Подсознательный бог: Психотеpапия и pелигия — страница 5 из 19

Итак, мы констатируем: глубинная личность, то есть духовная глубинная личность или такая глубинная личность, которая одна имеет право называться глубинной в истинном значении слова, нерефлексируема, и в этом смысле она может быть названа подсознательной. В то время как духовная личность принципиально может быть как осознанной, так и бессознательной, мы можем сказать, что духовная глубинная личность является необходимо подсознательной. Другими словами, духовное в своей основе неизбежно, сущностно неосознаваемо.

Из всего сказанного следует, что именно «центр» человеческого существования (личность) в своей «глубине» (глубинная личность) неосознаваем: дух в своих истоках есть именно подсознательный дух.

Не так ли устроен – если прибегнуть к аналогии – человеческий глаз? Подобно тому как в месте выхода зрительного нерва на сетчатке располагается «слепое пятно», так и дух именно там, откуда он берет начало, недоступен никакому самонаблюдению и саморефлексии; там, где он изначально, целиком и полностью является собой, он сам для себя неосознаваем. И к нему в полной мере относится то, что было сказано в древнеиндийских Ведах: «То, что видит, нельзя увидеть; то, что слышит, нельзя услышать; то, что мыслит, нельзя помыслить».

Но не только в своем начале, в исходной точке, дух неосознаваем, но и в конце, «в конечной инстанции»; не только в глубинах, но и в вершинах: верховная инстанция, которая должна как бы принимать решение, что сознавать, а что нет, сама является подсознательной. Нам нужно только вспомнить, что во сне имеется так называемый очаг бодрствования – инстанция, которая принимает решение, должен ли спящий и видящий сны человек проснуться или может спать дальше. Этот очаг бодрствования позволяет проснуться спящей матери, как только тихое дыхание ребенка становиться беспокойным, в то время как значительно более громкие шумы с улицы полностью игнорируются. И этот очаг бодрствования не подводит и в состоянии гипноза – и здесь испытуемый просыпается, как только вокруг него или с ним начинает происходить что-то противоречащее его глубинным желаниям. Только в наркозе, в определенной его стадии, эта инстанция замолкает, и очаг бодрствования погружается в сон. Но в остальных случаях всегда эта инстанция, которая регулирует сон и бодрствование, сама не спит, а бодрствует – конечно, лишь пока она несет свою вахту. Ведь то, что в человеке работает как этот очаг бодрствования, как будто бодрствует само. Это лишь квазисознание, оно каким-то образом в курсе того, что происходит вокруг спящего – о настоящем сознании здесь не может быть и речи. Та инстанция, которая решает, будет ли что-то осознано или нет, сама функционирует, таким образом, подсознательно. Но чтобы решать это, она должна как-то уметь различать. Эти оба свойства – принимать решение и различать – присущи только духовному. И в этом тоже сказывается, в какой мере духовное не только может быть подсознательным, но и в своей начальной и конечной точке необходимо должно быть подсознательным.

3Экзистенциальный анализ совести

Чтобы подробнее объяснить то, что мы обозначили как «духовное бессознательное», противопоставив его инстинктивному бессознательному, мы будем далее использовать как бы в качестве его модели феномен совести. В русле того, что было сказано выше об ответственности существования как «первичном феномене», совесть, безусловно, принадлежит человеческому бытию как «решающему бытию». Все то, что мы уже пытались вывести дедуктивно, должно проявиться на примере феномена совести индуктивно, или, лучше сказать, феноменологически. Действительно, то, что называют совестью, достигает глубин подсознания, коренится в почве подсознания: именно большие, настоящие – экзистенциально подлинные – решения в человеческом бытии принимаются всегда нерефлексивно и тем самым бессознательно. В своем происхождении совесть восходит к бессознательному.

В этом смысле совесть также можно назвать иррациональной; она алогична – или, точнее, дологична (praelogisch). Точно так же, как существует донаучное и онтологически предшествующее ему дологическое понимание бытия, имеется и доморальное представление о ценностях, которое предшествует любой конкретной морали, а именно совесть.

Иррациональной же совесть является потому, что она, по меньшей мере в своем непосредственном осуществлении, никогда не бывает всецело рационализируемой; она всегда раскрывается только ретроспективной «вторичной рационализацией»: все так называемые исследования совести мыслимы только как ретроспективные. Голос совести также не поддается исследованию.

Однако, если спросить себя, по какой причине совесть действует непременно иррационально, то придется принять во внимание следующие факты: сознанию открывается сущее; совести же, напротив, открывается скорее еще не существующее, а только должное существовать. Это не действительное, а лишь то, что должно осуществиться, лишь возможное (конечно, речь идет о том, что эта возможность в высшем смысле представляет собой необходимость). Но поскольку то, что открывает нам совесть, – это то, что еще должно будет осуществиться, только должно будет реализоваться, сразу же возникает вопрос, как его можно реализовать без его предварительного духовного предвосхищения. Это предвосхищение – духовная антиципация – происходит посредством того, что называется интуицией: духовное предвосхищение совершается в акте умозрения.

Так совесть оказывается по существу интуитивной функцией: чтобы предвосхитить то, что должно реализоваться, совесть должна это интуитивно уловить, и в этом смысле совесть – этос – является действительно иррациональной и только задним числом рационализируемой. Разве мы не знаем аналогии этому: разве эрос не является столь же иррациональным, столь же интуитивным? Действительно, любовь так же интуитивна; она так же способна увидеть еще не существующее – но не «должное», как совесть, а лишь возможное. Любовь провидит и открывает именно ценностные возможности в возлюбленном «Ты». И она тоже, таким образом, предвосхищает нечто в своем духовном умозрении – те еще не осуществленные личные возможности, которые может таить в себе возлюбленный.

Однако не только в том, что и совесть, и любовь имеют дело с возможностью, а не с действительностью, они схожи между собой, и не только в том очевидном, что обе действуют интуитивно. Следует ввести еще одно объяснение их неизбежно интуитивного, иррационального и поэтому никогда полностью не рационализируемого образа действия: и совесть, и любовь имеют дело с абсолютно индивидуальным существованием.

Прямое назначение совести – открывать человеку Необходимое. Но это Необходимое всегда Единственное. В данном случае речь идет о той единственной уникальной возможности конкретной личности в конкретной ситуации, которую Макс Шелер охарактеризовал понятием «ситуационные ценности» (Situationswerte). Речь идет, таким образом, о чем-то абсолютно индивидуальном, об индивидуальном долженствовании, которое не может быть выведено из какого-либо общего закона, из каких-либо всеобщих «моральных законов» (вроде кантовского императива), однако может быть предписано лишь «индивидуальным законом» (Георг Зиммель). Оно вообще рационально не познаваемо, но доступно лишь интуитивному пониманию. И эту интуитивную работу осуществляет именно совесть.

Поскольку совесть раскрывает такие конкретные, индивидуальные ценностные возможности интуитивно, можно было бы назвать механизм, по которому это происходит, инстинктивным и, соответственно, рассматривать совесть, в противоположность «практическому разуму», как нравственный инстинкт. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что этот «нравственный инстинкт» находится в весьма существенном противоречии с тем, что принято называть инстинктом, то есть с витальным инстинктом. Инстинкт животных нацелен на Всеобщее, он действует только «вообще»: он, по сути, схематичен. Ведь животные реагируют согласно своим инстинктам на определенные признаки и воздействия окружающей среды всегда только по жесткой схеме, которая задана раз и навсегда для всех особей. Действенность этой инстинктивной схемы определяется тем, что она именно всеобщая, согласно закону больших чисел, в то время как в отдельных случаях эта схема не только отказывает, но и приводит отдельную особь к тому, что при известных обстоятельствах она ведет себя хоть и инстинктивно, но именно поэтому неадекватно, «неразумно». Та же инстинктивная схема реагирования, которая сохраняет или спасает жизнь большинству муравьев, целому муравьиному государству, может при определенных обстоятельствах погубить отдельного муравья. С этим, с точки зрения инстинктов, приходится просто мириться: витальный инстинкт пренебрегает Индивидуальным.

В противоположность этому действенность этического инстинкта обеспечивается тем, что он направлен не на Всеобщее, а всегда только на Индивидуальное: он, как говорится, восходит к Конкретному. В то время как животное иногда вводит в заблуждение его витальный инстинкт, человека иной раз дезориентирует этический разум. Этический же инстинкт, то есть совесть, делает человека способным увидеть «единственно необходимое», а не всеобщее. Ведь только одна совесть в состоянии приложить «вечный», всеохватывающий «моральный закон» к единичной конкретной ситуации конкретной личности. Жизнь по совести всегда есть абсолютно индивидуальная жизнь в абсолютно конкретной ситуации, возникающей в нашем единственном и неповторимом существовании. Совесть схватывает конкретное «здесь» моего личного бытия. Не следует понимать эти рассуждения как в чем-то направленные против «морального закона» – они лишь отдают должное совести.

Теперь мы хотим показать, что и в этом отношении – в том, что касается индивидуальной направленности совести, – любовь также можно поставить в известную аналогию с ней: не только решение совести направлено исключительно на индивидуальную возможность, но и решение любви. Если совесть раскрывает «единственно необходимое», любовь раскрывает «единственно возможное» – уникальные возможности любимого человека. Только любовь способна узреть личность в ее неповторимости, в ее абсолютной индивидуальности. В этом смысле она обладает важнейшей познавательной функцией. Возможно, эта ее познавательная способность была понята и по достоинству оценена еще в те времена, когда в древнееврейском языке любовный акт и акт познания обозначались одним и тем же словом.