— Спорить не надо, а надо готовиться, — сказал Гололобов.
— Что? — высоко поднял брови Владимир Иванович и рассмеялся, потому что эта последняя фраза подпрапорщика показалась ему именно тою глупостью, которую он от него ожидал.
— Да на кой же черт вам о ней думать? — уже окончательно небрежно и готовясь встать, возразил Владимир Иванович.
Гололобов поднял голову, посмотрел на него и, как бы удивляясь, сказал:
— Но ведь я уже говорил, что каждый человек обязан думать о своей смерти.
«Да он идиот, что ли?» — с внезапным раздражением подумал Владимир Иванович.
— Это почему же? — спросил он почти сквозь зубы.
— Я уже на этот вопрос ответил вам, — заметил подпрапорщик.
— Черт знает, что вы мне ответили! — с грубостью самоуверенного человека, которого раздражает непривычное сопротивление, и сам удивляясь своей грубости, возразил Владимир Иванович. — Будто оттого, что я каждый день непременно должен пить и есть и спать, или оттого, что я непременно состарюсь в свое время и приобрету морщины, лысину и прочее, так я и должен постоянно думать о еде, спанье, лысине и тому подобных глупостях!
— Нет, — медленно и грустно покачал головой подпрапорщик. — Вы сами сказали, что все это глупости, а о глупостях думать не надо. Но смерть не глупость.
— Да мало ли о чем мы и очень умном никогда не думаем… Да и что такое смерть? Придет смерть — помирать будем. Я, например, отношусь к этой неприятности совершенно равнодушно.
— Этого не может быть, — качнул головой Гололобов. — Никто не может относиться равнодушно к такой ужасной вещи, как смерть.
— А вот я отношусь! — пожал плечами Владимир Иванович.
— Это означает только то, что вы еще не сознаете своего положения.
«Ишь ты! Скажите! Ах ты, болван гололобый!» — густо краснея, подумал Владимир Иванович.
Хотя он знал, что каждый человек считает себя если не умнее, то не глупее других, но здоровая самоуверенность его была так велика, что, говоря с человеком глупее себя, а таковыми считал он всех, с кем говорил, он бессознательно воображал, что всякий сознает его умственное превосходство над собою. И теперь, когда из слов и тона Гололобова он понял, что тот не только не признает его превосходства, но даже, напротив, убежден в своем, Владимир Иванович почувствовал что-то близкое к оскорблению. Но вместе с тем в нем явилось жгучее и досадное желание во что бы то ни стало доказать, что он — неизмеримо выше, а подпрапорщик прямо дурак. В эту минуту он бессознательно ненавидел подпрапорщика.
— Почему же я не сознаю? Это интересно, — криво усмехнулся он, силясь выразить на своем лице крайнюю степень презрения, на какую только был способен.
Но подпрапорщик не подымал головы и не видел этого выражения.
— Почему? Я не знаю, — тихо ответил он, как бы даже извиняясь за то, что не может удовлетворить законного желания собеседника.
— А вы сознаете? — еще более краснея, спросил Владимир Иванович.
— Да.
— Это инте-ре-сно…
— Положение каждого человека сеть положение приговоренного к смертной казни.
Владимир Иванович вполне искренно подумал, что подпрапорщик высказал избитую, давно известную ему, Владимиру Ивановичу, мысль. И от этого он сразу успокоился и опять почувствовал себя неизмеримо выше подпрапорщика, за новость считающего то, что ему кажется азбукой.
— Стара штука! сказал он и, вынув портсигар, хотел закурить и уйти.
— От этого она не перестает быть правдой. Избитые мысли почти всегда бывают самыми правдивыми мыслями, — спокойно возразил подпрапорщик Гололобов и подвинул Владимиру Ивановичу спички.
— Что? — переспросил Владимир Иванович, потому что не мог сразу уяснить себе: умное или глупое сказал подпрапорщик.
— Я не знаю, почему я обязан говорить только новые, неизбитые вещи, подняв глаза, сказал подпрапорщик Гололобов. — Я думаю, что я должен говорить только правдивые мысли…
— Гм… да… — сказал Владимир Иванович, невольно думая о том, можно ли в данном случае сказать «правдивые» мысли.
— Конечно, это так, — согласился он, не решив своего вопроса. — Но к этому уже давно пора привыкнуть, — докончил он, неуверенно чувствуя, что говорит не то, что надо, и сердясь за это не на себя, а на подпрапорщика.
— Я думаю, что это плохое утешение для всякого приговоренного к смертной казни. И наверное, он ни о чем не думает, кроме как о казни.
И со странным для его неподвижного лица выражением интереса Гололобов прибавил:
— А вы разве думаете, что это не так? Это выражение интереса польстило Владимиру Ивановичу. Он подумал, выпустил дым изо рта и, закинув голову, сказал:
— Нет, я думаю, что это так, конечно. Но ведь смертная казнь, во-первых, насилие… грубое и противоестественное, а во-вторых, стоит ближе к человеку…
— Нет, и смерть — неестественное явление и насилие, — сейчас же, как будто он только что обдумывал этот вопрос, возразил подпрапорщик.
— Ну, это только красивая фраза, и больше ничего! добродушно-насмешливо воскликнул Владимир Иванович.
— Нет. Я не хочу умирать, но умру. Во мне есть желание жить, и весь я приспособлен к жизни, а все-таки я умру. Это и насилие, и противоестественно. Это было бы красивою фразой, если бы в действительности было не так… Но оно так, а потому это уже не фраза, а факт.
Гололобов выговорил это серьезно и медленно.
— Но это закон природы! — пожал плечами Владимир Иванович и почувствовал, что у него начинает болеть голова и что воздух в комнате очень тяжел.
— И смертная казнь есть закон. А от кого исходит этот закон — все равно… от природы или иной власти. И тем тяжелее, что со всякою иною властью бороться можно, а с природой и бороться нельзя.
— Ну, да, — с досадой согласился Владимир Иванович. — Но час смерти нам неизвестен!
— Это правда, — согласился Гололобов. — Но зато осужденный на казнь до самой последней минуты, вероятно, надеется на прощение, на случай, на чудо. Но никто не надеется жить вечно.
— Но зато все надеются жить долго.
— На это нельзя надеяться. И не долго, потому что жизнь человека очень маленькая, а любовь к жизни у человека очень велика.
— У всякого ли? — с усмешкой спросил Владимир Иванович, и ему самому было странно, что он усмехается, когда нет ничего смешного.
— У всякого. У одних сознательно, у других бессознательно. Жизнь человека это он сам, а себя самого всякий человек любит больше всего и всегда.
— Ну так что ж из этого?..
— Я не понимаю вас, — сказал Гололобов. — О чем вы меня спрашиваете?
Владимир Иванович вдруг почувствовал, что от этого неожиданного вопроса подпрапорщика он забыл, что хотел сказать. Несколько времени он тупо и покраснев смотрел на подпрапорщика и мучительно старался поймать ускользнувшую мысль, но вместо того он подумал, что Гололобов, должно быть, считает его дураком и издевается над ним. Эта мысль была для него положительно ужасна. Он сначала побледнел, а потом побагровел так, что даже его толстая и чистая шея налилась кровью. А потом мысль эта нашла исход в грубом и злом взрыве: ему неудержимо захотелось крикнуть подпрапорщику что-нибудь грубое, отчаянно оскорбительное… нагнуться к самому его тусклому, прыщеватому лицу и крикнуть.
— Ну да, к чему вы всю эту чушь нагородили? — визгливо почти крикнул он, мучительно сдерживаясь, чтобы не сказать еще большей грубости.
Гололобов быстро встал, вытянувшись во фронт, но, прежде чем Владимир Иванович успел что-либо подумать, опять сел и сказал довольно тихо, но отчетливо:
— К тому, что таковы мои чувства и убеждения, и я намерен лишить себя жизни.
Владимир Иванович широко раскрыл глаза, пошевелил губами и уставился на подпрапорщика. Подпрапорщик сидел перед ним по-прежнему неподвижно и в прежней позе, помешивая ложечкой в стакане. Владимир Иванович смотрел на него и чем больше смотрел, тем в голове его что-то становилось все яснее и яснее. Какая-то мысль вертелась у него в мозгу. Он сделал усилие, и вдруг все стало ясно. И, не доверяя себе и почти еще считая свою мысль невероятною, Владимир Иванович спросил:
— А скажите, Гололобов, вы, часом, не сумасшедший?
Гололобов потупил глаза и пошевелил своими узкими вздернутыми плечами.
— Я сам так думал сначала.
— А теперь?
— А теперь думаю, что я вовсе не сумасшедший и что в том намерении лишить себя жизни, которое я имею, нет ничего абсурдного.
— По-вашему, самоубийство без всякого повода…
— У меня есть повод, — перебил его Гололобов.
— Какой? — с любопытством спросил Владимир Иванович.
— Я уже сказал вам, — удивленно ответил подпрапорщик.
Он помолчал, а потом заговорил вежливо, но, видимо, с усилием:
— Я сказал, что жизнь человека нахожу жизнью приговоренного к смертной казни. И не желая и не будучи даже в силах дожидаться… я хочу сам…
— Никакого смысла, — сбивчиво возразил Владимир Иванович, — совершить насилие… ради… избавления от насилия…
— Не ради избавления, избавиться нельзя, а ради прекращения жизни приговоренного к смерти… Лучше уж скорее.
Владимир Иванович почувствовал, как что-то холодное и неприятное пробежало у него по спине и отозвалось в коленях.
— Не все ли равно! — сказал он.
Гололобов молчал.
— Послушайте, — заговорил Владимир Иванович (ему казалось, что очень не трудно разубедить подпрапорщика в справедливости его странных убеждений), разве вы не понимаете, что это будет насилием над самим собою…
— Нет, это будет насилием моего духа над природой… это прежде всего… а потом — да…
— Но разве ваш дух не то же создание природы, что и ваше тело, и…
Вдруг Гололобов улыбнулся. В первый раз Владимир Иванович видел его улыбающимся, и улыбка эта его поразила: большой рот подпрапорщика растянулся чуть не до ушей, глазки сузились, и все лицо его расплылось в бессмысленную гримасу добродушного пьяного.
— Я это очень хорошо знаю, — ответил он. — И то, и другое — создания природы, но неодинаково важные для меня. Дух мой есть именно я, а тело только случайное помещение, не больше.