример со сверстниками. Из великого, до сих пор не вполне оцененного романа Тургенева[15] название это быстро перешло в обыкновенную разговорную речь. Слово «нигилизм» получило право гражданства сперва как бранная кличка, а потом как гордо принятый ярлык той философской школы, которая одно время занимала самое видное место в русской интеллектуальной жизни.

Лет пятнадцать спустя, когда заправский нигилизм совершенно сошел со сцены в России и был почти забыт, эта кличка вдруг воскресла и стала жить за границей, где и засела так прочно, что, по-видимому, ее уже ничем не вытравишь.

Настоящий нигилизм, каким его знали в России, был борьбою за освобождение мысли от уз всякого рода традиции, шедшей рука об руку с борьбой за освобождение трудящихся классов от экономического рабства.

В основе этого движения лежал безусловный индивидуализм. Это было отрицание, во имя личной свободы, всяких стеснений, налагаемых на человека обществом, семьей, религией. Нигилизм был страстной и здоровой реакцией против деспотизма не политического, а нравственного, угнетающего личность в ее частной, интимной жизни.

Надо, однако, сознаться, что наши предшественники, особенно в первое время, сумели внести в эту совершенно мирную борьбу тот же мятежный дух протеста и то же одушевление, которые характеризуют позднейшее движение. Период этот заслуживает, чтобы сказать о нем несколько слов, так как он является своего рода прологом в той великой драме, которая разыгралась впоследствии.

Первая битва была дана на почве религии.[16] Но тут она не была ни продолжительна, ни упорна. Победа досталась сразу, так как нет ни одной страны в мире, где бы религия имела так мало корней в среде образованных слоев общества, как в России. Прошлое поколение держалось с грехом пополам церкви, больше из приличия, чем по убеждению. Но лишь только фаланга молодых писателей, вооруженных данными естественных наук и положительной философии, полных таланта, огня и жажды прозелитизма, двинулась на приступ, христианство пало, подобно старому, полуразвалившемуся зданию, которое держится только потому, что никому не вздумалось напереть на него плечом.

Пропаганда материализма велась двумя путями, взаимно поддерживавшими и дополнявшими друг друга. С одной стороны, переводились и писались сочинения, заключавшие в себе самые неопровержимые аргументы против всякой религии и вообще против всего сверхъестественного. Чтобы избежать придирок цензуры, мысли слишком вольные облекались в несколько неопределенную, туманную форму, которая, однако, никого не вводила в заблуждение. Внимательный читатель успел уже привыкнуть к «эзоповскому» языку, усвоенному передовыми представителями русской литературы. Рядом с этим шла устная пропаганда. Стоя на почве данных, доставляемых наукой, она делала из них окончательные выводы, уже нисколько не стесняясь цензурными соображениями, с которыми принуждены были считаться писатели. Атеизм превратился в религию своего рода, и ревнители этой новой веры разбрелись подобно проповедникам по всем путям и дорогам, разыскивая везде душу живу, чтобы спасти ее от христианския скверны. Подпольные станки и тут оказали свою услугу. Издан был литографированный перевод сочинения Бюхнера[17] «Сила и материя», которое имело громадный успех. Книга читалась тайком, несмотря на риск, с которым это было сопряжено, и разошлась в тысячах экземпляров.

Однажды мне в руки попало письмо В. Зайцева, одного из сотрудников «Русского слова», бывшего главным органом старого нигилизма.[18] В этом письме, предназначавшемся для подпольной печати, автор, говоря о своей эпохе и обвинениях, выставляемых нынешними нигилистами против нигилистов того времени, пишет:

«Клянусь вам всем святым, что мы не были эгоистами, как вы нас называете. Это была ошибка, — согласен, — но мы были глубоко убеждены в том, что боремся за счастье всего человечества, и каждый из нас охотно пошел бы на эшафот и сложил свою голову за Молешотта и Дарвина».

Слова эти заставили меня улыбнуться, но, несомненно, они были совершенно искренни. Если бы дело дошло до подобной крайности, то мир, чего доброго, увидел бы зрелище настолько же трагическое, насколько и смешное: людей, идущих на муки, чтоб доказать, что Дарвин был прав, а Кювье[19] ошибался, подобно тому как двести лет тому назад протопоп Аввакум и его единомышленники всходили на плаху и на костер за право писать Иисус через одно «и», а не через два, как у греков, и «двоить» аллилуйя, а не «троить», как то установлено государственной церковью.[20] Очень характерно это свойство русской натуры — относиться со страстностью, доходящей до фанатизма, к вопросам, которые со стороны всякого европейца вызвали бы простое выражение одобрения или порицания. Но в данном случае проповедь материализма не встречала никакого серьезного сопротивления. Потрясаемые алтари богов защищать было некому. Духовенство у нас, к счастью, никогда не имело нравственного влияния на общество. Что же касается правительства, то что оно могло поделать против чисто умственного движения, не выражавшегося ни в каких внешних проявлениях?

Таким образом, сражение было выиграно почти без всяких усилий, выиграно окончательно, бесповоротно. Материализм стал своего рода господствующей религией образованного класса, и едва ли нужно говорить о том значении, которое освобождение от всяких религиозных предрассудков имело для всего дальнейшего развития революционного движения.

Но нигилизм объявил войну не только религии, но и всему, что не было основано на чистом и положительном разуме, и это стремление, как нельзя более основательное само по себе, доводилось до абсурда нигилистами 60-х годов. Так, они совершенно отрицали искусство как одно из проявлений идеализма. Здесь отрицатели дошли до геркулесовых столпов, провозгласивши устами одного из своих пророков знаменитое положение, что сапожник выше Рафаэля,[21] так как он делает полезные вещи, тогда как картины Рафаэля решительно ни к чему не годны. В глазах правоверного нигилиста сама природа являлась лишь поставщицей матерьяла для химии и технологии. «Природа не храм, а лаборатория, и человек в ней работник», — говорил тургеневский Базаров.[22]


II

В одном очень важном пункте нигилизм оказал большую услугу России, это — в решении женского вопроса: он, разумеется, признал полную равноправность женщины с мужчиной.

Как во всякой стране, где политической жизни не существует, гостиная является в России единственным местом, где люди могут обсуждать какие бы то ни было интересующие их вопросы. Женщина-хозяйка занимает, таким образом, соответствующее ей положение в умственной жизни образованного дома много раньше, чем возникает вопрос об ее общественном уравнении. Это обстоятельство, а также, пожалуй, еще в большей степени крайнее обеднение дворянства после освобождения крестьян дали сильный толчок вопросу об эмансипации женщины и обеспечили за нею почти полную победу.

Женщина порабощается во имя брака, любви. Понятно поэтому, что, подымая голос в защиту своих прав, она всякий раз начинает с требования свободы любви и брака. Так было в древнем мире; так было во Франции XVIII столетия и в эпоху Жорж Санд.[23] Так же было и в России.

Но у нас женский вопрос не ограничился узким требованием «свободы любви», которая в сущности есть не что иное, как право выбирать себе господина. Скоро русские женщины поняли, что