ПРОПАВШИЕ БЕЗ ВЕСТИ
1
Шум мотора, доносившийся из-за холма, сначала был едва различим, потом стал удаляться, вянуть, и вот уже слух почти совсем перестал его улавливать. Похоже было, что далеко в поле работает трактор, и Ратников, напряженно прислушиваясь к этому шуму, представил даже на миг, как молодой, чумазый, разомлевший от духоты тракторист, умаявшись и на все махнув рукой, отцепил агрегат и на полной скорости — только пыль столбом! — помчался к полевому стану — попить ледяного кваску, поесть наскоро, переброситься шуткой с языкастыми девчатами. Как же сладки такие минуты!
Но все это только показалось Ратникову. Нет, не показалось — себя он увидел на тракторе, на месте этого чумазого парнишки. Только уже не здесь, не в этой прокаленной солнцем пыльной степи, а в своей родной стороне, где дремучим лесам краю никто не знал, а река уводила невесть в какие дали, и луга были такими сочными — хоть ноги полощи в траве.
Пришла, долетела к нему и песня из далекого того времени: вот ведь бывает, точно наяву все опять видишь — что было и даже чего не было, но могло бы, конечно, быть. Но ведь этим теперь душу только бередить! К чему это, если все ушло давным-давно, осталось в какой-то далекой и будто бы не своей, получужой жизни? И когда вернется, неизвестно. Да и вернется ли вообще? Нет, никак все же не уходят, не отстают слова из той далекой теперь песни: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати...» Странно, но песня эта в ту пору, почти пять лет назад, когда он, Петр Ратников, еще до призыва на флот работал трактористом, была так близка ему по духу, по настрою и состоянию души, что порой чудилось ему — не о нем ли она сложена? Нет, конечно же не о нем! Но почему же он чувствовал такую сопричастность с ней? И в поле, когда целыми днями, от рассвета до заката, без устали гонял свой трактор. И особенно тихими вечерами, когда девчата, полуобнявшись, проникновенно пели под его гармонь, поглядывая на него ласковыми глазами. В такие минуты ему хотелось сделать что-то необыкновенное, от чего и у других было бы светло на душе, он испытывал в этом какую-то нетерпеливую потребность, идущую от невысказанной доброты сердца...
Но как же давно это было! А может быть, вот эта горьковатая полынная степь с подрагивающим над ней маревом, и река позади, в тридцати шагах, и невысокий холм впереди, за которым слышится шум мотора, — может, это так, мираж? И стоит только крепко зажмурить глаза и вновь открыть, как все пропадет, сотрется? И опять он, Петр Ратников, очутится в родной своей стороне?
Ратников утер ладонью потное лицо. «Что это я? Накатит же такое!» Солнце над головой раскалилось добела, нещадно пекло, хотелось пить, окунуться в реке, она была почти рядом — за спиной. Но он знал, что не спустится к воде, — не до того, и торопливо ощупал взглядом пологую макушку холма. Ему показалось: шум мотора раздвоился, подвинулся ближе. И тогда он тщательно стал готовить последний автоматный диск и единственную противотанковую гранату, потому что знал — не трактор, конечно, шумел там, за холмом.
— Панченко! — крикнул Ратников вправо, высунувшись из своего окопчика. — Слышишь что-нибудь?
— Тебя слышу, товарищ старшина второй статьи! — донеслось в ответ.
— Не про то я! — отмахнулся Ратников. — Шум, спрашиваю, слышишь?
— Нет, никакого шума, товарищ старшина второй статьи!
— Что ты все заладил: второй статьи, второй статьи? Далась она тебе, эта статья!
— Так по уставу, товарищ старшина второй статьи, — долетел снова голос Панченко. Но сам он не показывался над окопчиком: трудно было ему подняться — в последней схватке он был ранен в ноги.
«Вот дьявол тугоухий! — беззлобно, даже скорее уважительно выругался Ратников. — Мать тебя, что ли, уставом кормила?» Он знал эту привычку Панченко — называть всех, начиная со старшего краснофлотца, непременно по званию и обязательно со словом «товарищ». Еще на сторожевом корабле, откуда они вместе были направлены в морскую пехоту, Панченко многих удивлял этой своей странной привычкой, а здесь она и вовсе уж была ни к чему, но он, упрямый этот человек, оставался самим собой.
У Панченко, как и у самого Ратникова, тоже оставалась единственная противотанковая граната и один диск для автомата, не совсем полный — они все честно поровну поделили между собой после боя, два часа назад, когда отбили последнюю, третью за этот день атаку вражеских автоматчиков. Собрали весь боезапас у четверых погибших товарищей и поделили...
Когда над пологой лысой макушкой холма стали вырастать, будто поднимаясь из-под земли, две бронированные тяжелые машины, Ратников не очень удивился, потому что другого и не ждал. Весь вопрос сейчас был только в том, сколько их — две ли, больше ли? — и пойдут ли следом автоматчики?
То, что он увидел, даже успокоило его, и Ратников, словно бы обрадовавшись, приподнялся на локте и крикнул слегка возбужденно:
— Панченко! Танки идут, видишь?
— Да вижу, товарищ старшина второй статьи! — откликнулся Панченко. Окопчик его был правее метров на двадцать, и теперь над ним виднелась серая от пыли бескозырка.
— По одному на брата! — крикнул опять Ратников. — Ты правым займись, слышишь?
— Да слышу, товарищ старшина второй статьи!
— Ну, оратор! — обозлился Ратников.
Но бескозырка Панченко уже скрылась в окопчике.
Танки на большой скорости спускались с холма, два бурых шлейфа пыли тянулись за ними, точно дымовая завеса. «Смело идут, открыто. — Ратников, наблюдая за ними, чувствовал легкое волнение. — Знают, сволочи, что никого почти не осталось. Ну, ну, идите...» Он подосадовал, что полковая артиллерия сейчас уже ничем не может помочь им с Панченко. Почти рядом валялась вдребезги разбитая рация с вываленными наружу внутренностями, перепутанными, перевитыми, похожими на кишки проводами.
Ратников пожалел о погибших своих четверых ребятах: совсем стригунками простились с жизнью, даже бриться пора не всем пришла, но держались как положено, по-флотски, и надо будет написать им домой. Как же эти четверо ребят нужны ему были сейчас!
— Панченко! Автоматчиков-то нет за танками! — крикнул он. — Повезло! Так ты правый берешь на себя?
— Правый, товарищ старшина второй статьи!
— Ну, а я, значит, левый! — Ратников остался доволен: не запаниковал Панченко, голос спокойный, хотя и есть от чего выйти из равновесия — впервые с танками сходились как-никак. Да, очень нужны были ему сейчас эти четверо ребят. Ну, а Панченко он крикнул, чтобы взбодрить его. И себя, конечно. Все-таки не по себе становится, когда лишь по автоматному диску на брата да по гранате, а на тебя прут две стальные громадины. У Панченко к тому же ноги раненые, ему из окопчика и не выбраться, в случае чего.
Чудной человек все-таки этот Панченко. Комендором на сторожевике плавал вместе с ним, Ратниковым. Только сам Ратников командиром отделения рулевых-сигнальщиков служил. Угрюмее и замкнутее Панченко не было человека на корабле. Морскую службу и само море не уважал, говорил об этом не таясь — в кавалерию просился, когда призывали! Конюхом до призыва работал, потому и тянуло к лошадям. Должно быть, немало верст проскакал он по пыльным дорогам за свою деревенскую тихую жизнь, вдоволь нагляделся на звездное украинское небо. И глубоко все это осело в его молчаливой душе, в неторопливых мыслях — так глубоко, что никакой силой не отнять у него этого прошлого, по которому он не переставал тосковать.
Когда сторожевик попал под жестокую бомбежку и палубу разворотило прямым попаданием, Панченко сбил из своего орудия самолет. Корабль, весь истерзанный, едва притащился в базу, и командование решило: он свое отслужил. Экипаж стали списывать на берег, в морскую пехоту, и самым первым изъявил желание расстаться с морем Панченко. Правда, при этом он робко спросил: «Нельзя ли в кавалерию?» Ему сказали, что нельзя, вручили медаль за сбитый самолет, и он, расстроенный, сошел на берег.
И вот судьба снова свела Ратникова с Панченко в батальоне морской пехоты. И еще четверых парней с их корабля. Но теперь эти четверо лежат уже убитые на небольшом пятачке — плацдарме, а они, Ратников с Панченко, пока еще живы, уцелели после трех отбитых атак, а что дальше будет, неизвестно.
Ратников следил из своего окопчика за танками. Метров триста оставалось до них, не больше, и он прикидывал, как лучше, умнее встретить их, хотя эта встреча ни ему, ни Панченко никак не нужна была. Он подумал, что если каким-то чудом удастся выпутаться из этой переделки, то сегодняшней же ночью попытается раненого Панченко переправить на тот берег, к своим.
Ах, какая досада, что разбита рация! Было Ратникову немножко обидно и за то, что вот он со своим отделением с таким трудом выполнил приказ комбата — отыскал брод через эту проклятую реку, переправились на чужой берег, захватили небольшой плацдарм, почти сутки чудом удерживают его, — а батальон все не может начать форсирование. Наверно, это произойдет только ночью. Во всяком случае, днем такая попытка делалась дважды и оба раза неудачно. Как только первые цепи входили в воду, тут же начинала бить вражеская артиллерии И била довольно точно, прицельно: похоже, брод просматривался откуда-то корректировщиком. Река вскипала от разрывов, высоко поднимались грязные, перемешанные с илом фонтаны воды, горячий воздух гудел, раскалялся, казалось, еще больше, и степные птицы взмывали ввысь, уносились прочь от неспокойной земли.
Знают ли на том берегу, что их осталось лишь двое? Знают ли, что у них по одной гранате и неполному диску? Ратников оглянулся назад, точно мог получить на это ответ с того берега, но ничего не увидел за далекими камышовыми зарослями, стоявшими низеньким темным заборчиком. За эти несколько секунд он вдруг точно решил, как будет действовать, хотя до этого представлял себе весьма смутно. Самому ему проще, конечно. А вот Панченко как? Тому остается только ждать, когда танк сам приблизится к нему, подставит себя под удар. Такое почти немыслимо! Но другого выхода тут нет, и Панченко ничего больше не может сделать со своими ранеными ногами.
Самому же Ратникову такая тактика не подходит. Он это понял сразу же, как только оглянулся назад, вернее, когда оглядывался и краем глаза заметил, уловил, что левый, его, танк взял вдруг вправо и пошел по кривой, обходом, норовя зайти со стороны. Минуту спустя и танк Панченко отвернул, но этот уже влево.
«Значит, решили зажать нас в клещи, — подумал Ратников, готовя гранату. — Что ж, замысел верный. Только надо еще посмотреть, что из этого выйдет. Главное сейчас — не выдать себя, не высказать». И, выждав еще с минуту, не поднимая головы, крикнул:
— Панченко! Слышь, Панченко? Ну, я пошел!
Панченко не ответил, не расслышал, должно быть.
Ратников сбросил бескозырку, чтобы не мешалась. «Надо непременно за ней вернуться, когда все кончится», — и осторожно, припадая к земле, скользнул в невысокие заросли. Он полз навстречу своему танку, забирая чуть левее, с таким расчетом, чтобы тот прошел от него метрах в десяти, не больше. Сначала все так и выходило, как намечалось, и уже виднелась впереди рябившая за кустарником серая башня с крестом, надсадно ревел двигатель и слышен был отчетливо лязг гусениц. Но вот, не сбавляя хода, танк слегка повернул и пошел прямо на Ратникова. И, это было самое страшное, что можно было представить.
«Заметил, сволочь! — Ратников замер, смотрел на танк завороженными глазами, все плотнее вжимаясь в землю, точно хотел слиться с нею совсем, уйти в нее. Над головой у него поднимались полуметровые заросли, но ему казалось, что он лежит на совершенно голом месте. — Раздавит сейчас... Чего же ты медлишь? Кидай гранату!» Но рука точно отнялась, онемела, он даже не чувствовал в ней тяжести гранаты, зато автомат в левой руке показался пудовым. Ратников, наперед зная, что долго не простит себе этой оплошности, отшвырнул автомат в сторону, успев каким-то чудом позаботиться, чтобы он не попал под гусеницы.
И вдруг сзади тяжело ухнул взрыв. Танк перед Ратниковым резко затормозил, даже корма чуть приподнялась, ствол зашевелился, стал нащупывать цель. Ратников понял, цель эта — Панченко; а только что ухнувший взрыв — его граната. Велико было желание оглянуться, но он не решился на это и бросился в сторону, почувствовав резкий запах бензина и выхлопных газов.
Ратников очутился в какой-то неглубокой выбоине, втиснулся в нее грудью, покосился на бронированный, с облупленной краской бок танка и осторожно, не отрывая от земли, точно нашаривая что-то, отвел руку с гранатой для взмаха. Он успел бросить короткий взгляд в сторону Панченко и обомлел: второй танк, совершенно невредимый, надвигался на его окопчик.
«Значит, Панченко промахнулся, не добросил гранату! — мелькнула горькая мысль. — Ах, Панченко, Панченко!»
Рядом оглушительно хлопнул выстрел. Колыхнулся от жаркой волны чахлый кустарник. Ствол танка окутался дымом, точно гигантская сигара. Ратников услышал, как скрежетнули внутри машины сцепления, и она тут же рванулась с места, выбросив из-под гусениц перемолотую с травой землю. Мелькнула перед глазами цилиндрическая округлость бензобака. Ратников ухватил ее жадным взглядом, сплюнул запекшуюся, густую от пыли слюну и, уже не думая больше ни о чем и ничего не остерегаясь, сознавая только, что остался незамеченным и что ни в коем случае не должен промахнуться, приподнялся на одно колено и расчетливо, точно опытный городошник, метнул гранату.
Он вжался опять в свою выбоину, и тут же степь раскололась, дрогнула, провалилась под грудью земля, и горячая тугая волна плотно толкнула в затылок, прокатилась вдоль всего тела — точно жару в парной наддали. Ратников не поднимал лица, боялся взглянуть — не промахнулся ли? — но уже чувствовал, что бросок вышел удачным. Это угадывалось по тому, как сразу перестал работать двигатель, как загудело пламя невдалеке. Наконец он приподнялся на ослабевших, слегка дрожащих руках и посмотрел вперед.
Все было так, как он и предполагал, и кровь жарко толкнулась в виски от удачи, от того, что вот он все-таки выстоял, совладал с этой громадиной и остался жив и невредим. Танк горел, окутываясь черными клубами дыма, сквозь них жадно пробивались багровые языки пламени. Ратников невольно отодвинулся метра на три подальше от него, стараясь разглядеть корму, куда метнул гранату — очень хотелось ему увидеть, что он там наделал, наверно, разворотил все, — но за сплошной стеной дыма и огня ничего не разобрал.
На какое-то мгновение он вдруг почувствовал, как что-то неудержимо ликующее подкатывает к самому сердцу. Ему, как мальчишке, впервые прыгнувшему с парашютной вышки, захотелось встать во весь рост и закричать о своей победе. И уже те сомнения, те невозможно длинные секунды жалкого страха, которые он все же испытал, показались ему теперь сущим пустяком, нечаянной потерей веры в себя. Сейчас, после этой схватки, он точно знал: будь у него еще граната, он сумел бы справиться и с другим танком, перехитрил бы его и поджег.
Хлопнула, откинувшись, крышка люка. Один за другим выскочили наружу трое танкистов. Ратников машинально потянулся за автоматом, с досадой и растерянностью вспомнил, что отшвырнул его в сторону, когда танк надвигался на него, и пополз его отыскивать.
Сверху вроде бы туча вдруг надвинулась. Ратников поднял голову: танкисты, двое с автоматами, третий с пистолетом, стояли над ним, в двух шагах. Он встретился взглядом с тем, у которого был пистолет, и сразу понял: конец. Да, будь автомат под рукой, он снял бы их еще раньше, когда из люка выскакивали. А теперь кончено все, амба. Кто же из них будет стрелять? Этот, наверное, с побрякушкой. Ишь глазищи яростью налились... Что ж, подумалось Ратникову, может, они и вправе разделаться с ним: все-таки насолил он крепко, что тут ни говори. А ведь могли бы и не выскочить, был бы автомат — коптились бы сейчас в своем железном гробу. Повезло: повеселели, сволочи, лопочут, рады-радешеньки — в живых остались.
Старший сделал ему знак пистолетом — встать, рявкнул что-то, но Ратников по-ихнему ни черта не понимал. А вот знак понял, конечно, тут любому ясно, это как на международном языке, если бы был такой. Он медлил, прикидывал, как подороже сорвать с них за свою жизнь, но ничего путного не приходило второпях на ум. Подумал только в последний момент, что стоя принять смерть все-таки проще, покойней, и решил уж было подняться.
Резко ударила автоматная очередь. Немцы мгновенно обернулись на выстрелы, двое сразу же ткнулись ничком в заросли, а третий огромными прыжками, точно сайгак, бросился к танку, укрылся за его горящей бронированной тушей.
Ратников вскочил и, пораженный, застыл на месте. Над своим окопчиком почти по пояс возвышался Панченко, в бескозырке, рваной тельняшке. И бил, не заботясь о себе, из автомата. Но теперь, свалив двух немцев, бил уже туда, где укрылся третий. А сбоку к нему приближался танк, поводя хоботом орудия.
— Панченко! — не своим голосом заорал Ратников, удивившись тому, как тот сумел подняться. — Ох, паразиты! — Почти ничего не соображая, зная только, что должен, обязан помочь Панченко, он выхватил автомат у убитого немца и кинулся к окопчикам.
Сбоку сухо щелкнул пистолетный выстрел. Ратников лишь оглянулся на мгновение и, продолжая бежать, метров с десяти перекрестил очередью немца с пистолетом в руке, выскочившего из-за горящей машины.
Другой танк не стрелял, но страшно, неотвратимо наползал на окопчик Панченко.
«Заутюжить решил, подлец!» — Ратников бежал, не спуская с него глаз, с отчаянием видя, что остаются последние метры — танк уже был совсем рядом с окопчиком.
— Панченко! Я сейчас, Панченко!
Панченко не прятался, — и это больше всего поразило Ратникова, — все так же возвышался над окопчиком и посылал последние патроны в надвигающуюся на него громадину. Это было бессмысленно, но он продолжал стрелять, точно надеялся, верил, что пули пробьют чудовищной прочности броню. В следующий миг танк перевалил через крохотный бруствер, обрушился на окопчик Панченко многотонной тушей и заелозил гусеницами, утрамбовывая землю.
Ратников заслонил рукавом глаза. И все пропало... Взметнулись на дыбы быстрокрылые кони, заржали призывно и жалобно, зовя хозяина, но лишь степь, горячая и неоглядная, откликнулась на этот тревожный зов тысячеголосым эхом — казалось, бесчисленные табуны, рассыпавшись, летели по звонкой земле навстречу пылающему, равнодушному солнцу. И никто не мог остановить их, спасти, кроме самого хозяина. Но его уже не было — земля сомкнулась над ним...
— Панченко, я сейчас!
Ратников вздрогнул от внезапно наступившей тишины, поднял глаза и отпрянул: прямо в лицо ему уставилось глубокое, черное жерло орудия. Танк стоял перед ним метрах в пятнадцати, точно выжидая, что он предпримет дальше. Спокойно, на малых оборотах работал двигатель.
Ратников почувствовал вдруг, что не вынесет больше ни минуты этого недвижимого, странного выжидания. Он представил, как гитлеровцы с издевкой наблюдают сейчас за ним из танка через смотровую щель и как он стоит перед ними совершенно беспомощный, будто раздетый донага, и, плохо понимая, что делает, он вскинул автомат и нажал на спуск.
Зачем-то он целился и стрелял в это немыслимо глубокое, черное, уставившееся в него жерло орудия. Когда автомат перестал биться в руках, Ратников швырнул его под ноги и, повернувшись, медленно пошел к своему окопчику. Не торопясь, точно делал какое-то будничное, обыкновенное дело, отыскал свою бескозырку, окинул взглядом истерзанный снарядами пятачок — плацдарм, погибших ребят, которых так и не успел похоронить и которым так и не успел написать домой. «Кто теперь узнает, как приняли они смерть? Какими были для них последние минуты жизни? — подумал с болью и горечью в сердце. — Все до одного полегли. Вот и Панченко тоже. Молодые: жить бы да жить... Что ж, подошла и моя минута... Делили мы прежде все поровну, и горе, и радость, разделим и это — последнее...»
И как-то сразу почувствовав успокоение и уверенность при мысли о таком честном и ровном исходе, Ратников натянул поглубже, понадежнее бескозырку, посмотрел прощально на свой недалекий, недоступный теперь для него берег — значит, артиллерия так и не подоспела — и, стиснув кулаки, повернулся лицом к танку, неотступно следящему за ним орудийным оком...
2
С берега, со стороны Волчьей балки, все отчетливей доносились отзвуки приближающегося боя, ветер нес над бухтой сизые клочья порохового дыма. Вражеские снаряды долетали уже в расположение базы: от взрывов вздыбливалась земля у самой кромки обрыва, всплескивались водяные столбы вдоль прибоя.
С моря шел сильный накат, глухо и мощно набрасывался на берег, кипела, пенясь и клокоча, вода меж камней, и вся прибрежная полоса казалась обложенной сугробами снега. Бухта была пустынна, и лишь тральщик одиноко жался возле невысокого пирса. Еще каких-нибудь полчаса назад орудия его вели беспрерывный огонь и снаряды с металлическим шелестом скользили в вышине, уносились в глубь полуострова, туда, где гремел бой — в сторону Волчьей балки. Но сейчас корабль стоял, покинутый командой, и в его трюмах находился смертоносный груз — заложенная по приказу командира капитан-лейтенанта Крайнева взрывчатка.
Медленными, очень медленными казались эти последние минуты, и уже ничто не могло их отвратить...
Дожидаясь взрыва и словно бы не веря, что он все-таки произойдет, будто надеясь на какое-то чудо, лейтенант Федосеев не отрывал взгляда от тральщика. Торпедный катер Федосеева держался кабельтовых в трех от берега, готовый к переходу в главную базу. Вся команда, Татьяна Ивановна с Ульянкой — жена и дочь командира тральщика Крайнева, представитель оперативного отдела младший лейтенант Кучевский — стояли на палубе и молча, напряженно смотрели на обреченный корабль.
В бинокль Федосеев хорошо видел бортовой номер тральщика, черные фонтаны взрывов вдоль береговой полосы, а еще выше — взбирающихся вверх по тропе моряков, простившихся со своим кораблем и теперь уходивших на прорыв, на помощь базовской команде во главе с майором Слепневым, которая пока еще удерживала немцев у Волчьей балки, на подходе к бухте. Федосеев понимал: почти на верную гибель уходили они, и виновато смотрел им вслед. Но чем же он мог им помочь? Самое разумное, что можно сделать в его положении, — это сейчас же, не медля ни минуты, уходить на полных оборотах от берега, пока, чего доброго, фашисты не вышли к обрыву и не заметили торпедный катер.
Но Федосеев медлил, держал руки на рукоятках машинного телеграфа и не решался дать ход. Ему, как и всем на катере, надо было дождаться последнего мгновения, увидеть своими глазами взрыв корабля. Зачем, он и сам не смог бы этого объяснить. Федосеев вспоминал последние минуты перед выходом катера из бухты. Когда они, капитан-лейтенант Крайнев, сам он, Федосеев, и младший лейтенант Кучевский, появились на пирсе, на котором уже выстроилась команда тральщика, старший помощник срывающимся голосом выкрикнул: «Равнение направо! Сми-и-р-но!», и, точно на учебном плацу, печатая шаг, пошел им навстречу. Он остановился в трех шагах — лицо его было напряженно и бледно — сглотнул тугой комок в горле и неожиданно тихо доложил Крайневу:
«Товарищ капитан-лейтенант, корабль к взрыву приготовлен. Экипаж выстроен на берегу в полном составе, при полном вооружении». И замер, не сводя строгих глаз с командира.
«Хорошо, Максим Савельич, — так же тихо ответил Крайнев, посмотрел на него с сочувствием, но одобрительно. — Объяснили положение и задачу экипажу?»
«Так точно!»
Крайнев медленно, очень медленно шел вдоль строя, внимательно всматриваясь в лица моряков, точно стараясь навсегда их запомнить. Затем повернулся опять к помощнику и уже громко, так, чтобы слышал каждый, отдал приказ:
«Поднять сигнал: «Погибаю, но не сдаюсь!»
Беззвучно плакала рядом с Федосеевым Татьяна Ивановна, прижимая перепуганную Ульянку. Торжественно-строго стоял Кучевский в поблескивающих на солнце очках, прижимая к виску подрагивающие пальцы. Застыл, точно окаменев, строй моряков. И в этой гнетущей, напряженной тишине, которую, казалось, не трогают ни взрывы снарядов, ни приглушенный гул недалекого боя, медленно и неумолимо поднимался на фалах последний роковой сигнал.
«Зачем же корабль гробить?!» — выкрикнул кто-то из строя, не удержавшись.
Крайнев резко обернулся на голос.
«А что же, немцам прикажете подарить? Машины разобраны, вы все это знаете. — Кивнул в сторону берега. — А немцы вот они, рядом! Мы идем на помощь отряду майора Слепнева, к Волчьей балке. Все до единого! Будем прорываться сушей. — Крайнев выдержал небольшую паузу, сорвал с головы фуражку. — Прощайтесь с кораблем, товарищи!»
Помнил Федосеев до мельчайших подробностей это горькое прощание — и то, как моряки, понурив обнаженные головы, проходили вдоль борта тральщика, и то, как Крайнев расставался с женой и дочуркой, и то, как торпедный катер выходил из бухты и команда без всякого приказания построилась на палубе, и как сам он, Федосеев, встал в этот строй, и Кучевский встал, и даже Татьяна Ивановна с Ульянкой на руках.
— Нет, это невероятно! Невозможно! — неожиданно произнес Кучевский. Это прозвучало так нелепо, что Федосеев не выдержал, с раздражением оборвал его:
— Отставить разговоры!
Но Кучевский не взглянул даже на него. Длинными худыми пальцами он прижимал веки под очками, точно у него глаза резало от солнца, а по впалой бледной щеке янтарной бусинкой сползала слеза. Маленький переносный сейф с документами стоял у его ног.
«Черт знает что! — обозлился Федосеев. — Нюни распустил. Тряпка, а не младший лейтенант! Ребята что подумают, если заметят? Навязался же на мою шею...»
Глухо, тяжело прогремел в бухте взрыв. Взлетели вверх обломки тральщика, медленно, нехотя оседая вместе с огромным фонтаном воды.
— Все, Быков! — сказал Федосеев стоявшему рядом боцману. — Ах, черт подери! — Передернул рукоятки телеграфа и словно погрозил кому-то: — Ну, ладно!.. По местам!
— Сушей пробьются, товарищ командир, — сказал Быков. — А тралец жаль, хорошая коробка была. Ничего, новый после войны достроят.
— Может, и пробьются, — неопределенно отозвался Федосеев. — Лево руля! Мористее забирай!
— Есть, мористее!
— Сейф с тральщика где?
— В кубрике стоит.
— Придем на базу — сдать в секретную часть. В нем документы, списки личного состава, вахтенный журнал. Неизвестно, что с ребятами станет. Сам понимаешь...
— Понимаю, товарищ командир. Пробьются!
— Это здесь, на ветерке, легко говорить! — взорвался вдруг Федосеев, и боцман с удивлением посмотрел на него, не узнавая всегда выдержанного командира.
Да, все сегодня вышло из привычного, четкого равновесия. Неожиданный прорыв немцев у Волчьей балки, взрыв корабля, вот этот вынужденный уход в базу, ощущение вины перед ребятами с тральщика, будто бросили их — все это навалилось на него нежданно-негаданно. А тут еще этот оперативник глаза мозолит со своим сейфом.
— Младший лейтенант Кучевский! — крикнул он раздраженно. — Что у вас в нем, бриллианты, что ли? Что вы его все к ногам прижимаете? Никуда он не денется!
— Зачем вы так? — Кучевский посмотрел на него, и такой у него был взгляд, что Федосеев почувствовал, что странный этот человек видит и понимает его насквозь. И неприязнь его видит, и раздражение, и невысказанное осуждение, что, дескать, взяли с собой на катер, а надо бы тебя вместе с другими послать на прорыв, в пекло это, а сейф твой — лишь причина увильнуть, никуда бы он не делся и без тебя, доставили бы и так куда следует в целости и сохранности. — Зачем вы так, товарищ лейтенант? — повторил Кучевский, конфузясь. — Я ведь не сам, не своей волей, вы же понимаете. — Кивнул на сейф. — Если бы не это, одним словом... так обстоятельства сложились, что...
Он еще что-то говорил, глядя на Федосеева смущенными своими глазами, снимал несколько раз очки, лицо его при этом становилось почти неузнаваемым, не его вроде бы, чужим — болезненным и каким-то беззащитным. Но Федосеев уже не слышал его, врубил «полный ход», моторы бешено взревели, и Кучевский, продолжая жестикулировать, походил теперь на актера из немого кино — голос его совсем пропал.
— Идите в кубрик! — крикнул Федосеев в самое лицо ему. — Там Татьяна Ивановна!
Кучевский согласно кивнул, подхватил сейф, и сутуловатая его фигура скользнула мимо мостика.
— Вот человек, — усмехнулся Федосеев. — Только футляра на него не надели... — Но почему-то на этот раз в нем шевельнулась жалость. — И зачем только на флот таких призывают...
Просторным и светлым было море, зыбь катилась пологая, гладкая, и торпедный катер словно на крыльях летел, уходил все дальше и дальше от берега. Нехорошо, неуютно было на душе у Федосеева. Думал он, с какими глазами придет в базу, как ответит, что сталось с командой тральщика; и мрачнел от этих мыслей, от предстоящей встречи. Понимал умом: нет тут никакой его вины, выполняет он приказ старшего начальника капитан-лейтенанта Крайнева. Да и выхода иного не было. Ну чем он мог бы помочь, оставшись со своим катером в бухте? Двумя пулеметами? Двумя торпедами? Немцы тут же накрыли бы, как только заметили. Нет-нет, Крайнев прав, конечно — иного выхода не было. А сердце все-таки противилось этим мыслям, о другом думало — о ребятах, оставшихся возле Волчьей балки. И никак Федосеев не мог уговорить его, успокоить.
Катер отошел в море миль на шесть, берег теперь слился в сплошную тонкую линию. Федосеев приказал боцману лечь на основной курс и передернул рукоятки телеграфа на «средний».
— На «полном» горючего не хватит, — сказал, покосившись на сразу ставшее недовольным лицо Быкова. — Часа за четыре дойдем.
— Если погода не подкачает, — хмуро ответил Быков.
— Ты, боцман, не сердись, — дружески сказал Федосеев.
Быков понимающе вздохнул:
— Трудно, конечно, там ребятам сейчас...
— То-то и оно. А мы как на курорте: палуба надраена, чехлы простираны, медяшки горят. Царская яхта! Откуда же немцы взялись у Волчьей балки?
— Может, воздушный десант?
— Вряд ли, гул самолетов услышали бы. — Федосеев наклонился к переговорной трубке: — Радиста на мостик! Вряд ли десант. Оборону, наверно, прорвали в глубине. Если так, значит, и с моря не задержатся. Стиснуть челюсти попытаются...
На мостик поднялся радист Апполонов.
— Товарищ лейтенант, краснофлотец Апполонов прибыл по вашему приказанию!
— Становитесь на мостик, — сказал ему Федосеев. — Сектор обзора триста шестьдесят градусов. Поняли?
— Так точно!
— Боцман, держитесь на курсе. Если что, немедленно докладывайте мне. Я в кубрик.
Федосеев спустился в кубрик. Кучевский сидел на рундуке, облокотившись на сейф. Татьяна Ивановна сидела напротив, поглаживая уснувшую Ульянку. Девочка спала сладко, закинув ручонки за голову.
— Представьте себе, — говорил Кучевский Татьяне Ивановне, — небольшой городок на реке, весь в зелени, садах, дома преимущественно одноэтажные, рубленые, за речкой две мельницы крыльями машут — от купца Зачесова еще остались, а дальше — леса дремучие, есть места, где и нога-то человеческая не ступала. В гражданскую белоказаки лихачили, при коллективизации — кулацкие обрезы не залеживались. И все это, заметьте, уважаемая Татьяна Ивановна, не на экране, не в книге, а в жизни. Так сказать, история наяву. Приезжайте!
— Так ведь война, Евгений Александрович, — грустно, словно маленькому, улыбнулась ему Татьяна Ивановна.
— Что ж, что война. Кончится, и приезжайте. У нас прекрасная школа-десятилетка. Вы, как учительница истории, можете вести очень интересную, увлекательную работу. Я, как завуч, обещаю предоставить вам все возможности. Поверьте, историю нашего края будут не только изучать, о ней непременно напишут книги, и вам выпадет случай принять в этом самое непосредственное участие. Ну, разве можно от этого отказываться?
— Но я ведь жена моряка.
— Но ведь всю жизнь следовать за мужем по дальним гарнизонам — не дело для учительницы. Вы будете у нас жить, работать, растить Ульянку. А муж будет приезжать к вам. Это прекрасно, поверьте! Ведь с этими дальними гарнизонами и предмет свой позабыть можно.
— Вам, наверно, трудно это понять, — устало и словно бы не ему, а себе сказала Татьяна Ивановна. Видимо, мысленно она была далеко от этого разговора.
— Что — трудно? — не понял Кучевский, подышав на очки. — Понять человеку дано все объяснимое. И даже несколько больше.
— Пожалуй, — вяло согласилась Татьяна Ивановна. — Немножко не об этом я, Евгений Александрович. Война ведь идет. Я хотела, очень хотела остаться там, с ними. Но Ульянка... Муж буквально силой заставил меня уйти на этом катере. Сказал: это последняя возможность спастись...
Кучевский покосился на свой сейф, вздохнул:
— И я вот не смог остаться. Из-за него... Вы знаете, я в жизни всегда чего-то не могу. Всегда куда-то не поспеваю. Хочу, а не поспеваю. Другие меня обгоняют, даже если я тороплюсь. Не буквально, в переносном смысле, конечно. Так почему-то складываются обстоятельства. Не странно ли? Впрочем, все это не то, мелочи, никому эти эмоции не интересны. На первом плане теперь война, человек как индивидуум стерт, потерян в этой ужасной, кровавой неразберихе.
— А вот это вы напрасно, — Федосеев подсел к ним. — Война всегда выявляла яркие индивидуальности. Настоящий человек останется настоящим в любой обстановке. И все эти чувства, эмоции и прочее, о чем вы говорите, будут при нем всегда.
— Да, но происходит и заметное торможение. Диаграмма мыслей наших, если так можно выразиться, бесспорно сужается в военное время, острие ее направлено к одному — как сделать, чтобы все это как можно скорее кончилось.
— Ну и хорошо! — сказал Федосеев. — И правильно! О прочем потом подумаем, будет время.
— В чем-то вы правы. Но ведь нельзя остановить движение мысли, оно, как вы знаете, носит поступательный характер.
— Мысль никто и не останавливает. Если какая-то мысль, скажем, есть у вас — она и останется, и будет развиваться в любой обстановке. Но если ее нет — жаловаться, увы, не на что, да и не на кого...
— В последнем случае я, безусловно, с вами согласен.
— А в первом?
— Не совсем. Я вот, к примеру, вел исследовательскую работу по истории своего края. На редкость интересную и важную работу. Несколько лет вел, заметьте. Началась война — и все пошло прахом.
— Ничего, подождет ваша работа. Сейчас есть дела и поважнее. — Федосеев усмехнулся: — Но вы все же можете предъявить свой личный счет.
— Кому, позвольте спросить?
— Как и все мы: фашизму, Гитлеру!
— Да, — помолчав, задумчиво сказал Кучевский. — Здесь никаких разногласий быть не может.
Корпус катера вибрировал, позуживал от быстрого хода, от напряженной работы моторов. Стегали брызги в иллюминаторы. Татьяна Ивановна укрыла Ульянку чьим-то бушлатом.
— Вы бы и сами прилегли, — сказал ей Федосеев, взглянув на часы. — Полпути только прошли.
Она подняла на него глаза, ища успокоения.
— Нет, нет... Что же там будет? Они прорвутся?
Федосеев подумал, что, быть может, мужа ее, капитан-лейтенанта Крайнева, уже и в живых нет, а она вот надеется, конечно, и сколько еще будет ждать и надеяться — трудно представить.
— Вы же сами знаете, Татьяна Ивановна, что значит идти на прорыв в таком положении. Вы — жена командира корабля...
— Да, да, конечно, знаю, — поспешно согласилась она, как бы извиняясь за неуместный вопрос.
— Ну, зачем вы так? — Кучевский с укором посмотрел на него.
— Послушайте, вы сколько на флоте служите? — обозлился Федосеев.
— Два месяца. Я ведь из учителей. Но это не имеет значения.
— Имеет! Вы без году неделю на флоте, а Татьяна Ивановна — шесть лет! Поняли что-нибудь?
— Я не о том, — мягко возразил Кучевский. — Я ведь о том, что по-разному можно сказать.
— Зачем? Мы знаем, в каком положении оказались моряки с тральщика. Чего же здесь кружева-то вить?
— Даже о смерти человека можно-по-разному сообщить его близким. Все дело в такте, в заботе о людях, в бережном отношении к ним.
— Суть-то одна!
— Одна, да не совсем. Вот, скажем, погиб у вас на глазах человек. Вы пишете его жене: «Уважаемая Мария Петровна, вашего мужа вчера разорвало в клочья снарядом, сам видел». И все.
— Какие страсти вы говорите, Евгений Александрович! — поежилась Татьяна Ивановна.
— Погодите, не волнуйтесь, голубушка, — успокоил ее Кучевский. — Это ведь так, условно. А можно написать и по-другому: «Уважаемая Мария Петровна. С глубокой болью сообщаем вам о героической гибели вашего мужа и нашего боевого друга-однополчанина, вместе с которым мы прошли сотни километров по фронтовым дорогам...» И так далее. Заметьте, ни в первом, ни во втором случае нет и доли вымысла, все именно так и было. Суть, как вы говорите, одна: человек погиб. А как донесено это до близких его — великая разница... Но это, разумеется, пример из крайних. А ведь подобные явления, в различных аспектах, конечно, существуют на каждом шагу. — Кучевский поискал что-то глазами, махнул рукой. — Ну, скажем, возьмем ваш торпедный катер. Он построен, вот мы плывем на нем домой.
— Идем, — поморщился Федосеев.
— Хорошо, идем. А как его строили? В согласии между собой мастеровые были или, напротив, в раздоре? Может быть, еще проектируя его, люди насмерть переругались, врагами стали. Вам это безразлично?
— Абсолютно! — усмехнулся Федосеев.
— А вам, Татьяна Ивановна?
— Пожалуй, нет. — Татьяна Ивановна с любопытством взглянула на Кучевского, не совсем еще понимая, куда он клонит, но с интересом следя за его мыслью.
— И мне — нет! — воскликнул Кучевский. — Но, надеюсь, вам небезразлично, товарищ командир, как складываются отношения между моряками вашего экипажа? Почему же вас не волнуют отношения между другими людьми — теми, кто строил ваш катер, или теми, кто строит заводы, растит хлеб? Выходит, вам небезразлично только то, что в той или иной мере касается непосредственно вас самих. Так прикажете вас понимать?
— Это философия ради философии, — отмахнулся Федосеев.
— Ничего подобного, любезный! — Кучевский с некоторым вызовом взглянул на него: куда девались его робость, стеснительность? Это был совсем другой человек, готовый, судя по всему, постоять за себя.
— Скажите-ка мне лучше — за что вы, а я скажу вам — за что я.
— Я за то, дорогой лейтенант, чтобы среди нас, людей, в любом деле присутствовала гармония.
— Но ведь ее нет! — победно воскликнул Федосеев.
— Конечно, нет, — поморщившись, согласился Кучевский. — Однако судьба ее целиком в наших руках. Основа ее в том, насколько мы ценим, любим, бережем друг друга. И если это каждый из нас поймет...
— Наступит золотой век, вы хотите сказать? — усмехнулся Федосеев. — Как бы не так! Ждите у моря погоды!
— В том-то и дело, что ее не ждать надо, а самим делать. Каждому свою долю, какая по плечу. А в результате: с миру по нитке — голому рубашка.
— Евгений Александрович, по-моему, прав, — сказала Татьяна Ивановна. — Он имеет в виду стремление человека к высокому самосознанию, к идеалу.
— Совершенно верно, — подтвердил Кучевский.
— Возможно, — Федосеев поднялся, одернул китель. — Но я — человек военный, человек действия. Если меня кто-то бьет, я не могу расшаркиваться перед ним. Как же быть в таком случае с вашей гармонией?
— Вы опоздали, — вежливо улыбнулся Кучевский. — Когда бьет — поздно задумываться о гармонии. Чтобы до этого не дошло, надо раньше позаботиться. Это как урожай: что посеешь, то и пожнешь. С той лишь разницей, что посев этот должен длиться столетиями, не прекращаясь ни на один день. И, как вам известно, многие просветители, представляющие самые различные народы, посвятили этому всю свою жизнь. И не напрасно, заметьте!
— А вы упрямый человек, — заметил Федосеев. — Не ожидал, признаться. — А сам подумал: «И здесь у тебя свой подход, своя гармония. Ну и ну! Да и не такой простак: ишь, в какие словесные дебри забрался, а ведь это для того, чтобы Татьяну Ивановну от мрачных мыслей отвлечь. Преподавать бы тебе эстетику какую-нибудь, а не на флоте служить...»
Крышка люка вдруг резко откинулась, показалось встревоженное лицо радиста Апполонова.
— Товарищ лейтенант, немецкие катера с левого борта! На сближение идут. Справа — два транспорта и сторожевик!
— Вот вам и гармония! — на ходу бросил Федосеев, натягивая фуражку. — Татьяна Ивановна, если что — не обессудьте...
— Нас здесь нет, — сказала она понимающе.
— Из кубрика не выходить! — Федосеев загромыхал сапогами по трапу, захлопнув за собою люк.
Он взбежал на мостик, схватил бинокль, хотя и так было видно: из-за недалекого мыса выходили два больших транспорта и сторожевик. Они направлялись вдоль побережья. А шестерка катеров, расходясь веером, забирала мористее, охватывала торпедный катер полукругом.
— «Охотники», — сказал боцман. — Запрашивают нас, видите?
— Вижу. — Федосеев стал сам за штурвал. — Морской десант, значит, и с моря решили отрезать... Отвечать путанно. Боевая тревога!
На фалах затрепетал сигнал, затем другой. Федосеев понимал, что такой трюк не пройдет, что это лишь минимальная оттяжка времени — фашисты сейчас все поймут, а быть может, уже и поняли, значит, схватки не миновать. Но эти минуты очень нужны были Федосееву, они давали ему возможность решить, как действовать дальше. Он видел, что еще есть возможность лечь на обратный курс и уйти обратно, пользуясь преимуществом в ходе. Но что его ждало там, откуда он ушел полтора часа назад? Судя по всему, побережье уже было занято немцами. Кончится горючее, и катер превратится в неподвижную мишень. Да и возможность такая уменьшалась с каждой минутой: «охотники» приближались, неслись навстречу, точно стая гончих.
— Подняли сигнал: «Застопорить ход!» — доложил боцман. — «Открываю огонь!»
Федосеев колебался. Он успел на какую-то долю секунды подумать о Татьяне Ивановне с Ульянкой: «Что с ними будет?» — и вдруг понял, что немцы допустили промах — перехватывая торпедный катер, они оставили открытым сектор для атаки транспортов. Федосеев понимал их: они не могли предположить, что единственный катер, которому в пору флаг спустить, решится на подобную дерзость. К тому же транспорты находились еще и под защитой сторожевика. Но тут уж Федосееву выбирать не приходилось, и он положил право руля.
Почувствовав его замысел, ближний к каравану «охотник» стал забирать левее, на нем сверкнули вспышки орудийных выстрелов, потянулся за кормой, густея, хвост дымовой завесы; он шел на полном ходу, наперерез, пытаясь успеть проскочить между, торпедным катером и транспортами, разделить их дымовой завесой.
Федосеев подосадовал: тот успевал выполнить свой маневр. Но в следующую же секунду, когда слева под самым бортом ухнул снаряд, Федосеев принял решение пропустить «охотник» и скрыться за его же дымовой завесой.
— Огонь! — скомандовал он, когда «охотник» проходил прямо по курсу, кабельтовых в двух, стреляя из носового и кормового орудий. Дробно ударили оба пулемета, огненными бусами протянулись к нему трассы очередей.
Федосеев рванул рукоятки телеграфа на «полный», почти сразу почувствовав, как катер, поднимаясь, выходит на редан, неудержимо стелется над водой. И нажал нетерпеливо на ревуны.
— Торпедная атака!
Он рассчитывал проскочить дымовую завесу, скрыться за ней от наседавших с кормы других катеров и, вырвавшись па чистую воду, попытаться атаковать караван. Что будет дальше — об этом пока не думалось.
Удушливый запах дыма плотно ударил в лицо, засаднило глаза. Казалось, не катер — самолет летит, пробивая густую облачность. Но это длилось всего несколько секунд. Распахнулся навстречу светлый простор, и Федосеев увидел впереди два длинных трехмачтовых транспорта, сыто осевших в воде. Сторожевик бил из всех орудий прямо в лицо, снаряды рвались вдоль бортов, и стоило удивляться, что пока ни один из них не угодил прямо в катер.
Сзади, за дымовой завесой, хлопали выстрелы, но «охотников» не было видно, и лишь тот, что ставил завесу, широко разворачивался теперь справа, не переставая стрелять. Нацеливая катер на первый транспорт, Федосеев подумал, что он все же счастливый человек — так удачно вышел в атаку и пока не получил ни одного попадания.
Он рассчитал все правильно, промаха не будет, не должно быть.
— Аппараты товьсь! — Федосеев не услышал своего голоса при второй команде: «Пли!» — а только увидел, как из правого аппарата легко выскользнуло тяжелое темное тело торпеды, и почувствовал, как катер чуть приподнялся облегченным бортом. «Пошла!» — Он помедлил долю секунды, провожая взглядом торпеду и моля только об одном — не промахнуться бы! — и круто положил лево руля, кладя катер на обратный курс.
— Накрыли! Товарищ командир, накрыли! — закричал боцман, и голос его, почти не слышный за ревом моторов, переломился в грохоте взрыва.
Федосеев быстро оглянулся: над транспортом, ближе к корме, взметнулось пламя. Носовая часть стала задираться над водой, кормовая проваливалась вниз. «Все! — подумал Федосеев возбужденно. — Точно сработано! — И покосился на другую, оставшуюся в левом аппарате торпеду. — Может, и эта будет счастливой?» — Он решил сделать новый заход и атаковать второй транспорт. Но понимал, что на этот раз все будет сложнее.
На баке появился вдруг Кучевский. Изгибаясь, он волочил в левой руке сейф. С него тут же сорвало фуражку, он кинулся было за ней, но ее унесло, точно ураганом подхватило.
— Назад! — закричал Федосеев, грозя ему кулаком. И увидел Татьяну Ивановну с Ульянкой на руках. Она стояла во весь рост на палубе, ветер рвал ее волосы, платье, казалось, их вместе с дочкой снесет сейчас за борт. — Назад! В кубрик! — не слыша себя, заорал Федосеев. — В море сбросит!
И сразу же все вокруг раскололось. На какой-то миг Федосеев успел заметить искаженное лицо падающей Татьяны Ивановны, окровавленную Ульянкину головку с розовыми бантиками в косичках, молнией мелькнувший леер с вырванной стойкой. И успел подумать: «Все, Крайнев, не уберег твоих...»
— Командира убило! — Боцман Быков рванулся от пулемета на мостик, к штурвалу.
Федосеев повис на поручнях, головой вниз. Он уже не видел, как Татьяну Ивановну, которая так и не выпустила из рук Ульянку, выбросило вместе с дочкой за борт, как почти одновременно рвануло и на корме, и там уже, в машинном отделении, бушевало пламя и все мотористы погибли на своих боевых постах.
Торпедный катер потерял ход, факелом пылал на воде. Быков бросил штурвал, стащил Федосеева с поручней, и вдруг взгляд его наткнулся на поблескивающее тело торпеды. Стелясь по палубе, к ней подбиралось гудящее пламя. «Все, амба, — оторопел Быков, — сейчас она ахнет!»
— Апполонов, не подпускай пламя к торпеде! — крикнул он. Радист схватил чехол от пулемета и стал прибивать языки пламени. Боцман затормошил Федосеева:
— Товарищ командир! Товарищ командир, очнитесь же!
Тот не отвечал. Из перепутанных, слипшихся волос его прямо на руки Быкову струйками сочилась кровь. Он наскоро охватил бинтом голову Федосеева.
— Товарищ лейтенант! Катер потерял ход, горит. Сейчас торпеда взорвется. Да слышите вы меня?
— За борт! — не открывая глаз, прошептал Федосеев, бессильно откинул голову, и Быков понял, что больше не добьется от него ни слова.
— Апполонов, что в моторном отсеке?
— Все погибли, боцман! — Радист смотрел на него каким-то бессмысленным, невидящим взглядом, лихорадочно ощупывая ладонями обожженное лицо, и Быков содрогнулся, почувствовав что-то неладное в этом его взгляде, в подернутых серым налетом глазах. Ему показалось, что Апполонов вот-вот потеряет рассудок. А тот, припадая на левую, раненую ногу, затаптывал дымившийся брезент. Брючина выше колена набухала от крови.
Вдруг он остановился, отшвырнул брезент в сторону и стал протирать опаленные, безбровые глаза.
— Все погибли. И мы тоже... Боцман, я плохо вижу тебя. Глаза... Что с глазами?
— Пояса давай! — закричал Быков. У него руки дрожали от этих слов, от его взгляда.
Они надели спасательный пояс на Федосеева, сбросили на воду еще два пояса для себя, и Быков успел сбросить с мостика «рыбину».
— Быстро за борт! Торпеда взорвется!
— Сейчас, я сейчас, — твердил Апполонов, но с места не двинулся. — Она вот-вот. И конец...
Быков окунул брезент в воду и накрыл им хвостовую, уже горячую часть торпеды. Брезент сразу же запарил.
— За борт, Апполонов! — Видя, что тот даже не слышит его, Быков отчаянно выругался, подтолкнул радиста к самому борту. — Прыгай же, черт возьми! Командира примешь! Приказываю!
Апполонов прыгнул, нелепо взмахнув руками.
Быков стащил Федосеева с мостика, спустил вдоль борта на воду, к Апполонову, и вдруг увидел Кучевского. Тот выползал из-за рубки на боку, неестественно волоча ноги, прикрывая правой рукой живот, с виноватой страдальческой улыбкой поглядывая на Быкова из-за очков, снизу вверх.
— Вы чего здесь? — оторопел Быков от неожиданности. — Сейчас торпеда взорвется. Прыгайте за борт!
— Я, знаете, не могу, — с трудом произнес Кучевский, морщась, отворачивая бледное, бескровное лицо от жарко гудящего пламени. — Весь живот горит, разворотило... И потом, неловко, право, — не умею плавать. Так и не научился...
— Прыгайте! — Быков наклонился к нему помочь. И вдруг заметил: левой, свободной рукой Кучевский волочит за собой сейф. — Да бросьте вы свой сундук, черт возьми! — закричал.
— Это ничего... Вот Татьяну Ивановну с Ульянкой взрывом за борт... Видели?
— Катер взлетит сейчас!
— Я понимаю. Вы уходите, а я... — Кучевский приподнялся с огромным напряжением, держась за турель пулемета, стал на колени, ноги у него дрожали, точно била его жестокая лихорадка. Упали очки: — Пожалуйста, — он беспомощно шарил около себя по палубе, — мои очки, они где-то здесь.
Быков надел ему очки, ощутив при этом, какое потное и холодное у него лицо, и понял по этому мгновенному прикосновению — нет, не жилец он уже на этом свете. На всякий случай обхватил грудь спасательным поясом.
— Давайте на воду, вместе. Медлить нельзя ни секунды!
— Я сам, следом за вами. — Кучевский умоляюще посмотрел на него. Глаза его выражали в этот последний миг одну только просьбу: «Уходите, уходите, прошу вас...», да тихое страдание, которое шло, должно быть, от нестерпимой боли.
— Ладно, младшой, не трави! — Быков понимал, что Кучевский не прыгнет, конечно, за борт — не хватит сил для этого, да и бессмысленно ему прыгать — тотчас же ко дну пойдет. — Я все вижу, младшой. — Закричал, не удержавшись: — На всю жизнь запомню тебя! Сниться мне будешь! Но что я могу поделать, что?
— Идите, идите, — прошептал Кучевский. — Мне все равно... а вы идите. Вы честный человек.
Быков окинул взглядом пылающий, гудящий в пламени, изуродованный катер, резко накренившийся на левый борт и на корму, отыскал на воде радиста с командиром — они покачивались на легкой волне, оглянулся на Кучевского — тот все так же стоял на коленях, прижавшись плечом к турели — стиснул кулак над головой, молча прощаясь, и прыгнул за борт.
Они отплыли уже метров на сто, а то и больше, когда к торпедному катеру стал подходить вражеский «охотник». Он приближался медленно, на малых оборотах, с другого борта. Быков никак не мог понять, почему же до сих пор не взорвалась торпеда, и все время, пока они плыли, да и теперь, ждал, что Кучевский прыгнет следом, но так и не дождался.
«Охотник» уже близко подошел к катеру, когда оттуда резко, с перебоями ударил пулемет. Быков вздрогнул — так это было неожиданно, и отчетливо представил себе, что там сейчас происходит.
— Это же Кучевский бьет! — возбужденно сказал он, поддерживая командира. — Товарищ лейтенант, слышите? — Но командир не открывал глаз, не отвечал. Спасательный круг надежно удерживал его на плаву, руки по самые плечи почти лежали на чуть притопленной «рыбине». Но это были руки человека, потерявшего сознание. Тогда Быков повернулся лицом к радисту. — Апполонов, это ведь наш Кучевский бьет! У него живот распорот, а он бьет. Ей-богу, он! Да что ж ты молчишь, душа твоя неладная?
В ответ на пулеметную очередь с «охотника» прогремел орудийный выстрел, и все стихло. А несколькими секундами позже море содрогнулось от мощного взрыва.
— Торпеда рванула, — сказал Апполонов, приподнимая голову над водой. — Я ничего не вижу. Погиб катер?
— Прощай, братишка, — тихо произнес Быков, и непонятно было, с кем он прощается — со своим катером или с младшим лейтенантом Кучевским. — Гляди, гляди, «охотник» тоже зацепило взрывом! — вскричал Быков. — Эх, жаль оверкиль не сыграл! На борт лишь завалился! — Быков видел, как с «охотника» бросались в воду немецкие моряки. — Давай, Апполоша, поднажмем, сейчас катера подбирать их придут. Как бы и нас не выудили по ошибке.
Они поплыли в сторону берега, поддерживая командира. Апполонов сдержанно стонал: раненая нога, обожженное лицо нестерпимо саднили в соленой воде. Быков, оглядываясь, видел, как к месту взрыва подошли сразу несколько катеров, подобрали державшихся на воде немецких катерников, взяли на буксир получивший пробоину «охотник» и направились за уходившими вдоль побережья транспортом и сторожевиком.
— Даже искать нас не стали, — с облегчением сказал Быков, глядя им вслед. — Подумали, что все вместе с катером погибли... Ну, Апполоша, фарватер наш теперь чист, навались на всю мощь. Мили четыре до берега — на среднем ходу дотянем. Держись молодцом.
Так они плыли. Минут через двадцать Апполонов неожиданно вскрикнул, оттолкнулся от «рыбины» и поплыл прочь.
— Стой! — вслед ему крикнул Быков. — Куда ты? Утонешь!
Но Апполонов продолжал плыть, не оглядываясь. И тогда Быков, понимая, что одному ему не добраться с раненым командиром до берега, что и радист пропадет совершенно бессмысленно, заорал срывающимся голосом:
— Стой, застрелю, салага! Еще один шаг и застрелю. Вернись!
Стрелять Быкову не из чего было. Да и не стал бы он делать этого, окажись у него оружие. Просто ничего другого придумать не мог он, кроме этого окрика, хотя и не надеялся, что Апполонов послушается. Он жалел, очень жалел его в эти минуты, первогодка, который после учебного отряда не успел даже толком освоиться на катере, раненого, обожженного, полуослепшего от ожогов. И понимая, что тот, потеряв контроль над собой, идет на верную гибель, Быков в отчаянии закричал, не почувствовав никакой надежды в собственном голосе:
— Ты же командира бросил, подлец! Стреляю, слышишь? Приказываю: вернись!
И Апполонов неожиданно послушался, вернулся на его голос. Глаза его бессмысленно плутали, нетерпеливо отыскивали что-то и не находили. Не мог смотреть Быков в эти глаза, только легонько встряхнул его за плечо.
— Устал?
— Там Ульянка с Татьяной Ивановной. Я видел, как их за борт выбросило. — Апполонов попытался было опять оттолкнуться от «рыбины». — Они там, на воде стоят. А вода красная — кровь это. Плачет Ульянка, зовет...
Быков невольно посмотрел в ту сторону, куда хотел плыть Апполонов. Все было пустынно на море, и лишь вдалеке виднелись силуэты удаляющихся немецких кораблей.
— Ты, Апполоша, не надо, — мягко, с уговором сказал Быков. — Ты поспокойней, братишка. Никого там нет. Фрицы отвязались, ушли. Видишь, вон берег? Туда и поплывем потихоньку. Вот командир только плох, а так ничего. Мы с тобой вдвоем управимся, доберемся вот скоро до берега. И дома, считай.
— А из чего стрелять-то в меня хотел? — Апполонов уставился на него испытующе, утирая обожженное лицо ладонью. И непонятно было: то ли воду смахивает, то ли выступивший от напряжения пот. — Не из чего ведь?
— Не из чего, — согласился Быков, улыбнувшись. — Это так я, пошутил, Апполоша. Пошутил, сам понимаешь...
— Лицо солью разъедает, — поморщился Апполонов. — Ожоги саднят. И нога немеет. Плохо вижу я, боцман.
— Ожоги твои подживут. Видишь, командир совсем плох? Давай на всех оборотах к берегу! — спокойно, но твердо произнес Быков. И увидел, что рассчитал правильно: Апполонов сердито отвернулся от него и энергично, мощно, точно пароходными плицами, заработал сильными руками.
Лишь к вечеру они добрались наконец до берега. Накатный плоский вал вынес их на своей спине на прибрежную гальку, и они так и остались лежать меж валунов, не в силах продвинуться дальше ни на метр. Волны выкатывались на берег пенными завитыми жгутами, дыбились среди огромных камней, с гулом и грохотом разбиваясь о них, и нехотя, обессиленно уползали назад.
Берег был пологий, почти сразу же за кромкой прибоя, метрах в двадцати, начинался непролазный кустарник, а еще дальше, за ним плотной стеной стоял лес. Все это наметанным глазом обхватил боцман Быков и, оставшись доволен, решил сразу же уходить в этот лес или, по крайней мере, добраться до кустарника и там переждать ночь. А уж утром выяснить, кому этот берег принадлежит.
Иззябшее тело ныло, гудела голова, точно о нее, а не о берег разбивались мощные накаты прибоя. Быков попытался размять руки, но пальцы не слушались, онемели, и не было никаких сил сдвинуться с места. С тревогой подумал: окажись здесь сейчас немцы, они с Апполоновым не смогут бросить в них даже камень и их вместе с командиром возьмут без всякой возни, как цыплят.
Но как бы там ни было, что бы в дальнейшем ни случилось с ними, а они свое дело сделали неплохо — на дне, совсем недалеко отсюда, покоится сейчас развороченный взрывом вражеский транспорт. Надо полагать, не с пустыми трюмами он шел. Вот жаль только торпедный катер — тоже, бедняга, нашел себе могилу на глубине. Погоревал о нем Быков, но такой размен показался ему необидным и вполне оправданным. Если к тому же прибавить и пробоину на вражеском «охотнике» — дело и вовсе стоящее.
Апполонов лежал, уткнувшись лицом в мокрую гальку, наползавшие волны плоскими языками облизывали его до самого пояса.
На фоне светлого, с ветвистыми трещинами огромного валуна Быков видел резко очерченный профиль лейтенанта Федосеева. Командир так и не приходил в сознание, пока они добирались до берега. Бинт на голове у него потемнел от крови, наверно, совсем просолился, и Быков пожалел, что нет под рукой никакой сухой тряпки сменить повязку... И Апполонова надо бы перевязать.
— Апполонов, — позвал Быков, — надо нам как-то до кустов добраться. Слышишь?
Апполонов, не поднимая, повернул к нему голову, левая щека у него была рябой от отставшей гальки.
— До кустов надо добраться, — повторил Быков. — Командира перетащим. Может, обсушимся.
Вдруг Апполонов — откуда только силы взялись? — резко вскочил, уставился на лежавшего рядом Федосеева и хрипло выкрикнул:
— Он мертвый! Боцман, он ведь мертвый! Я вижу!
— Не дури, ничего ты не видишь! — прикрикнул на него Быков, подумав, что на радиста опять что-то накатило. А спину обдало ознобом. Взглянув на командира, он понял: Апполонов прав. Но вновь упрямо сказал: — Не дури, слышь?! И спокойно, спокойно.
Уже в сумерках они, измученные, похоронили своего командира. Похоронили подальше от воды, чтобы волны не сумели добраться. Обложили тело камнями, сверху тоже камней навалили. Постояли несколько минут. Лунный свет струился на свежую могилу, на опущенные их головы. О каменные глыбы с грохотом бились волны, сшибались грудью с гранитом, хлопали, как орудийные выстрелы — будто салютовали командиру торпедного катера лейтенанту Федосееву.
— Надо запомнить место, — тихо сказал Быков, рассматривая совершенно раскисшие в соленой воде документы командира. — Ты знаешь, откуда он родом? Почти два года с ним проплавал — и не знаю. Вот беда. А ты?
Апполонов покачал головой:
— Откуда мне знать: он ведь начальник мне, не приятель... Да и ты — тоже. И о тебе ничего не знаю. Случись что...
Быков с удивлением посмотрел на него: «А ведь прав он, черт возьми! Действительно, так уж получалось, что командиры о своих подчиненных знали все, а те о них — почти ничего. Не было вроде особой нужды в этом, а теперь вот как обернулось... Конечно, доберемся до своих, там штаб, документы — на всех все отыщется. А все же лучше было бы лично знать друг о друге, так оно надежнее...»
— Ничего с нами не случится, — успокоил Быков Апполонова. — А познакомиться нам с тобой времени хватит... Ну, товарищ лейтенант, прощайте. Нам пора уходить.
С трудом волоча,ноги по хрустевшей гальке, они направились к кустарнику. Шли молча, не глядя друг на друга, думая о погибших товарищах — разве можно было предвидеть такое еще сегодняшним утром? — о своем катере и о том, что ждет их самих впереди. Апполонов держался одной рукой за плечо Быкова, другой опирался на суковатую палку.
— Ты не молчи, Апполоша, — сказал Быков, стараясь не дать радисту уйти в себя, — ты говори что-нибудь. Не зря вышло, не думай: наш катер, все мы вместе дело свое сделали. Только не молчи, слышишь?
— Как думаешь, ребята там, у Волчьей балки, прорвались?
— Кому-то повезло, а кому-то... — неопределенно отозвался Быков. — Такая, брат, штука.
— А здесь, на этом берегу, тоже немцы? — спросил вдруг Апполонов, приостанавливаясь и словно прислушиваясь к чему-то. — А, боцман?
Быков продолжал идти молча. Он уже пожалел, что попытался разговорить Апполонова. Ну что ответишь ему? Чем успокоишь? Чем обнадежишь, если и сам не знаешь, кому принадлежит теперь этот берег — нам или немцам?
3
Бараки концлагеря, охваченные двойным рядом колючей проволоки, стояли на взгорке, на самой окраине небольшого приморского городка. Иссушенная знойным, беспощадным солнцем земля, казалось, изнывает от жары, горячих ветров, задыхается без дождей. Небо все точно затянуто чистым, подсиненным полотном — ни облачка не видать. И особенно горько и больно было смотреть отсюда, из-за колючей проволоки, из этого пекла на сбегающие вниз, к морю, белые дома, утопающие в буйной, прохладной зелени садов, и на само море, просторно раскинувшееся до самого горизонта. Этот распахнутый, вольный простор не давал покоя Ратникову, манил к себе, казался таким доступным и близким, что каждый раз, глядя на него, рождалась с новой силой надежда на свободу. Охватывая взглядом это манящее раздолье, хотелось верить, что жизнь не может замкнуться на этом клочке бурой, потрескавшейся земли, обнесенном колючей проволокой, что не для того она дана, чтобы бессмысленно оборваться здесь, в этой постылой, душной неволе.
Постоянно хотелось пить — утром, вечером, днем, даже во сне. Но особенно днем, когда шла работа в порту на погрузке муки. Мучная пыль липла к потному телу, оседала на лице, склеивала рот и ноздри, не давала дышать. Пленные, казалось, работают в серых масках — молчаливые люди, понуро всходящие на баржу по трапу, сгибающиеся под тяжестью огромных мешков. Не успевали отгрузить одну баржу, как тут же к причалу швартовалась другая — и все начиналось сначала. И так с рассвета до заката.
...Ратников лежал на нарах рядом с Тихоном. Была ночь, барак спал, постанывали, похрапывали во сне намучившиеся за долгий день люди. Чуть светилась при входе убогая лампочка, до дальнего угла свет почти не доставал, терялся между нарами, обессилевал. В этой полутемноте спокойней думалось, вроде бы один ты в ней — никто не мешает. Но, быть может, многие, как и он, Ратников, лежат сейчас с закрытыми глазами, не спят?
Это была уже четвертая его ночь в концлагере. А утром громыхнет опять дверной засов, ворвется в барак как с цепи спущенный старший надзиратель в сопровождении двух солдат с автоматами, закричит не своим голосом: «Подымайсь! Подымайсь, сволочи!», застучит по нарам рукояткой витой плетки, непременно перепустит кого-нибудь из замешкавшихся вдоль спины. С наслаждением вытянет, точно сладость испытывает, паразит. Поглядеть на него — мощей на один хороший кулак, а захочет — любого из пленных мигом на тот свет отправит.
Потом будет завтрак: баланда, полкружки мутной воды — все это с видом на море. Нарочно, что ли, сволочи, пытку такую устраивают? Царская роскошь на виду у обреченных рабов: любуйтесь, дескать... И опять распахнутся ворота лагеря, и сытые конвоиры, пропуская строй, будут скалить зубы, осмеивать, попыхивая сигаретами.
А потом будет раскаленный от солнца причал в порту, распахнутый, глубокий трюм баржи, широкая сходня, по которой, согнувшись от тяжести, поднимаются придавленные пятипудовыми мешками военнопленные, мучная пыль на лице, пропитанный ею воздух, тихое хлюпанье волн о борта, о сваи причала, ленивые окрики осоловевших от духоты конвоиров...
— Тихон, не спишь? — осторожно позвал соседа Ратников. — Не спишь ведь, чую.
— Чего тебе? — отозвался тот шепотом. — Не по себе, что ли?
— Не по себе, — вздохнул Ратников. И спросил напрямик — давно готовил этот вопрос: — На волю не собираешься? — Почему-то он поверил в Тихона, с самого первого дня, как очутился здесь. Подумалось при первом же разговоре с ним: «Свой парень, флотский. Не подведет, если что...»
— Собрался тут было один. — Тихон повернулся к нему лицом. — Позавчера шлепнули. Видал?
— Ему теперь легче...
— Больно прыткий ты: три дня в лагере, а уж о воле заговорил. Лучше других, что ли? Я вот почти полмесяца маюсь...
— Ты скажи только одно: веришь мне?
— В одиночку не советую — гиблое дело.
— Как же тогда?
— Ждать надо, исподволь готовиться.
— Нет, братишка, мне до этого не дотерпеть: задохнусь.
— Ты что, особенный?
— Не в этом дело. Я должен вырваться отсюда! — загорячился Ратников. — Понимаешь? Во что бы то ни стало должен!
— Мало ли что... Тише ты, тише.
— Да пойми ты меня, человек дорогой, нельзя мне иначе... — Все-таки Ратников уловил в словах, голосе Тихона какую-то вроде бы очень отдаленную поддержку и второпях, сбивчиво поведал ему, как попал в плен, как очутился здесь. Он точно знал: одному с побегом не управиться, даже думать об этом нечего, а Тихон был единственным человеком во всем лагере, с которым он сблизился за эти дни и который, если согласится, может хоть как-то помочь ему.
— Этот подлюга немецкий офицер... — горячо зашептал Ратников. — Ведь что он сделал со мной. Видел, гад, что перед пулей не дрогну, смерть в рост, не на коленях приму. И такое удумал... Вот ты, Тиша, тоже здесь, тоже муки свои принимаешь. И тебе лихо, понимаю.
— В болото нас загнали, человек двенадцать, — вздохнул Тихон. — До последнего патрона отбивались, да где там — силища-то какая прет. А так бы ни за что не дались...
— Вот видишь. А меня, представь только, как собаку, на веревке. А потом — ровно сквозь строй... Ну разве можно, скажи, после такого человеком жить, людям в глаза смотреть? Тебе же вот?
— Тяжело.
Ратников совсем близко подвинулся к Тихону.
— Не могу такого унижения вынести, пойми. Руки горят, душа. Надо мне рассчитаться с этой поганью.
— У меня, думаешь, не горят?
— Панченко, кореша, танк заутюжил в окопе. Не сумел я ему помочь, Тиша, не прощу себе...
— А мог бы помочь-то?
— Нет, не мог. А все одно на душе муторно: на моих глазах ведь... Как же после всего этого сидеть сложа руки? На волю мне надо, ох как надо!
— Каждому надо, — помолчав, ответил Тихон. — Кому воля не дорога...
— И за сторожевик больно: такой корабль был, почти четыре года на нем проплавал. Штук пятнадцать бомбардировщиков налетело, как саранча. Больше половины команды погибло, палубу прямым попаданием разворотило. Кое-как до порта дотянули. Сторожевик уже не жилец, конечно...
— Да, брат, выпало на твою долюшку, — сказал сочувственно Тихон. — Ну а от меня-то ты чего хочешь?
— Помоги, самую малость помоги, Тиша. Я все уже приглядел, обдумал.
— Рисковый ты больно. Гляди: головой поплатишься.
— Один, без тебя не смогу, Тиша. Ты послушай... — Ратников в нескольких словах рассказал о задуманном. — Ты только сбросишь свой мешок. Когда дам знать. И все... Очень тебя прошу.
— Глупо, — заупрямился Тихон. — Ты что, думаешь, они дураки? Сразу к стенке поставят.
— Как выпадет...
— Может, подождешь малость? Время есть.
— Чего ждать? Новых унижений? Это же легче на колючую проволоку, под пулеметы. А так есть хоть какой-то шанс.
— Как знаешь: вольному воля. Такое дело... — нехотя, бесстрастно проговорил Тихон. — Жизнь наша гроша ломаного теперь не стоит.
Тихон засопел раздраженно, поворочался еще с минуту, прилаживаясь поудобнее на нарах, и затих. Ратников никак не мог принять этого сочувственного отречения, отказаться от своей надежды, за которой больше ничего не оставалось, ничего, кроме ожидания горькой участи, надругательства и, может быть, в лучшем случае — смерти. Но что же делать теперь? Он попытался поставить себя на место Тихона, отчетливо увидел две эти грани, за одной из которых стояла гибель обоих в случае провала, верная гибель, за другой — удачный его, Ратникова, побег, не дающий Тихону ничего... И все-таки сам он, окажись на его месте, рискнул бы помочь...
Ратников вздохнул, давая Тихону понять, что не спит и не уснет совсем, не может уснуть. Он чувствовал, что Тихону тоже не до сна, дышал тот неровно, потом повернулся на спину и лежал так долго, с открытыми глазами и в чуть разжиженной темноте они сердито и влажно блестели. Ратников видел, какую тяжесть взвалил на плечи товарища, перед каким выбором его поставил, и, стараясь помочь ему, шепнул:
— Ладно, спи. Забудем наш разговор. Не было его.
Тихон помолчал еще с минуту, точно не слышал никаких слов, затем заворочался и так же молча стиснул Ратникову локоть.
Ратников нащупал его руку, пальцы у Тихона чуть подрагивали. Вздрогнула рука и у Ратникова. Он только сумел сказать:
— Спасибо, братишка. Хотел бы я встретиться с тобой после войны.
— На том свете встретимся, — вздохнул Тихон и, отвернувшись, замолчал.
Нет, не спалось Ратникову, как ни заставлял себя. Знал: силы для завтрашнего дня скопить надо, но уснуть не мог. Вот ведь до чего додумался этот подлюка фашистский танкист. Но надо еще посмотреть, за кем последнее слово останется... Сейчас Ратникова беспокоило только одно — завтрашний день: вдруг их четвертый барак не на погрузку муки пошлют, как в прошлые дни, а на завод или еще куда? Тогда, считай, все пропало, а придет ли опять такая возможность — неизвестно.
Как ни странно, но, думая о побеге. Ратников почти не думал о себе, о своей жизни в прямом, физическом ее смысле. Ему важно было не спастись, а обрести свободу, почувствовать себя опять человеком, каким был, оставался до самой последней минуты, пока не попал в неволю, опять драться за честь и свободу своей Родины. Ему надо было отомстить фашистам и за погибших своих товарищей, и за поругание над собой.
Может быть, меньше других думал он о своей жизни и потому, что был одинок на всей земле. Отец погиб еще в гражданскую, мать в середине двадцатых умерла от тифа, а он, десятилетний беспризорник, долго мотался по разрушенной войной и голодом полунищей стране, пока не определился в колонию. Потом были годы учебы, курсы трактористов и, наконец, село Студеное, усталый рокот тракторов на пашне, отяжелевшие от росы травы по утрам, девичья песня: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати...» Он непременно остался бы в Студеном, но подоспело время службы. Почти пять лет отдал флоту, осенью сорок первого предстояла демобилизация, но ее и всю дальнейшую жизнь, и все, о чем думалось и мечталось, оттеснила война. Так Студеное стало потихоньку таять в памяти — хоть и неродное, но самое близкое на земле место.
Ему снова вспомнился последний бой у реки, на пятачке — плацдарме, погибшие ребята, Панченко с ранеными ногами. Он жалел, что не сумел уберечь их, таких молодых и добрых, почти не успевших пожить на земле. Но разве он мог уберечь их?
Как он досадовал, что не было у него еще одной гранаты! Ее как раз хватило бы на другой танк. И конечно, уж совсем зря занервничал он, когда выпустил весь диск в нацеленную в него танковую пушку. Стоило погодить малость, глядишь, фрицы и высунулись бы из люка — вот тогда с ними и поздороваться. Но они тоже не дураки, конечно, — наверняка следили через смотровую щель, видели что и как. Да разве думалось об этом тогда, под горячую руку? Одно знал: пришел конец и надо принять его, как полагается советскому человеку, моряку — не на коленях. Тогда-то с этой мыслью он и отыскал в окопчике свою бескозырку, натянул ее поглубже, понадежнее, повернулся лицом к танку и пошел прямо на него. Прикинул: мгновение, выстрел — и все. Достойная, легкая смерть на поле боя.
А вышло совсем по-другому. Ратников никак не ожидал такого оборота. Откинулась крышка люка, и один за другим на землю спрыгнули трое танкистов. Они принесли на руках убитого офицера, которого Ратников перекрестил на бегу из автомата, положили рядом, в трех шагах, на траву. Потом один из них, тоже офицер, вынул из кармана платок, накрыл им окровавленное лицо убитого, словно тому было больно глядеть на солнце, распрямился и, уперев руки в бедра — в правой был пистолет, — подошел вплотную к Ратникову, что-то рявкнул.
Ратников, хмурясь, пожал плечами.
— Не понимаешь? — Офицер, багровея, ткнул пистолетом ему в грудь и показал на горевший танк. — Теперь понимаешь? Твоя работа?
«И откуда они, паразиты, русский язык знают? Специально, что ли, выучили перед войной?» — Ратников усмехнулся, глядя ему в глаза:
— Яснее не скажешь, чего ж тут.
Офицер выругался по-своему, танкисты бросились было к Ратникову, но их остановил окрик. Офицер даже руки раскинул, как бы защищая Ратникова, кивнул на убитого.
— И это твоя? Отвечай!
— Моя, — спокойно подтвердил Ратников. — Он в меня стрелял, я — в него. Но он плохо стрелял.
— Я умею это делать очень хорошо!
— Безоружных убивать вы мастера. — Ратников опять усмехнулся, не отводя взгляда от холодных, властных глаз офицера. И понял, почувствовал по ним: тот от него молчаливо требует смирения, раскаяния, унизительной покорности.
— Ты понимаешь, кого убил?! — закипая, спросил офицер.
— Как не понять...
— Молчать! — крикнул офицер, выходя из себя, вскидывая пистолет.
Ратников знал, что погибнет. Минутой раньше, минутой позже — это уже не имело значения. Сейчас важно было другое: дать им понять, что он не боится смерти, готов принять ее в любой миг. И когда по глазам офицера увидел, что тот понял это его состояние, улыбнулся, удовлетворенный собой, и тихо сказал:
— Стреляй. Стреляй же, гад!
— Для тебя это слишком легко. — Офицер тоже улыбнулся и плюнул Ратникову в лицо.
— Сволочь! — Ратников кинулся на него и тут же почувствовал глухой удар по голове. Но на ногах устоял. Лишь круги потекли перед глазами да земля качнулась, как палуба корабля.
Что-то кричали, егозили рядом немцы, потом один из них побежал к танку, принес веревку. Стянули крепким узлом Ратникову руки, другой конец привязали за гак на корме танка. «Все, сейчас поволокут, — подумал Ратников. — Вот он какую мне смерть приготовил...»
Но он и на этот раз не угадал, что ожидает его. Рявкнул мотор, Ратникова обдало едким дымом, и танк резко взял с места, разворачиваясь. Натянулась веревка — метров десять длиной — и Ратникова потянуло следом, он побежал, чувствуя, как впивается в кожу жесткий узел. Он ждал, что танк вот-вот увеличит скорость, ноги подкосятся и его поволочет по этой пыльной степной земле, щетинящейся колючей иссохшей травой. Но скорость не прибавлялась, напротив, когда бежать становилось невмоготу, Ратников чувствовал, как она падает. Так, задыхаясь в густой пыли, ничего не видя, обливаясь потом, он сумел пробежать почти до самого холма. Потом все-таки упал, и его поволокло по земле. Ему показалось, что руки выдергивают из плечевых суставов, тело все вспыхнуло, и жарко, оглушающими ударами била в затылок кровь. «Теперь конец», — успел подумать Ратников, пытаясь приподнять голову. Но сил не хватило, и он только открыл на миг глаза и опять их тут же закрыл — глядеть было невозможно, сплошная стена пыли клубилась вокруг.
Танк вдруг остановился. В люке показался офицер, закричал:
— Встать!
Ратников почему-то подчинился этой команде, с трудом поднялся и опять побежал следом за танком, поняв только теперь, что танкисты за ним наблюдают и держат небольшую скорость, какая ему по силам. Значит, зачем-то он нужен им?
Танк перевалил через холм, спустился к подножию. Здесь стояла пехотная часть, и Ратников увидел, как навстречу высыпало десятка три-четыре солдат и офицеров. Они что-то кричали, показывая на него, хлопая себя по ляжкам от удовольствия и хохоча, а Ратников, сознавая свое бессилие, свою беспомощность, видя как бы со стороны это свое немыслимое унижение, шел между ними, следом за танком, сбавившим скорость.
«Вот ведь до чего додумался, гад», — подумал Ратников об офицере. — Посмотрели бы на меня сейчас мои ребята — глазам не поверили бы... Как же это я сплоховал, не погиб вместе с ними? Зачем выжил?»
Заглох мотор, офицер-танкист спрыгнул вниз, подбежал к подходившему пожилому полковнику, доложил что-то, кивнув за плечо, на Ратникова. Полковник, наливаясь жестокостью, скользнул взглядом по лицу Ратникова. Спросил, коверкая русские слова:
— Сколько их было там?
— Не меньше взвода, господин полковник, — ответил офицер-танкист. — Этот последний, он поджег танк и убил обер-лейтенанта.
Ратников усмехнулся, сплюнул кровавой слюной в сторону. Обступившие немцы, гогоча, с интересом рассматривали его. Но, встретившись с ним взглядом, переставали смеяться.
— Расстрелять! — полковник это слово произнес очень чисто и выразительно, с явной досадой следя за спокойным лицом Ратникова. Видно, дожидался слов о пощаде.
— Это слишком легко для него, — сказал офицер-танкист, — он не понимает смерти. Позвольте иначе распорядиться его судьбой, господин полковник?
Дальше они заговорили по-своему, Ратников не понимал о чем. А через четверть часа был уже на допросе.
— Нет, нет, тебя не расстреляют, не бойся, — говорил ему офицер-танкист. — Командира танка похоронят со всеми почестями, он был достойным офицером. А тебя отправят в лагерь строгого режима: расстрел для тебя — слишком легко. Ну как, нравится?
— Ну и гад же ты! — холодея, сказал Ратников.
...Похрапывал рядом на нарах Тихон. Сквозь зарешеченные крохотные окна барака начинал пробиваться рассвет. Засыпая, Ратников все еще видел перед собой холодные, мстительные глаза офицера-танкиста, слышал его раздраженный голос. На допросе Ратников молчал, сказал только, что насчет взвода тот слегка перегнул полковнику, потому что было их на плацдарме у реки всего двое — Панченко и он, а остальные четверо ребят погибли раньше, не зря погибли и дело свое сделали хорошо. Офицер разъярился, наотмашь ударил его по лицу.
Как же горели кулаки у Ратникова, когда он представил вновь — уже в который раз! — это унизительное свое пленение. Да что же это? Да разве возможно такое? Нет-нет, надо судьбу решать сегодня, сейчас, иначе будет поздно...
Наутро, после баланды и кружки застойной солоноватой воды пленных погнали в порт. Опять, как и в прежние дни, колонна тащилась через чистенький, утопающий в зелени городок.
Ратников потихоньку косился на Тихона. Тот понуро плелся рядом, не отвечал на взгляды, помалкивал, будто и не было между ними ночного разговора. «Неужели напугался, пошел на попятную? — тревожно думал Ратников. — Тогда все пропало. Но зачем же он дал понять? Поторопился!»
Утреннее солнце заливало городок, пахло садами, яблоками, переливалось внизу присмиревшее море. Улицы, казалось, онемели, все затаенно молчало в эти минуты, и только тяжелое шарканье ног по булыжной мостовой да редкие окрики конвоиров слышались в этой напряженной, горькой какой-то тишине.
Колонна втянулась в порт. Выстроились побарачно, с небольшими интервалами, и тут же появился расторопный лысый человек в хорошем, ладно сшитом костюме, поговорил о чем-то со старшим конвоя, и началось распределение по работам.
— Главное, держаться рядом, — Ратников слегка толкнул Тихона локтем.
— Не от нас зависит, — нехотя буркнул Тихон.
По его голосу Ратников определил: не по душе ему эта затея, жалеет, что связался. Да ведь и его поймешь: ради чего ему под пулю лезть? Ах, Тихон, Тихон...
Шестнадцать человек отрядили на погрузку муки, отвели на самый дальний причал. Ратников очутился вместе с Тихоном. Подошла машина с завода, распахнули задний борт — и работа началась. Пленные взваливали на спину мешки, поднимались по сходне на баржу, грузили их в трюм.
— Шевелись, шевелись, мазурики! — беззлобно покрикивал рыжебородый парень в тельняшке, шкипер баржи. Он живо распоряжался погрузкой, мелькал там и тут, указывал, куда и как класть мешки, сбегал на причал, торопил шоферов с подачей машин, угощал двоих конвоиров, стоявших у сходни, папиросами, курил с ними, похохатывая, поблескивая золотыми коронками.
— Поворковал я при советской власти за решеткой, почалился. С меня довольно! — услышал Ратников его голос, проходя мимо с мешком. — Теперь эти мазурики пусть за баланду повтыкают.
Оба конвоира похлопывали его по плечу, смеялись, подгоняя пленных ленивыми голосами.
«К этому типу не пришвартуешься, — подумал Ратников. — Такой и мать родную не пожалеет. Подбирают кадры... А, судя по всему, на барже он один. Где же охрана будет: здесь или на буксире?» — Он уж прикинул мысленно, как все должно произойти. Вот только с Тихоном как теперь: и вида не подает, забыл будто. Но и другое виделось: погрузка закончена, пленных выстраивают на причале, одного не досчитываются... Баржа стоит рядом, немцы, остервенев, взбегают по трапу, бросаются в трюм...
— Эй, землячок! — раздался рядом негромкий, ласковый голос Тихона. — В какие края свой крейсер ведешь?
— Тебе-то что за забота? — огрызнулся шкипер.
— Может, привет будет кому послать.
— С того света пошлешь, земеля, — хохотнул шкипер, довольный шуткой.
— С этого хотелось бы успеть.
— Хотела одна дева... Проваливай, проваливай!
Понял Ратников: разговор этот Тихон для него затеял, чтобы хоть знал он самую малость — куда баржа пойдет, если шкипер вдруг скажет. Да нет, не на такого, видать, наскочил. Но все же стало легче на душе: значит, на Тихона можно рассчитывать.
Солнце подбиралось к полудню, обжигало голову, даже мешки накалились, вода у причала не давала никакой прохлады, казалось, вот-вот закипит. Тень передвинулась от сходни под самый борт, уманив за собой конвоиров; они сидели на бревне, потихоньку говорили о чем-то, утираясь большими платками.
Обогнув небольшую косу с мигалкой на выступе, в порт вошел буксир с густо засуриченными бортами, он тащил за собой точно такую же баржу, какая стояла под погрузкой. Буксир развернулся, точно примеривался подойти к причалу, и оттуда долетел хрипловатый голос:
— Сашка, скоро галошу свою загрузишь? Другую пора ставить! Кончай резину тянуть!
— Через полчаса, Семеныч, трос приму! — крикнул в ответ шкипер. — Как сходили?
— Порядок! Так жми на педали!
— Давай, мазурики, давай! — засуетился шкипер, подгоняя пленных. — Слыхали голос пророка? То-то!
«Значит, — соображал Ратников, — эту баржу сейчас отведут от причала, поставят сюда другую. Судя по всему, сразу же начнут загружать. Строить, пересчитывать пленных не будут — некогда. Вот он — момент! Только спокойней, спокойней».
Он подошел к заднему борту машины, немного опередив Тихона, ухватил взглядом его взгляд, взвалил на спину мешок. Поднялся по сходне, чувствуя, что Тихон идет следом, сбросил мешок в трюм и оглянулся. Шкипер курил с конвоирами, над бортом торчал лишь его рыжий затылок. Ратников мигом растащил мешки и, уже лежа в освободившемся проеме, вновь взглянул Тихону в глаза, снизу вверх: «Давай!»
Тихон свалил на него свой мешок, подтащил еще один — на ноги, другой приткнул к голове, оставив небольшое отверстие, сказал чуть слышно: «Бывай», и ушел.
Погрузка закончилась. Шкипер колебался: укрывать трюм брезентом или не укрывать?
— Да зачем, землячок? — услышал Ратников голос Тихона. — У такого неба дождя нарочно не выпросишь. Куда же, скажи, свой крейсер направляешь?
— Если не заткнешься, долговязый, я тебе рот мукой зашпаклюю! — обозлился шкипер. — Только слово еще... А ну, бери на корме брезент, затягивай трюм. Живо! — И уже весело, что есть мочи заорал: — На буксире! Семеныч, готово, заводи трос!
И опять Ратников послал Тихону благодарности: тот рассчитал точно, скажи он, что мешки надо накрыть, и шкипер сделал бы наоборот. Такая натура в нем угадывалась.
Какой-нибудь час спустя буксир с баржей был уже милях в трех от берега, лег на курс и прибавил ход. По голосам Ратников определил: кроме шкипера на барже находится еще немец-охранник, которого шкипер называл Куртом. Значит, путь предстоит неблизкий, раз послали сопровождающего. Только куда он, этот путь, лежит? И что там ждет Ратникова?
Брезент накалился на солнцепеке, от него несло, как из духовки, хотя между ним и мешками оставалось с полметра пространства. Обливаясь потом, Ратников потихоньку растолкал мешки, освободился и осторожно, боясь задеть брезент спиной, пополз ближе к корме, где пробивалась широкая полоса света и откуда слышалось легкое посвистывание. Он увидел плотную спину Курта, стриженный аккуратно затылок, автомат рядом, с наброшенным на кнехт ремнем. Ничего не стоит, подумал, столкнуть этого молодчика за борт, но заорет ведь, сволочь. Нет, трогать его пока не надо, пускай посидит, посвистит.
До вечера Ратников выяснил, что шкипер все время стоит на руле в рубке, Курт иногда ненадолго подменяет его — видимо, у них полный контакт. И все-таки он не представлял, как выпутается из этого положения, пока не заметил, что за кормой у баржи тащится на буксире шлюпка. Но весел в ней не было.
Ему хотелось пить. Никогда прежде жажда так не одолевала его, и он боялся, что не вынесет этой пытки, обнаружит себя. Конечно, у этого рыжего шкипера есть вода, она, наверно, совсем недалеко, в рубке или в кубрике. Стоит, наверно, бачок, за ручку кружка на цепочке прицеплена, и, может, капельки роняются из плохо закрытого краника...
Спустились уже плотные сумерки, в трюме стояла густая темнота. Ратников дождался, когда Курт ушел опять на корму, услышал оттуда легкое его посвистывание и сказал себе: «Пора!» Он на ощупь добрался до конца трюма, разулся, осторожно развязал веревку и раздвинул брезент. Первое, что увидел — обсыпанное звездами глубокое небо, чуть покачивающийся клотиковый огонь на мачте. Сразу же обдало прохладой, запахом моря, слегка закружилась голова.
Курт сидел на прежнем месте. Не торопясь, вспыхивал огонек сигареты в темноте. «И не чувствует беды, поди, — отчего-то подумал вдруг Ратников. — Ничего не поделаешь: война. Сами свалку затеяли...» — И неслышно выскользнул наверх. Успел заметить: впереди, на буксире, тоже горит клотиковый огонь, но отличительных нет, значит, маскируются, побаиваются. Он и сам не чувствовал, как босыми ногами ступал по палубе — так тихо, привидением подбирался сзади к Курту. Казалось, тот уже должен слышать его дыхание или стук сердца. Неужели не слышит?
Ратников ладонью закрыл ему рот, рванул на себя податливую голову, придавил к палубе стриженым затылком. Сначала он хотел было переодеться в его форму, но потом передумал и аккуратно, без единого всплеска спустил тело за борт. Даже сам удивился: был человек — и как в воду канул...
Он взял автомат, проверил и, уже не таясь, во весь рост, босиком, пошел к шкиперу. Распахнул дверь в рубку. На полу тускло светила аккумуляторная лампочка.
— Что, Курт, — не оборачиваясь, сказал шкипер, — скучно одному?
Ратников сразу же наткнулся взглядом на бачок, закрепленный в уголке, у переборки, даже кружка за цепочку прицеплена. Жадно облизнул сухие горячие губы.
— Воды налей!
Шкипер порывисто обернулся, остолбенел на мгновение.
— Воды налей! — повторил Ратников. — И за штурвалом следи! — Он видел, как дрожала кружка в руках у шкипера. Выпил залпом. Тот подал ему еще и вдруг выкрикнул:
— Ты кто такой? Где Курт?
— Курт там. — Ратников кивнул за борт. — Может, и тебе охота? «Давай, давай, мазурики!.. Поворковал я при советской власти за решеткой, почалился. С меня довольно!» Запомнил твои слова...
— Ну это ты, кореш, брось. Меня на бога не возьмешь. Из этих, что ли, из пленных? — Шкипер слегка пришел в себя. — Как же ты здесь очутился?
— Не твое дело. Куда баржа идет?
— На Меловую. К обеду завтра будем, если обойдется: есть слухи, наши часть побережья освободили.
— Кто это — ваши?
— Иди ты! — взвинтился шкипер. — Я, может, больше тебя советский. Ну и что, что сидел? Что? А этими словами мне дело не шей: по-твоему, я перед немцами советскую власть расхваливать должен? Это же конспирация, соображать надо! Ты сам-то хвалил ее, когда в концлагере сидел? То-то... Курта напрасно вот кокнул, — помолчав, прибавил шкипер.
— Жалеешь? — насмешливо спросил Ратников.
— Должок за ним остался... Теперь тю-тю. — Шкипер спохватился, что сказал лишнее, бросил хмуро: — Ну и что же дальше? Пришьешь, что ли? Так на буксире услышат.
— Не услышат, — жестко произнес Ратников. — Шлюпка нужна, с веслами. Вода, продукты.
— Рвануть хочешь?
— Уж к немцам в гости снова не собираюсь. Не за этим расстался с ними.
— А мне потом — вышку! — зло покосился шкипер. — Где Курт, где шлюпка, спросят? Спросят ведь?
— Обязательно, — усмехнулся Ратников. — Боишься? Ничего, почалишься и при другой власти: тебе не привыкать.
— Вот как? — шкипер сверкнул глазами. — Сигнал на буксир подам. Там охрана. Сейчас подам, понял?
Ратников шевельнул автоматом.
— Пикнуть не успеешь! До берега далеко?
— Миль шесть, — притих вдруг шкипер.
— Оружие на барже есть?
— Какое оружие? Да будь оно...
— Берег-то чей здесь?
— А черт его знает. Недавно бои здесь шли. У Курта спросил бы: он наверняка знал...
— Ну, хватит! Тащи весла, я постою за штурвалом.
— Что же ты меня под пулю подводишь? Совесть-то есть у тебя?
— Живо, говорю!
— К черту! — спокойно, но лютым голосом сказал шкипер. — Стреляй! Стреляй в своего. Думаешь, я боюсь?
Ратников взял со стола фонарик.
— Сам найду. Дай ключ от рубки — закрою тебя. И учти: если хоть раз мигнет на клотике огонь — тебе крышка.
— Не надо, я сам, — согласился вдруг шкипер. — Там, в каюте, моя жена.
— Жена? — удивился Ратников. — Может, у тебя и теща здесь?
— Пойду, становись за штурвал. Машка еще ничего не знает, напугается тебя. Будут тебе весла, все будет. Ты думаешь, я им служу? — шкипер кивнул на буксир. — Ненавижу их. Больше тебя!
— Ладно, не валяй дурака!
Ратников стал за штурвал. Впереди плыл в темноте едва различимый клотиковый огонь на мачте буксира, сонно чавкали волны у бортов, баржу чуть заметно плавно покачивало. Для перехода на шлюпке погоду лучше не закажешь, и сама ночь точно пришла для этого — звездная в вышине, а здесь, над морем, будто сажей все вымазано — в трех шагах не видать ничего. До рассвета часа четыре еще, шесть миль на веслах одолеть ли? А если колесить начнешь — все десять насчитаешь... Куда этот рыжий дьявол пропал? Время не ждет.
Наконец шкипер воротился. Рядом с ним стояла девушка с растерянным, заспанным лицом. В руках она держала весла. Шкипер принес вещевой мешок и небольшой чемоданчик. Ратников почему-то сразу же определил: «Нет, не может она быть женой этого рыжего. Ни за что не может! Что-то тут не сходится...»
— Мы с Машкой тоже решили уйти с баржи, — сказал шкипер. — Не на виселицу же... Вот весла, продукты, бачок с водой.
— А в чемоданчике?
— Здесь... ее вещи.
— Значит, жена? — спросил у девушки Ратников, передавая шкиперу штурвал. Уловил, как тот тайком ухмыльнулся в рыжую бороду. А она, чуть смутившись, распахнула огромные, доверчивые глаза и мягко, с едва приметным украинским акцентом пропела:
— Прихожусь. Время такое мутное, как же... Машей зовут. А вас?
— Замолчи! — осек ее шкипер. — Нашла когда знакомиться. Голову надо спасать, а ты... Так берешь нас? — спросил Ратникова.
«Если взять их с собой, — прикинул Ратников, — на берегу по рукам и ногам себя свяжешь, оставишь — шкипер шум может поднять, догонят. Да если и не поднимет, что с ними будет? Пропадут... Эта девушка глазастенькая на беду еще подвернулась. Не бросишь же... Ладно, там будет видно».
— А на берегу как? — спросил.
— У тебя своя дорога, у нас своя, — ответил шкипер. — Война много людей по миру пустила...
— Готовь шлюпку. — Ратников опять стал за штурвал и, когда шкипер ушел на корму, строго спросил у Маши: — Как здесь очутилась?
— А вы пленный? — несмело спросила она.
— Был пленный. Теперь ты со своим муженьком в плену у меня. Не нравится?
— Я не жена ему, — сказала Маша.
— Догадываюсь... Как же вышло?
— Так, взял меня к себе. Плаваю с ним.
— Любишь его, что ли?
— Разве можно?
— Отчего же нельзя?
— Да он подслуживает им. Противно.
— Не боишься так говорить?
— Боюсь. Но ведь теперь не он хозяин здесь. — Маша доверчиво, с надеждой посмотрела на Ратникова. — А в чемодане у него... не мои вещи.
— Что же? — насторожился Ратников.
— Разное...
— А ну-ка поточнее! — строго сказал Ратников.
— Деньги, драгоценности, всякое...
— Где взял? Награбил, что ли?
— Мукой спекулирует. Договариваются с охранником, прячут мешки, потом потихоньку продают. Дорого нынче мука стоит. С Куртом, которого вы... ну, которого уже нет, они сошлись, сколько раз проделывали. А раньше еще — и с другим. Но того на фронт услали.
— Хорошо, — сказал Ратников, — при нем помалкивай, поняла? Зачем же ты мне это говоришь? — спросил уже мягче.
— Уйти от него хочу. Насовсем. Не могу больше.
— Куда?
— Не знаю. С вами хочу уйти.
— Дела, — вздохнул Ратников. — Мне самому некуда идти. Как же ты очутилась с ним?
— Одна я: отца убили на фронте, мать при бомбежке завалило. Я осталась, жить негде. А тут немцы для своих солдат девчонок набирали: кто говорил — в Германию, кто — как. Жутко! Привели нас толпой в порт. Вот здесь Сашка меня и выручил: баржа его как раз у причала рядом стояла, подмигнул — мол, давай, ко мне. Я и решилась: лучше уж так, чем с немцами... — Маша робко тронула Ратникова за локоть. — Вы не бросите меня? Сашка на берег не пускал меня, прятал. Только Курт знал. И тот, перед ним который...
— Вот видишь. Я-то где тебя спрячу? А кто он, твой Сашка?
— Не знаю, ни разу не спрашивала. Только надо остерегаться его, он все может сделать.
— Оружие у него есть?
Маша открыла чемоданчик, протянула Ратникову пистолет.
— Убьет, если узнает.
— Не бойся. Только помалкивай. Мы с тобой ни о чем не говорили. Поняла? — Ратников посмотрел на нее с участием. — Насолил он, видно, крепко тебе.
— Крепче некуда, — вздохнула Маша.
— Ну вот что. Держись за меня. Умеешь за штурвалом стоять?
— Научил. Как с мешками возились, все время стояла.
— Становись-ка. А я пойду посмотрю, как он там. Черт его знает, возьмет да один отвалит на шлюпке. Правда, без весел не решится.
Ратников прошел на корму. Шкипер завел уже шлюпку к борту, копошился внизу, в темноте.
— Как у тебя там?
— Порядок, можно отваливать. Канистру с водой погрузил, продукты. Чего еще возьмем?
— Мешок муки бы надо.
— Тяжеловато: нас ведь трое. На черта он нам? Живы будем, с голоду не подохнем.
— Да, теперь трое. Волной может захлестнуть.
— Слушай, старшой, — вкрадчиво сказал шкипер. — А может, того, оставим Машку, а? Чего с ней мыкаться?
— Жену твою? — сдерживаясь, спросил Ратников.
— У тебя бабы не было, что ли? За штурвалом постоит. Ни черта ей немцы не сделают, скажет, заставили, мол, и все такое. Даже приласкают; красота-то какая....
— Ты за что сидел?
— Не бойсь, не по мокрому... Так, ковырнули угол один. Обыкновенно.
— Сволочуга ты, шкипер... Оружие, еще раз спрашиваю, есть?
Шкипер взобрался на палубу, постоял рядом, что-то обдумывая, махнул рукой.
— Эх, раз уж свела нас с тобой судьба, играю в открытую: в чемодане пистолет. Ты ведь тоже не с дубиной. Время такое...
— В женском белье? — Ратников положил ему руку на плечо. — Что еще там?
— Деньги, финтифлюшки разные...
— Откуда? — Он не удивлялся такой неожиданной откровенности шкипера: тот, видно, понял, что все уже известно про оружие и про барахло.
— Муку налево сплавляли. Охранники впутали. Тот же твой Курт.
— Поэтому и должок за ним остался?
— Ну... Откажись — шлепнут за милую душу. А так, подумал, черт с вами: во-первых, вашим же солдатам меньше муки перепадет, значит, своим какая-никакая помощь, во-вторых, пригодятся побрякушки при случае — им любая власть рада.
— Это ты брось! — перебил его Ратников.
— Зануда же ты, старшой. Раскололся перед тобой, вывернулся наизнанку. Ты что, не доверяешь мне? Да я своими, вот этими вот руками передавить их готов!
— Перестань, — поморщился Ратников.
— Как же тебя убедить? — нервничал шкипер. — Ну куда, скажи, деться, если чуть не в кандалах втыкаю. Шаг влево, шаг вправо, понял, да? Но вот нашел меня случай, и я не на мели: оружие есть, за эту же муку и купил. Для чего, спрашивается? Прикинь-ка. Так-то! Да и чемодан не пуст, готов сию минуту советской власти сдать. Без всякой расписки, между прочим. Что ж, по-твоему, лучше, если б эти ценные побрякушки у немцев остались? Или у барышников? Моя академия варит еще.
— Как на баржу попал?
— А это уже целая история! Из таких переделок простые смертные не выходят. Может, ты и не поверишь: из тюрьмы нас немцы освободили. Ничего особенного: шли мимо, под банкой были — взяли и выпустили. Пытались вербовать. И вот тут надо было иметь голову и маленькую ловкость рук. Я это имел. А как я добрался до моря и как добился вот этого положения — длинная история.
— Ты насчет Маши не вздумай, — жестко сказал Ратников. — Тебя скорей оставлю!
— Не ссориться же из-за бабы, — примирительно произнес шкипер.
— Давайте в шлюпку, пора, — распорядился Ратников.
Сам он сел на весла, шкиперу велел на корму, за руль сесть — чтобы правил и перед глазами все время был, Машу усадил на носу. Определили примерное направление на берег, и Ратников оттолкнулся от борта. Баржа сразу же стала отдаляться, грузный ее корпус прямо на глазах растворился, пропал в темноте, лишь несколько минут еще висел клотиковый огонек в черном пространстве, плыл среди звезд, сам похожий на большую звезду. Потом не стало и его.
Шлюпку покачивало — шла килевая качка, слышно было, как шипит у форштевня вода, несильный, теплый ветер дул попутно. Ратников обрадовался этому доброму помощнику, решил, что направление будет держать не только по звездам, но и по ветру.
«Черт его знает, — думал Ратников про шкипера, — может, и не врет. Скольких людей война закрутила? Так закрутила, что сразу и не скажешь, кого на какой берег вынесет. Вот ведь что. Ну, сидел человек, что же теперь делать? Не поздно, все еще можно поправить. Меня и самого жизнь в свое время помотала; побеспризорничал, наскитался вдоволь, правда, пацан еще был... Все-таки сказал же вот про оружие, про драгоценности. Может, и впрямь хочет от немцев вырваться? Хотя, будь посмелее, давно это мог сделать. Конечно, не все просто: ускользнул, пробрался к своим, а там как раз и спросят: «Кто таков, откуда? Документы. Ах, у немцев служил? Разберемся...» У него, у самого Ратникова, тоже нет документов, при случае может назваться хоть Ивановым, хоть Сидоровым, но он — другое дело, он боевой моряк, старшина второй статьи. И никто с него этого дорогого звания не снимал, да он и не позволит никому. Тут все на месте: сторожевой корабль, батальон морской пехоты, где служил и воевал, плацдарм у реки — все известно, да и доказывать никому этого не надо. Разве не видно это по его, Ратникова, лицу, по глазам, по всему настрою души и сердца? А куда этому шкиперу деться? Конечно, непростой орешек. Но ведь раскрылся же. Если уж честно, то он мог свободно ухлопать из пистолета, когда с чемоданом из кубрика возвращался. Как дважды два. Парень-то, видать, битый... Маша тоже вот еще — загадка. Выходит ведь вот что: не спаси он ее, угнали бы в Германию или потаскушкой солдатской сделали. И так, и эдак повернуть можно... Но Ратников не позабыл слов шкипера: «А может, того, оставим Машку, а? Чего с ней мыкаться?» Да, в этих словах весь человек, как на ладони: тюремные, волчьи законы...
Легонько поскрипывали уключины, всхлипывали, ластились гладкие волны у бортов. Ходко шла шлюпка. Казалось, все пространство кругом зашторено наглухо черными тяжелыми шторами, даже дышалось трудно — такая плотная стояла темнота.
— Ничего не видать, как в дегте плывем, — прошептала Маша испуганно. — Заблудимся ненароком.
— Накаркаешь! — прикрикнул на нее шкипер. — Замолчи.
— Хватит с меня, не могу больше терпеть, — всхлипнула Маша. — Уйду, только до берега добраться.
— Куда ты денешься, дурочка? К немцам пойдешь? Если бы не я...
— Вот что, шкипер! — резко сказал Ратников, откидываясь всем корпусом. Он греб уже около часа, сбросил мокрую от пота рубаху, сидел голый по пояс. Влажные плечи его лоснились в темноте. — Перестанешь издеваться над человеком? За борт можешь сыграть!
— Из-за бабы-то?
— Я предупреждал. И прекратить всякие разговоры — на воде голоса далеко слышны. Садись-ка на весла, передохну малость.
Ратников перебрался на корму. Все так же попутно дул ветер. Шкипер греб сильно, умеючи, и Ратников с удовольствием это про себя отметил. Он подумал, что хорошо приладить бы какой-никакой парус, тогда дело пошло бы и вовсе здорово, но из этой затеи сейчас ничего, конечно, не выйдет, это ясно, а вот раньше, на барже, можно было соорудить что-нибудь наподобие мачты, вырезать кусок брезента для паруса. Но баржа была уже далеко, и слава богу, если на буксире еще не хватились, не заметили ничего. Теперь его беспокоило лишь, чтобы, случаем, не нарваться на какой-либо сторожевой катер, тогда не выкрутиться — с одним автоматом ничего не сделаешь. Он заранее уже решил, что и как станет делать, если случится такое. Шкипер — черт с ним, не маленький. А вот Машу жалко. Молоденькая совсем, почти девчонка, такого же примерно возраста, как и его, Ратникова, ребята, погибшие у реки на плацдарме. Панченко разве чуть постарше был...
Вот ведь как эта дьявольская война перемолола людские судьбы, думал Ратников, вглядываясь в чуть начинающую проявляться темноту, пытаясь угадать за ней невидимый берег. Ну, ладно, мы, мужчины, по природе своей воины, а женщины-то, Маша вот эта при чем тут? Какое же тревожное, жестокое время пришло. Сколько людей уже погибло с начала войны и сколько еще погибнет. Наверно, она все же кончится когда-нибудь, и люди подсчитают убитых и искалеченных — и ужаснутся...
Море тонуло в вязкой, но уже начинающей разжижаться темноте. Нет, никакого катера не было, слава богу. И тогда беспокойство Ратникова перекинулось к неизвестно где лежавшему берегу, к которому они торопились доплыть. Если там окажутся свои, тогда все просто: представит он начальству шкипера и Машу, скажет о них все, пускай по военным законам и по совести решают их судьбу. А сам попросится в часть, сообщит о погибших своих товарищах, о Панченко, обязательно напишет о них в свой батальон, а если удастся разузнать адреса. — домой напишет подробно, как они сражались и погибли. Святое это дело он выполнит непременно. Ну, и самое главное придет за этим — наступит пора слово свое в открытом бою сказать...
Да нет же, прикидывал Ратников, не может все так гладко складываться. И так слишком везет. Скорей всего немцы на берегу. По обстановке придется действовать. Теперь вот и за Машу со шкипером соображай, будто в ответе за них. Нет, не может и на этот раз повезти — не бывает так.
— Вроде бы и берегу пора быть, — приглушенно сказал шкипер, загребая веслами. — Сереет, а ни черта не видать.
В голосе его Ратников уловил тревогу.
— Верно идем: ветер-то в корму.
Несколько раз они уже подменяли друг друга на веслах, оба умучались, а конца все не виделось. Ратников и сам стал беспокоиться: берег не показывался. Правда, видимость пока была никудышная, но светало споро, и если за какие-нибудь полчаса не удастся добраться до берега, шлюпка окажется как на ладони.
— Схватят нас, что станем говорить? — неожиданно спросила Маша. — Господи, как будто в клетке какой живешь.
— Тебе-то чего бояться? — усмехнулся шкипер. — Тебя не тронут... А вот нами поинтересуются.
— Может, наши на берегу, — как можно спокойнее сказал Ратников. — А может, никого нет. Главное — пристать.
— Немцы там, — упрямо произнесла Маша. — Лучше утопиться.
— Все равно пристать дадут, если и немцы, — сказал Ратников. — Сразу стрелять не будут. Смыслишь что-нибудь на их языке? — спросил он шкипера.
— Ну, — нехотя отозвался шкипер.
— Если окликнут, трепани им что-нибудь: мол, свои и всякое такое. Нам, главное, пристать, чтобы опора под ногами была. А там... — Ратников взял в руки автомат. — Ты, Маша, сразу в кусты забирай или в скалы. Если схватят, говори, с потопленного парохода. А мы им не дадимся.
— Ты что же, собираешься бой принимать? — удивился шкипер. — Может, у них дивизия здесь стоит.
— Попробуем.
— Один?
— А ты что же, пули ловить будешь?
— А ты толковый мужик, — помолчав, тихонько засмеялся шкипер. — Только что же я, с веслами на эту дивизию пойду?
Вот он, этот самый момент. Ждал его Ратников давно, вроде бы обдумал все, а теперь опять заколебался: отдать шкиперу пистолет или не отдать? Со спокойной душой он отдал бы его скорее Маше, а вот шкиперу не решался. Темная все-таки личность, возьмет и хлопнет в спину, разве уследишь в суматохе. Но что-то таилось в нем и такое, что заставляло Ратникова думать иначе — не может ведь человек так играть в ненависть к немцам. Русский же он, советский как-никак! Просто зачерствела душа от путаной жизни, от всяких скитаний. Может, и наладится, время придет.
— Зачем с веслами? — мирно сказал Ратников. — С ними не навоюешь долго. Держи-ка. — И подал шкиперу пистолет. Тот недоверчиво обернулся к нему. — Держи, держи. Вдвоем мы им дадим жару. Не трусишь?
— Ха-ха! Ты еще узнаешь Сашку-шкипера, старшой. Увидишь в деле — узнаешь.
— Между прочим, Сашка, — Ратников впервые назвал его по имени, — мне надо посчитаться с ними за своих товарищей.
— Ты уже Курта отправил на дно морское. Или мало? Ничего парень был, правда, сволочь, если по-честному. К Машке вон все время лез.
— Ох, Сашка, Сашка... — вздохнула Маша.
— У своих же тащил, — словно бы не замечая, продолжал шкипер. — Люди воюют, а он руки на муке греет, кусок у них урывает. Капиталец сколотить мечтал за войну, лавку какую-то вшивую собирался открыть. Ну и открыл... Я сам не ангел, но не додумался бы на войне, у своих же солдат кусок из глотки рвать. Я-то хоть у них, фрицев, оттяпывал — тут дело святое. А он? А что у тебя с корешками-то вышло?
— Погибли. У меня на глазах. Вместе дрались. Пятеро. Последнего, Панченко, танк гусеницами заутюжил.
— А ты чего глядел? Я бы что-нибудь сделал. Когда кореш в беде... Что же, совесть мучает, что ли?
Ратникову было больно принимать укор шкипера, но одновременно он и успокоился, потому что сейчас, после этих слов, окончательно ему поверил. Он сказал:
— А ты говоришь: Курт. Здесь счет один к десяти должен быть, не меньше.
— Законно.
— И за себя тоже надо поквитаться.
— У тебя-то что? Жив-здоров.
— Ну, это, как ты говоришь, целая история.
— Я тебе скажу: плен поганей тюрьмы.
— Не был в тюрьме, не знаю, — рассердился Ратников. — Тебе есть с чем сравнивать...
— В бою я не дался бы, — не заметив насмешки, убежденно сказал шкипер. — Черта с два!
Ратникову опять стало и обидно, и покойно от его слов.
— Греби, греби. Скоро сменю.
И в тот же самый миг Маша приглушенно, прикрыв рот ладошкой, ахнула:
— Берег! Глядите, берег!
Рассвет вставал из-за моря, из-за далекого горизонта, и там, в той стороне, за кормой, будто бы из-за самого края земли подсвечивало, поднималось невидимое солнце. Казалось, оно с необычной торопливостью всплывает на поверхность, будто запаздывает, — так скоро, прямо на глазах, обнажалось небо вдали, и сразу же стали различимы самые близкие к воде облака. Но здесь пока еще удерживалась зыбкая полутьма, и за ней, как в густом, вязком тумане, Ратников разглядел приземистую полоску берега.
— Навались! — скомандовал он шепотом.
Шкипер налег на весла, бросив лишь на миг взгляд через плечо: ему тоже не терпелось увидеть берег.
— Господи, что сейчас будет, — прошептала Маша.
— Помолись еще. Встань на колени и помолись, — зло бросил шкипер. — Связались с тобой.
— Ох, Сашка, Сашка, — запричитала Маша, — ведь это я тебя должна ненавидеть, а не ты меня...
— Перестаньте! — обозлился Ратников. — Нашли время.
Приближался берег, не больше кабельтова оставалось до него, и оттуда должны были уже заметить шлюпку. Но там не угадывалось пока никакого движения, хотя отчетливо уже различались крупные валуны вдоль кромки прибоя, а еще глубже, за ними — невысокий темный заборчик кустарника.
Ратников велел Маше перейти на корму, сам приладился с автоматом на носу, почему-то тут же подумав: «Вот сейчас шкипер, как котенка, может меня ухлопать. Обернется... и в затылок...» Но тут же отмахнулся от этой мысли — не до этого стало. Вглядываясь в берег, он выбрал место, куда пристать, — между двумя сгорбленными валунами.
— Чуть левее. Так держать!
Совсем рассвело. Уже по мелководью скользила шлюпка, даже видно было рябоватое галечное дно, зеленые космы водорослей. Ратников понимал, что сейчас, когда до берега оставалось метров двадцать, самое время окликнуть шлюпку, открыть по ней огонь. Сейчас ничего не стоит их перестрелять, а потом, если им удастся выпрыгнуть на отмель, сделать это будет труднее, потому что завяжется бой. Какой никакой, а все же бой, и их жизни будут чего-то стоить противнику, может быть, даже очень дорого.
Шлюпка прошипела днищем по гальке, ткнулась между валунами. Ратников, следом шкипер и Маша метнулись на берег, припали к камням. Ждали выстрелов, передыхая от перехода, от качки, привыкая к устойчивой, надежной земле, просматривая метр за метром незнакомую местность. Утренняя тишина стояла кругом, лишь слабый прибой вздыхал, накатывался на отмель. Солнце всплывало над морем, малиновая лысая, макушка его уже торчала над горизонтом, разбрызгивала по небу латунное сияние, но пока не грела, только-только накалялась.
— Надо осмотреться, спрятать как следует шлюпку, — сказал Ратников. — Кажется, нам повезло: на берегу никого нет.
— Что же теперь делать? — спросила Маша растерянно.
— Обглядимся, решим. Немного продуктов, вода, оружие у нас есть. Чего же еще? Не пропадем. Ты только не нервничай, успокойся.
— Не буду, — благодарно согласилась Маша. В глазах ее стояли слезы.
— Ох, голуби, — шкипер с насмешкой покосился на Ратникова. — Заворковали. А дальше что? Ты — в свою сторону, мы — в свою? Как уговаривались?
— Я не пойду с тобой, — твердо сказала Маша. — Один иди. А с меня хватит!
— Пойдешь? — зло произнес шкипер.
— Узнаем, где немцы, — сказал Ратников. — Раз уж вырвались из их лап, надо оправдать свободу. Как, Сашка?
— Что ж, воля — это вещь, — неопределенно ответил шкипер. И вдруг ухватил Ратникова за плечо. — Смотри-ка, во-о-н слева, почти у берега, бугорок. Видишь?
— Кажется, могила...
— Откуда она взялась? На таком безлюдье?
— Что-то здесь, наверно, произошло. А ну, погодите-ка.
Держа автомат в правой руке, левой опираясь о камни, Ратников запрыгал, забалансировал между валунами, удаляясь, потом скрылся совсем.
— Что, напела ему? — Шкипер тут же подступил к Маше. — Про все напела: про пистолет, про побрякушки?
— Чего ты хочешь от меня, Сашка?
— Уж не за него ли думаешь зацепиться?
— Дурак ты: до этого ли мне?
— Смотри, не прогадай... — Шкипер подкинул на ладони пистолет. — Шлепну вот сейчас его — и концы в воду, и на свободе. Жратва, деньги, побрякушки — опять мои...
— Да на тебе креста нет! — Маша, отгораживаясь от него руками, попятилась к шлюпке. — Я закричу сейчас, закричу!
— Не закричишь, — усмехнулся шкипер, подступая к ней, — не закричишь, ты у меня послушная...
4
Уже вторую ночь кряду к боцману приходил этот сон — навязчивый, неотступный, тревожный. А вчера вечером, укладываясь спать в шалаше, который они с Апполоновым кое-как соорудили в кустарнике возле самого леса, Быков вдруг почувствовал, что уже вроде бы невольно дожидается повторения этого сна, как больной дожидается неизбежного, очередного приступа болезни... Необычно и странно в этом сне было одно: будто торпедная атака на вражеский транспорт, короткий жестокий бой, гибель торпедного катера — все это словно происходило не в море, не в нескольких милях от берега, на котором они с раненым, почти совсем ослепшим Апполоновым находились уже пятый день, а на полуострове, возле Волчьей балки, где прорывались сквозь вражеский заслон моряки под командованием майора Слепнева и командира взорванного тральщика капитан-лейтенанта Крайнева.
Удивительно было видеть Быкову даже во сне, как торпедный катер, выйдя на редан, мчится на огромной скорости сушей, обгоняет идущих в атаку моряков, как вдоль бортов, пригибаясь, стелятся конскими гривами высокие травы, а впереди по таким же колыхающимся волнами травам плывут два немецких транспортных судна, как к одному из них, выскользнув из аппарата, стремительно ринулось мощное, темное тело торпеды, прорубая узкий коридор в ковыльном море... Быкову не терпелось узнать, прорвутся ли ребята у Волчьей балки, но это главное, как назло, не давалось, ускользало. Он видел лишь матросскую лавину в бескозырках, распахнутые в крике рты.
В этой яростной схватке, в грохоте и дыму Быков удивительно ясно различал лицо младшего лейтенанта Кучевского. Тот стоял на палубе торпедного катера у пулемета, живот распорот, кровища хлещет, и все бил и бил в подходивший немецкий «охотник»...
— Боцман. Слышишь, боцман? Не шуми же, проснись!
Быков с трудом открыл глаза, но не сразу сообразил, что слышит голос Апполонова, какое-то мгновение не мог отрешиться от увиденного, продолжал жить им. Удивительное дело! Многие не верили, когда Быков говорил, что может по желанию заказывать себе сны. И все-таки так это и было на самом деле. Правда, еще до войны. Он считал себя счастливей других ребят на катере, потому что во сне мог встречаться с хорошенькой, совсем юной своей женой Симой и полугодовалым сынишкой Кириллкой. Такие сны он мог прежде заказывать себе, но теперь это не выходило, словно волшебная сила ушла от него. Теперь и время и сны были другие...
Над Быковым нависала низкая травянистая крыша шалаша, сквозь нее и прикрытый березовыми ветками лаз сочился только что зачинающийся рассвет тихого утра; слышно было, как свиристели, заливались на все голоса лесные птицы, торопившиеся сообщить миру о приходе нового дня.
— Боцман, кажется, шлюпка подходит к берегу, — слабым голосом произнес Апполонов. Он лежал рядом, на топчане, сооруженном Быковым из ветвей и травы. — Всплески весел слышу. И голоса вроде различаю. Т-с-с, тихо.
— Какая шлюпка? — Быков смахнул ладонью сладкую сонную слюну, взглянул на него тревожно: «Как бы опять на накатило на парня. Совсем плох. И не спал, наверно, опять...»
День ото дня Апполонову становилось все хуже, он почти совсем ослеп, в пяти шагах ничего уже не различал, рана на левой ноге гноилась, нечем было ее обработать, и мучительно болели у него на лице ожоги, на которые смотреть было страшно.
Последние четыре мучительных дня не принесли им ничего, кроме напрасных надежд: ни воды, ни росинки хлеба, ни помощи. Питались ягодами, грибами, несозревшими орехами, — августовский лес прокормит, конечно, не даст помереть с голода, — поддерживали себя кое-как, но сил от этого почти не прибывало. Апполонов слабел с каждым днем, и Быков понимал, что, если не достанет для него еду и лекарства, он погибнет. Но лишь на третий день, когда немножко окреп, Быков решился сделать недалекую вылазку. Он шел лесом, кружился на месте, гадал, в какую сторону идти, все время тревожась за оставленного в шалаше Апполонова. Наконец ему удалось выйти к селу, лежавшему в, лощине, большому и, должно быть, богатому. Но он сразу же понял: село под немцами, и самое разумное — поскорее отсюда убраться.
Он обманул Апполонова, который ждал его как спасителя, сказал, что встретил в лесу мужика на лошади, который пообещал привезти еду, питье и лекарства, а потом сведет их с партизанами.
«Значит, этот берег немецкий?» — насторожился тогда Апполонов.
«Это ведь как понимать, — попытался успокоить его Быков. — Раз партизаны, значит, и наш...»
Добраться до своих, если бы даже Апполонов мог идти сам, было немыслимо — это Быков понимал. Да и где они теперь, свои-то? А неподалеку лежало село, хоть и под немцем, но ведь там же свои, русские люди. Не оставят в беде, надо только дать о себе знать... И решил он пока держаться этих мест. Море рядом, не чужое — свое море. Оно вместе с лесом и подкормит, и надежду хоть какую-то таит в себе, и жить рядом с ним намного покойней...
— Ты послушай, послушай, — сказал опять Апполонов, затаив дыхание. — Слышишь, весла чмокают по воде?
— Поглядеть надо. Ты, Апполоша, полежи тихонько, а я пойду. — Быков выскользнул из шалаша.
И сразу же — аж сердце захолонуло! — метрах в двухстах левее увидел шлюпку, пристававшую между валунами, и в ней — двух мужчин и девушку. Быков лежал в кустах, наблюдал, как приплывшие переносили в заросли рюкзак, канистру, небольшой чемодан, весла, прятали шлюпку, заводя ее за валуны. И по тому, как осторожно, крадучись делали эту работу, было понятно — люди они здесь чужие.
«Богатые соседи, — определил Быков, — в канистре, должно быть, вода, в рюкзаке — продукты». У него даже лиловые пятна пошли перед глазами — так мучил голод и хотелось пить.
Около часа Быков пролежал в кустах, не решался дать знать о себе, пока не убедился окончательно, что незнакомцы пристали сюда случайно, где находятся — не знают и пока не решили, что делать дальше. Но, судя по всему, задерживаться надолго не собираются. Быков встревожился: уйдут и унесут все с собой. Хоть бы для Апполонова что-нибудь достать. Самую малость. Нельзя упустить такой случай. Не могут же они не помочь... И, отбросив всякую осторожность, боясь только одного — чтобы эти люди не ушли, он потихоньку крикнул, придав как можно больше ласки своему голосу:
— Эй, землячки, здорово! С прибытием вас!
Один из мужчин, с автоматом в руках, забежал за валун, второй — рыжий бородач — и девушка кинулись к шлюпке.
— Да что вы? Свои же! — опять потихоньку крикнул из укрытия Быков. — Пушки-то уберите, вот чудаки!
В ответ щелкнул пистолетный выстрел, пуля вжикнула у Быкова над самым затылком. Обозлившись, он нащупал под рукой камень, швырнул его, давая понять, что у него нет оружия.
— Вы что, спятили? — выкрикнул с досадой. — Шуму, черти, наделаете.
— Выходи! — Ствол автомата за валуном угрожающе шевельнулся, приказывая.
— Кто вы?
— Может, сам представишься? Шкипер, не стреляй!
— Из местных, — отозвался Быков.
— Ну, а мы, значит, в гости к вам. Берег-то чей?
— Это как поглядеть... Да убери ты автомат! — Быков увидел: ствол опустился, приглашая подойти. Вышел из кустов и уже открыто, не остерегаясь, направился к шлюпке.
Потом, когда рассказывал о том, что случилось в базе, у Волчьей балки, как пришлось взорвать в бухте тральщик, как выплыли на этот берег с уже мертвым командиром и похоронили его, Быков чувствовал, что они не очень-то желали этой встречи с ним. Что ж, голодный сытому не ровня, в конце-концов, им решать, как поступать в таком положении. У него, у Быкова, нет воды и хлеба, но у него есть очень и очень дорогой козырь — он знает берег, знает, где немцы. Однако не собирается этим торговать. И когда у него спросили об этом, он ответил:
— Пятый день здесь. Вчера дальнюю вылазку сделал. Восточнее, километрах в пяти, большое село, гарнизон человек сорок, пулеметы. Ближе к морю водохранилище, вода в село поступает. Охрану несут. Ну, а западнее, должно быть, все в их руках: не знаю пока.
— Значит, и на этом берегу немцы? — усмехнулся шкипер. — От чего ушли, к тому и пришли.
— От чего ушли, не знаю, — сказал Быков, — а пришли почти в самые лапы к ним. Взяли бы чуть левее — и каюк.
— Командира-то что же на самом виду похоронили? — спросил Ратников. — Камень приподнял сверху, а под ним китель видно и орден. Сразу заметно: могила свежая, могут наткнуться случаем и...
— Сил не хватило подальше отнести, — ответил Быков.
— У тебя что же, все с собой? — хмыкнул шкипер, обглядывая его с головы до босых ног.
— Почти все, — почувствовав насмешку, но сдерживаясь, сказал Быков. — Товарищ еще в шалаше лежит, радист с нашего катера.
— Не отоспался, что ли?
— Пойдем, глянешь.
— Веди, — сказал Ратников, и все четверо направились кустарником, держась ближе к лесу.
Но Апполонова в шалаше не оказалось.
— Он же почти не может двигаться! — удивился Быков, заглядывая внутрь, обходя вокруг. — Апполоша, отзовись. Да ты что?
— Что-то ты, кореш, темнишь, — засомневался шкипер.
Но тут же из кустов донеслось:
— Ты кого, боцман, привел?
— Свои, Апполоша. Ребята свои пришли. Я же тебе говорил, что придут. Худое, видать, подумал, — сказал Быков Ратникову. — Расстройство у него произошло после торпедной атаки... То отойдет, то опять...
Апполонова занесли в шалаш. Маша тут же принялась хлопотать возле него, напоила, осторожно промакнула кончиком косынки обожженное лицо, перетянула рану на ноге.
— В больницу бы. Нельзя ему так.
— Какая теперь больница, — вздохнул Быков.
— Не вижу. Ничего не вижу, ночь кругом! — заметался Апполонов. Но ласковые Машины руки успокоили его, и, он понемножку затих, повторяя в полузабытьи: — Ты кого привел, боцман? Чей это берег?
— Тяжелый, очень тяжелый, — сказал Ратников, отведя Быкова в сторону. В нескольких словах пояснил, как здесь очутился. — Тоже не сладко пришлось...
— Да уж куда слаще, — посочувствовал Быков. — Говоришь, до батальона морской пехоты на сторожевике плавал? Ну а я вот на торпедном катере. Выходит, оба без кораблей теперь? Что дальше делать будем?
— Давай так: ты со своим радистом потолкуй, успокой его насколько возможно, а я — со своими.
Подошел шкипер, бросил хмуро:
— Значит, у тебя все с собой? Плюс еще этот...
— Все! — резко ответил Быков. — Не считая торпедированного немецкого транспорта. Устраивает?
— Наличность считаем! — сразу же взвинтился шкипер. — Ты что, трупы немцев собираешься вылавливать и жрать?
— Не заводись! — оборвал его Ратников. — А ну, отойдем, потолкуем. Слушай, шкипер, я о тебе лучше думал. Ты видишь, что это за ребята?
— Нахлебнички явились, вот что я вижу! Как нам это далось? А теперь еще двоих на довольствие?
— Ты догадливый парень. Разделишь, не ошибешься, глаз у тебя верный. — Ратников хотел было все свести к шутке.
— Радист этот — смертник, сумасшедший! — ярился шкипер. — Концы вот-вот откинет. Куда с ним? Пускай своей дорогой топают, мы — своей.
— Запомни: дорога у нас одна! — Ратников крепко ухватил его за руку, повыше локтя.
— Какая же?
— К своим.
— Где они, свои-то?
— Только туда! — повторил Ратников, выпуская его руку. — Понял?
— Слушай, немцы кругом, нас, как цыплят, переловят. Ради чего же мы смылись от них? Чтобы опять в лапы к ним? Ну нет, меня пыльным мешком не накроешь... А этого радиста на себе поволокем? Куда? Да с этими морячками завалишься как пить дать. Они же транспорт потопили, немцы небось по всему побережью шастают. А на них даже форма флотская, только босые. Красивый концерт получается.
— Трусишь?
— Это ты брось. Не такие кинофильмы видели.
— Чего же ты хочешь?
— На барже, когда бежать собрались, о чем договаривались?
— К чему ты это?
— Вот видишь, любви не получается. Но все должно быть честно. Я хочу получить свою долю. И отвалить.
— Сволочь же ты, шкипер!
— Не пятую, а третью долю, поскольку нас все-таки трое...
— Ну, знаешь!.. — Ратников даже сказать ничего больше не мог от изумления.
— И Машкину долю! — жестко прибавил шкипер, следя за тем, какое это,произведет впечатление. — Арифметика простая: две доли нам, одну — тебе.
— Нет! — вскрикнула Маша, подходя к ним. — Нет, нет, я не пойду с тобой! — Она встала за спиной Ратникова.
— Пойдешь. Тебе же вышку дадут, если...
— Дай-ка сюда пистолет, — сказал Ратников. — Живо!
— Не доверяешь? Ну, кто они тебе? Что ты о них знаешь? С тобой-то мы попробовали соли... Торпедная атака, потопленный транспорт. Герои! А если это липа?
— По себе судишь! — возмутилась Маша. — Постыдился бы.
— А ты заткнись. Собирайся!
— Не пойду, убей, не пойду!
Ратников шевельнул автоматом.
— Пришьешь? — зло скосился шкипер.
— На четверых придется делить... — Ратников забрал у него пистолет. — Ты зачем, скажи, с баржи со мной напросился?
— А ты что бы на моем месте выбрал: волю или пулю в затылок?
— Волю... За нее еще драться надо.
— С одним автоматом против Германии? Против всей Европы почти? — огрызнулся шкипер. — Давай, старшой, по-хорошему. Любви, видишь, не получается: ты собираешься еще драться за волю, а мы уже на воле. Выдели нам с Машкой две доли из трех — и разбежимся. Ни ты нас, ни мы тебя не видели.
— А как же они? — Ратников кивнул на шалаш. — О них ты подумал?
— Господь подаст...
— Ладно, — сказал Ратников, — черт с тобой. Как ты, Маша? Как скажешь, так и будет. — Он знал: что бы она ни ответила, держаться будет своего. Спросил так, для верности, для того, чтобы шкипер услышал последнее ее слово, потому что сам в ответе ее был уверен.
— Иди, Сашка, иди один, — сказала Маша. — Все равно от тебя только горе одно.
— Пойдешь? — спросил Ратников. — Иди! Только одному тебе дороги никуда нет — ни к нашим, ни к немцам. Везде тебе одна цена.
— Дешево же ты меня ценишь.
— Сам цену назначил... Ты что же, с баржи бежал, чтобы шкуру спасти? И только? Если бы знал, к штурвалу тебя привязал, как собаку, и кляп вбил в рот.
— А ты из плена бежал? Не за этим, что ли?
— Нет, не за этим. А уйти ты не уйдешь.
— Жратву жалеешь? Погремушки?
— Ты говорил: в любую минуту готов передать их советской власти. Безвозмездно.
— И сейчас готов! Только где она, власть?
— Я и есть власть. Все мы — вместе, на этом побережье. И ты ей будешь подчиняться!
— Трепаться каждый умеет: я — власть, я — народ... Слушать тошно.
— Отпустить бы тебя на все четыре стороны, все равно балласт. Да ведь предашь.
— Ну это ты брось! — закипел шкипер. — За такие слова!
— Вот и договорились, не хорохорься, — уже мягче, согласнее сказал Ратников. — Принимаем твою клятву. Как, Маша? Но учти, Сашка: плата дорогой станет, если что... Раз есть власть, есть и трибунал! По законам военного времени... — Он обернулся и крикнул в кусты: — Эй, боцман, давай-ка сюда, что-то вы там заговорились!
Если бы Ратников мог со спокойной душой отпустить шкипера, то, конечно, отпустил бы. Но его мучили сомнения и на вопрос, действительно ли тот может уйти чисто, без всяких последствий, которые могут потом оказаться для всех них роковыми? — он не мог ответить утвердительно. Хотя, с другой стороны, с какой стати шкиперу их выдавать? Но кто знает, чем все обернется, если он угодит к немцам? Вот это-то, главное, больше всего и тревожило Ратникова. Нет уж, пускай шкипер будет рядом, как говорится, на глазах: глядишь, и остепенится, оботрется, поймет что к чему...
— Апполонов может умереть, — сказала Маша. — Нужны помощь, лекарства, бинты хотя бы. И Быков, глядите, чуть идет, совсем ослабел.
— Таких друзей за версту обходить, — проворчал шкипер, с неприязнью посматривая на подходившего Быкова.
— Ну, боцман, что порешили? — спросил Ратников.
— Программа одна: пробиваться к своим, — ответил тот.
— И мы, все трое, к этому пришли — значит, программа общая. Да, вот еще что: как у тебя со стрельбой? Рука твердая?
— Ворошиловский...
— Я так и полагал. — Ратников протянул ему пистолет. — Держи. Правда, одного патрона не хватает, на тебя шкипер израсходовал. Ему пистолет ни к чему: сам убедился, как стреляет.
Шкипер промолчал.
— Ну вот, считай, половина личного состава и вооружена, — сказал Ратников. — Может быть, и Маше придется повоевать, только другим оружием. Как, Маша?
— Я готова, — смутилась Маша.
— Но первое твое дело — хозяйствовать. Прикинем все до крохи. Норма минимальная. Для Апполонова — усиленный паек, воды не жалеть. Понятно?
— Понятно, товарищ командир, — ответила Маша, впервые назвав Ратникова командиром.
— Е-ма-е! — удивленно присвистнул шкипер. — Это что же, наподобие партизан, что ли? Ну, дают!
— Будем активно пробиваться к своим. Постоянная готовность номер один. Сутки отдыхаем, Маша нас подкормит — и завтра вылазка к селу. Быков поведет. Нужны медикаменты, еда, связь с местными жителями. И последнее. — Ратников оглядел всех, чуть жестче, чем на других, посмотрел на шкипера. — Дисциплина корабельная! Без разрешения — ни шагу! — И эти его слова были всеми приняты с молчаливым согласием, как приказ командира.
В этот день они тщательно упрятали шлюпку среди камней, но так, чтобы ее в любой момент можно было легко спустить на воду и выйти в море. Соорудили еще один шалаш, попросторнее. В первом поместили Машу с Апполоновым, чтобы она все время могла за ним присматривать, в другом поселились остальные. Определили запасы: продуктов и воды могло хватить недели на полторы при строжайшей экономии. Значит, рассуждал Ратников, за это время надо найти какой-то определенный выход: или пробиться к своим («Где они, в самом деле, свои-то?»), или связаться каким угодно путем с партизанами («Где они, партизаны? Есть ли они здесь вообще?»).
Вечером, уединившись, Ратников с Быковым сидели возле шлюпки, прикидывали, что можно сделать в их положении. Выходило, выбраться отсюда будет довольно сложно. Может, вообще не удастся выбраться, значит, придется действовать самостоятельно, своей группой неизвестно какое время. Но об этом ни тот, ни другой вслух пока говорить не решались — надеялись на лучшее. Человеку всегда свойственна надежда, в каком бы положении он ни оказался. Если же она теряется, пропадает — значит, человек перестает верить в себя, в свои силы и дела его совсем плохи, он перестает бороться, потому что заботится только об одном — как бы выжить. И, как правило, погибает при этом. Ратников и Быков были далеки от таких крайних мыслей, им и в голову не приходило такое.
— Даже не верится, что война идет, — сказал Быков. — Закат-то тихий какой.
— У нас закаты не хуже, — произнес Ратников. — Да, теперь, боцман, отзакатилось все далеко.
— Откуда сам-то?
— Сибирь... Нету ничего лучше на свете.
— Хорошо... А я вот женился перед самой войной. Ездил в отпуск и женился. Дернуло же!
— Почему — «дернуло»? Здорово ведь.
— Сердце болит. Жена с полугодовалым сынишкой в Москве. Бомбят фрицы город, мало ли...
— Все равно здорово, — упрямо повторил Ратников. — Придется в землю лечь — сын останется... А я вот один, из детдомовских, сиротой рос. Не успел жениться: призвали на флот.
— Обидно, — пожалел Быков.
— Что — обидно?
— Ни ты ласки не знал, ни твоей ласки не знали.
— Почти так... Но время-то есть еще! Вырвемся отсюда, война кончится...
— Кончится когда-нибудь... Неужели немцы Москву могут... — Быков не решился договорить последнее слово.
— Ну, хватил, боцман!
— Я вот все думаю, — помолчав, продолжал Быков, — каждый человек пожить дольше хочет. А разобраться — зачем? Сколько проживешь — тридцать или сто лет — неважно, в конце концов. Все равно пора придет каждому.
— К чему это ты? — заметил Ратников. — Думаешь, не выберемся?
— Да нет, я не о том. Может и так, конечно, случиться. О другом я. Так, находит всякое на душу...
— Народу много в селе? — помолчав, спросил Ратников.
— Сотни три наберется. Фронт, должно, далеко укатился. Фашисты вольготно живут, винцо попивают, с девками заигрывают, сволочи, тошно глядеть.
— Маловато нас. Был бы твой Апполонов на ногах, пара автоматов еще и хотя бы десяток гранат. Мы бы им показали — вольготно. Ночь, внезапность, в полчаса все можно, обделать. Потом — лес, горы: ищи-свищи. Отряд сколотим...
Оба они замолчали, обдумывая сказанное.
Багровый огромный диск солнца тонул за морем, за горизонтом, поверхность там густо кровенела, казалось, море вот-вот вспыхнет гигантским пламенем. Но солнце все глубже и глубже погружалось в воду, вроде бы остывало в ней, тушилось, и все потихоньку тускнело вокруг, даже румянец поблек у горизонта, потом осталась только иссиня-темная полоска вдали. Накатывались на берег, шипели, просачиваясь сквозь гальку, плоские волны. Очень уж мирным, покойным стоял вечер, и Ратников, точно боясь нарушить этот покой, тихонько повторил слова Быкова:
— Да, даже не верится, что война...
Быков помолчал, тоже с удовольствием прислушиваясь к вечерней тишине, и как бы невзначай сказал:
— Не нравится мне твой шкипер.
— Мой? — Ратников усмехнулся. — Он мне уже пощекотал нервы. И еще пощекочет. Уголовник бывший, у немцев потом работал. За ним глаз да глаз. Выкинуть может что угодно.
— Не пожалеть бы потом...
— Я его предупредил: по законам военного времени...
— Немцы каждый вечер новый наряд к водохранилищу посылают, — сказал Быков, — из четырех человек. Старый той же тропой назад возвращается в село. Я проследил...
— С Апполоновым особенно не развернешься.
— Переправим его с Машей поглубже в лес. На немцев, если подкараулить у тропы, одной очереди хватит. И четыре автомата наши. А?
— Нашумим. Надо разузнать, есть ли у них собаки, и уж тогда действовать. И не забывай: немцы кругом, на десятки, может, на сотни километров...
— Ускользнем: леса-то какие кругом.
— Может, и ускользнем... Завтра вылазку сделаем. И прошу тебя: и ты за шкипером поглядывай в оба. При первом же случае в деле его проверим. — Пока Ратников ни в чем вроде бы и не соглашался с Быковым, но и не возражал ему, прислушивался, понимая, что он — человек нетерпеливый, горячий. Он не хотел ничего делать сгоряча, потому что не раз уж обжигался второпях. «Завтрашний день покажет, — подумал. — Надо посмотреть, что в этом селе делается».
Как же сладко спалось Ратникову этой ночью! После минувшей горькой недели, которая длилась вечность, — маленький плацдарм у реки, гибель ребят, Панченко, плен, несколько дней в концлагере, побег на барже — эта ночь в шалаше была для него немыслимо прекрасной. Запахами моря и хвои, сочным лесным воздухом исходила эта ночь, и он спал как убитый, даже во сне ощущая, как возвращаются, приливают силы. Наверное, он мог проспать бы не одни сутки кряду, досыпая за все, что не доспал. Но после вахты, которую отстоял, сменив шкипера, прошло только чуть больше двух часов, и кто-то уже — он никак не мог сообразить, кто же это? — настойчиво все звал и звал его, теребя за плечо.
— Старшой, старшой, — торопливым шепотом будил его Быков. — Немец на берегу. Немец, да слышишь же? Подымись!
— Какой немец? — проснувшись наконец, встрепенулся Ратников. — Ты что?
— Идет откуда-то с другой стороны. Берегом. Сел недалеко от шлюпки, переобувается.
— Вооружен?
— С автоматом. Брать будем?
— Постой. — Сон мигом слетел с Ратникова. Он толкнул шкипера, и все трое осторожно выбрались из шалаша.
Немец сидел на валуне, у самой воды, спиной к ним. Одну ногу, видно, уже переобул, но дальше что-то не торопился, — не двигался, смотрел, как из-за моря вставало солнце. Может быть, что-нибудь вспоминал, пригретый ранними лучами. Автомат лежал рядом, на камне.
— Будем брать? — спросил опять Быков.
— Хватятся, искать будут.
— А если на нас напорется? Или шлюпку увидит?
— Берегом идет, на могилу Федосеева наверняка наткнется, — сказал Ратников. — Черт его принес. Надо брать. Только тихо, без выстрела.
Быков дернулся было вперед из-за бугорка, но Ратников придержал его. Приказал взглядом шкиперу: «Давай!»
Глаза шкипера, еще полусонные, нетерпеливо, азартно вспыхнули, сверкнула финка в руке. Он скользнул за бугор и пропал — только кустарник следом зашевелился.
— Ловкий, дьявол, — одобрительно заметил Ратников, прилаживая на всякий случай автомат.
— Привычный, видать... — сдержанно сказал Быков.
Шкипер миновал кустарник. Оставалось еще покрыть метров тридцать прибрежной, почти голой полосы, покрытой галечником, разбросанными валунами. Хруст галечника уже мог выдать его. Но немец сидел спокойно. Если он обернется и потянется за автоматом, Ратников срежет его одиночным выстрелом. Промаха не будет, а вот выстрел могут услышать.
Шкипер поднялся и, пригнувшись, стал подбираться к нему, скрываясь за валунами.
— Черт его принес, этого фрица, — сердился Ратников. — Топал бы своей дорогой. Жить, что ли, расхотелось?
— Выудим что-нибудь, — произнес Быков.
— Палка о двух концах: можно выудить, а могут и нас из-за него выудить.
В шалаше вдруг громко застонал Апполонов. Немец мгновенно обернулся, потянулся за автоматом.
— Все! — с досадой шепнул Ратников. — Придется стрелять.
Но в тот же миг из-за камня выпрыгнул шкипер, почти из-под руки у немца выхватил автомат, ударил его в грудь ногой. Немец опрокинулся, раскинув руки, с криком упал в воду.
Ратников и Быков кинулись к нему.
— Не ори, зараза! — ругался шкипер, вытаскивая немца из воды. — Не хочешь подыхать — не ори!
Немец удивленно таращил глаза на полуоборванных людей, каким-то чудом очутившихся на берегу. Его усадили в кустах, возле шалаша, успокоили, что, дескать, убивать его не собираются, если он честно ответит на все вопросы. Он согласно кивал, приходя в себя, на лице его даже улыбка появилась, и он все в растерянности поглядывал то на шкипера, то на свой автомат у него за спиной.
— Было ваше, стало наше! — пояснил шкипер и перевел ему это или что-то подобное.
Оказалось, шкипер довольно сносно владеет немецким. Он почти свободно объяснялся с пленным, то грозил ему пальцем, то подносил к носу увесистый кулачище. Но на лице у немца не было уже страха: видно, понял, что убивать его действительно не собираются. Он даже попросил закурить.
— Ах, сволота! — сказал Ратников. — Ну-ка, спроси: откуда шел?
— С хутора Гнилого шел, говорит, — переводил шкипер. — Послали в село с устным донесением к коменданту: нынешней ночью на хуторе убит староста.
— Кто же это его?
— Спрашивает, не мы ли? Значит, говорит, партизаны. На хуторе их, немцев, всего четверо, и его послали в село просить помощи у господина коменданта.
— Сколько отсюда до хутора?
— Три с небольшим километра. Берегом, потом лесом.
— Связь с селом есть? Какой там гарнизон?
— Нет, а то зачем бы его послали туда... Гарнизон около пятидесяти человек.
— Партизаны есть в этих местах?
— Раз старосту убили, значит, есть. Он лично не знает.
— Что будет с хутором?
— Господин комендант строгий человек. Но он, — шкипер кивнул на пленного, — самый мирный из всех немцев. Так он уверяет. Воевать заставили, дома у него жена и двое малышей.
— Спроси-ка: где теперь советские войска?
— Фронт ушел далеко на восток — на сто пятьдесят и больше километров. Ближе нет.
Ратников с Быковым тревожно переглянулись.
— Где еще расположены немецкие гарнизоны?
— В основном вдоль побережья. Но они значительно дальше.
— Как наше население к немцам относится?
— Кто же будет любить завоевателей?..
— Не хитрит, как думаешь?
— Хрен его знает. Вроде бы нет. Спрашивает: кто мы?
— Еще чего захотел! Узнай: почему так открыто шел по берегу? Разве не боится партизан?
— Партизаны если есть, то в лесах. На побережье не выходят — здесь иногда патрулирует дозорный катер.
— Где он базируется?
— Причал около водохранилища... Этот фриц толкует, что сам простой рабочий человек и готов нам помочь, потому что питает симпатию к русским. Не русские начинали войну.
Странное, двоякое чувство испытывал Ратников, внимательно наблюдая за пленным. Лицо открытое, даже вроде бы симпатичное. Спокоен. Судя по всему, говорит правду. Даже если сопоставить то, что было известно о селе Быкову и что знал сам Ратников, — все полностью совпадало. Конечно, просто повезло, что попался такой сговорчивый немец, показания его значат немало. Но, с другой стороны, Ратников никак не мог взять в толк, почему с такой легкостью, даже без малейшего нажима этот человек выдает им все сведения. Ведь фактически он выдает военную тайну, нарушает присягу, которую наверняка давал, предает то, что клялся не предавать. Как это сопоставить? Ратников с первого дня на фронте, слыхал, как держатся на допросах наши ребята, оказавшиеся в плену. Да. и самого его допрашивали, и он знал, как надо вести себя, понимал, что нет ничего ниже, пошлее предательства... А этот как кухонные сплетни разбазаривает. Он был доволен показаниями пленного, но внутренняя логика, выработанная всей жизнью, воинскими законами, не позволяла ему уважать его, заставляла скорее презирать. Нельзя же выкупать себе жизнь такой ценой. Есть, в конце концов, понятия более высокие, которые не позволяют человеку вставать на колени, а, напротив, помогают ему гордо поднять голову, даже когда он обречен. Ратников понимал, что это совсем другое, что нельзя, конечно, сравнить нашего солдата с фашистским — они и живут, и воюют, и умирают по совершенно разным законам и понятиям. И на свободе, и в плену... И все-таки этого он презирал. Презирал, как ни странно, за то, что тот... давал ценные, так необходимые ему, Ратникову, и его товарищам, показания. И еще он ни на минуту не мог не чувствовать, что перед ним враг, один из тех, кто вольно или невольно пришел на русскую землю завоевателем.
— Когда он должен вернуться на хутор?
— Во второй половине дня. Господин комендант должен послать с ним помощь.
— Карателей? Хутор поджечь, жителей расстреливать?! — вскипел вдруг Ратников. — И он с ними?
— Нет, нет, нет! — немец взмолился, вскидывая руки. Шкипер переводил: — Я не убил ни одного человека. Верьте мне.
— Что станет делать, спроси, если мы его отпустим?
Шкипер недоуменно взглянул на Ратникова:
— Шутишь, старшой?
— Нет, не шучу.
— Говорит, что немедленно позабудет об этой встрече.
— Как же он вернется без автомата?
— Пожалуй, скажет: уронил в море, когда лез через скалы. Такое местечко тут есть. Ему поверят.
Немец заинтересованно, преданно смотрел на Ратникова: видно, такой разговор ему нравился.
— Опять воевать будет против нас, когда вернется?
— Если заставят, отказаться невозможно: он — солдат. За нарушение присяги — расстрел. Но все же постарается не воевать.
— А разве он не нарушил присягу сейчас? — не утерпел Ратников. Ему хотелось знать, что ответит на это пленный. — Он же выдал нам секретные сведения.
Немец помолчал, несколько смутившись от такого поворота в допросе. Он явно недопонимал, чего же от него еще хочет этот странный русский командир. Что-то забормотал, растерянно пожимая плечами.
— Говорит, что у него жена и двое малышей, — перевел шкипер. — Он должен жить ради них. Это выше присяги.
— Вот у Быкова тоже жена и малыш. Он тоже должен жить ради них. Но ведь вы его хотите убить! За что, понимаешь ты это? А сколько тысяч русских уже убили...
— Я маленький человек. Не я воюю с Россией. Будь моя воля, сейчас бы домой уехал. Зачем мне эта война?
— Что ему известно о потопленном неделю назад транспорте? — спросил Быков.
— Говорит,-это произошло недалеко отсюда. На нем было около семисот солдат, подобрать успели лишь несколько десятков, остальные погибли. Но у них не любят говорить об этом.
— Не понравилось, значит? — Быков подмигнул шкиперу: — Вот она, шкипер, наличность. С одного залпа!
— Способные ребята, — засмеялся тот. — Жаль, не видел этого концерта.
— Знает ли он, спроси-ка, что-нибудь о прорыве русских моряков с полуострова, в районе Волчьей балки?
Немец долго пытался вспомнить, сообразить, о чем его спрашивают. Потом вскинул указательный палец.
— О-о! Отвечать не могу, это не мои слова. Один ефрейтор, мой знакомый, говорил: в той операции русских прижали к морю, сбросили с обрыва. Их было мало, они не могли устоять. Прорвалась только небольшая часть, — перевел шкипер.
— Прорвалась-таки! Слышишь, старшой?! — возликовал Быков.
— Ну, чего еще спросить у фрица? — насмешливо бросил шкипер. — Как хошь обкатывай, все выложит: тряпка! Эх, воспитал бы Гитлер всех своих подданных такими исусиками...
— Спроси-ка, есть ли базар на селе? — сказал вдруг Ратников. Он увидел возле другого шалаша Машу, развешивавшую по ветвям окровавленные тряпицы, и у него моментально созрел план.
— Да, есть. — Немец оживился.
— А лекарства, медикаменты можно купить?
Немец несколько удивился, но, тоже увидев Машу, понятливо закивал:
— Есть. Старый аптекарь торгует.
— Что теперь делать с ним? — неожиданно спросил шкипер. — По рукам и ногам свяжет.
Ратникова и самого мучил этот вопрос. Но ответа он пока не находил.
Шкипер вопросительно взглянул на него:
— Может, того, а?
— Законов не знаешь?!
— Война всему сейчас закон и судья...
— Анархию разводить! — посуровел Ратников.
Немец встревожился, почувствовал недоброе, что-то залепетал, перекидывая взгляд с Ратникова на шкипера.
— Куда же с ним денешься? — сказал шкипер. — Или в самом деле отпустить его хочешь? Как пить дать, заложит. Может, все-таки...
— Отойдем в сторонку. — Ратников поднялся и, когда они отошли за шалаш, жестко сказал: — Автомат сдай Быкову. Сейчас же!
— Да ты что? Автомат-то мой, я взял фрица!
— Я же предупредил: дисциплина корабельная!
— Черт с вами, лопайте! — Шкипер сунул автомат Ратникову. — Давай начистоту, старшой: не доверяешь?
— Подумай-ка: почему?
— Прошлое отбрось — не было его. Идет?
— Идет. Но ты докажи, чтобы я поверил тебе.
— Разве ты пленного взял? Или Быков?
— Герой. Тут и делать нечего было. Тебе самого себя взять труднее, чем пленного.
— Это как же? — не понял шкипер.
— В руки взять! Все эти анархические штучки: автомат мой, может, немца того, война всему закон... и прочие вывихи — от прошлого и идут. А говоришь, отбрось его. Это ты его прежде отбрось.
— Да мура ведь это, семечки...
— Говорю последний раз: дисциплина корабельная. Время военное и законы военные... Все!
— Какой же ты крутой мужик, — сказал шкипер, внимательно посмотрев на Ратникова.
— Отведи пленного в шалаш, — распорядился Ратников. Он почувствовал, что шкипер вроде бы надломился в этом коротком разговоре, понял наконец, чего от него хотят. — У Быкова пистолет возьмешь. Глаз с немца не спускай, головой отвечаешь.
— Сделаем как надо, не беспокойся.
— Форма немецкая нужна. Сними-ка с него.
— Обойдется, не зима, — усмехнулся шкипер. — Значит, в село?
Форму Ратников принес Быкову.
— Прифорсись, боцман, вроде вы одного роста.
— Может, лучше шкиперу, — осторожно возразил Быков. — Языком все-таки владеет. И вообще...
— Не хочется эту шкуру напяливать? — спросил Ратников.
— Лучше бы нагишом, — признался Быков.
— Понимаю. Когда из плена бежал, на барже окунул одного. Хотел было переодеться, а душу отвернуло. Ну, это совсем другое... А сейчас надо, боцман. На село пойдем. Шкипер для такого дела чистилище еще не прошел. Немца пускай на первый случай посторожит.
— Не смоется вместе с ним? — забеспокоился Быков.
— Думаю, нет. Кажется, он кое-что понял. Да и в петлю не полезет: понимает, что фриц донесет — в плен-то он его брал. И пленный — лапша, без оружия, без формы побоится возвращаться, у них строго с этим. — Ратников подал ему автомат. — Пистолет шкиперу отдай. Машу с собой возьмем: удастся, на базар заглянет.
— Торговать-то нечем. — Быков пожал плечами.
— В чемодане у шкипера золотишко имеется: на лекарства для Апполонова, может, обменяем. Золото — и на войне золото.
— Откуда оно у него? — удивился Быков.
— Мучные коммерции... Маша на базар пойдет, а мы с тобой посмотрим кой-чего, тропу обследуем. Может, форма тебе как раз и сгодится...
— Слушай, старшой, чую я: не одни мы здесь, — заговорил Быков, горячась. — Кажется мне, что старосту на хуторе наши ребята прихлопнули. Те, что прорвались у Волчьей балки. Кто же еще? Одним нельзя. Если они где-то в этих краях — надо найти их: сольемся — такое «Бородино» закатим! Эх, связал нас этот пленный. Как теперь с ним быть?
— Нельзя было не брать. Все равно на могилу Федосеева наткнулся бы. Ну и автомат у тебя за спиной появился. — Ратников поднялся, окликнул шкипера. — Проинструктирую его сейчас... А с двумя автоматами мы с тобой, боцман, кое-чего стоим...
— Вот что, Сашка, — строго сказал Ратников, когда шкипер подошел. — Уходим мы, все трое. На село. Остаешься один. Посматривай за Апполоновым.
Шкипер невольно подтянулся, слушая приказание.
— Пленного связать.
— Да он у меня не пикнет, старшой. Глина: лепи, что хочешь.
— Связать, говорю! Сейчас же!
— Сделаю как надо. — Шкипер, нырнул в шалаш, вскоре появился вновь. — Скрутил намертво, старшой. Не пикнет. — И вдруг рассмеялся, глянув на Быкова.
— Чего зубы скалишь? — не понял Быков.
— Уж очень ладно сидит на тебе фрицевская форма, как влитая.
— На тебя бы ее напялить, — осердился Быков. — Тебе больше бы подошла...
— Пора, — сказал Ратников, закидывая за плечо автомат. — Гляди в оба, Сашка.
— Полный порядок, старшой!
Ратников окликнул Машу, уже готовую к дальней дороге, и они сразу же тронулись в путь. Первым шел Быков, за ним — Маша, шествие замыкал Ратников.
Шкипер стоял возле шалаша и глядел им вслед.
5
Быков вел их утренним лесом, шел уверенно: чувствовалось, дорогу к селу хорошо знает, хотя был там один-единственный раз. Кое-где он приостанавливался и по каким-то приметам, понятным только ему, замечал:
— Верно идем. Скоро сосна с дуплом будет, а там — небольшой овражек. Ручеек внизу пробивается.
Лес был сплошь сосновый, старый, но такая чистота и свежесть в нем стояли, что, казалось, только недавно здесь произвели тщательную уборку. Роса еще держалась, высокая, сочная трава омывала ноги, приятно было идти по ней, жмуриться от солнца, мельтешащего между деревьями, закидывать кверху голову, забираясь взглядом по стволам гигантских сосен все выше и выше, к самому поднебесью, где, чуть приметно раскачиваясь, плыли между легкими облаками высокие кроны.
— Корабельные сосны! — говорил Быков так, будто лес этот принадлежал ему и он сам, своими руками, вырастил все эти деревья-великаны.
А Ратников, поглядывая искоса на Машу, никак не мог согнать с лица улыбку.
— Маша, ты совсем стала деревенской дурнушкой, — смеялся он. — Не Маша, а Манька. Просто чудо!
Маша смущалась, пыталась поправить волосы под платком, поддернуть непомерно длинную юбку. Она шла босиком — привыкала, — связанные ботинки болтались на шнурках через плечо, в руке узелок с краюхой хлеба. А за пазухой прятала золотую безделушку. Шкипер неохотно отдал ее Ратникову: мол, Апполонов и так через день-другой на тот свет отправится, на кой черт ему лекарства, все равно зрячим его не сделаешь, а вещица может в будущем пригодится. С Машей шкипер попрощался отчужденно, зыркнул в ее сторону: мол, гляди, дуреха, рот-то особенно не разевай.
— Обычно девушки красоту наводят, — говорил Ратников, шагая рядом с Машей, — а тут все наоборот. Как же ты себя обокрала в красоте — диву даешься! Вот ведь война, штука какая... Ну, все запомнила? Не боишься?
— Кажись, все. Немножко боюсь: не в гости идем.
— Значит, две вещи сделаешь: если удастся, обменяешь свою безделушку на лекарство, бинты и насчет партизан, по возможности, разузнаешь. А этому аптекарю приглядись. Помни: из-за одного лишнего слова погибнуть можно.
Босые Машины ноги иссекло мокрой травой, по самый подол юбки они были в розовых полосах, будто плеткой исхлестаны. Потом, когда она пойдет проселочной дорогой, на ноги осядет пыль, длинный подол тоже загрязнится на славу, и вряд ли на нее, такую дурнушку и неряху, обратит внимание какой-нибудь немец.
Некоторое время они шли молча, обдумывая предстоящее. «Конечно, — рассуждал Ратников, — самое позднее к вечеру хватятся этого фашиста, начнут искать. Могилу Федосеева сразу же увидят, разыщут и шлюпку, все найдут, черти. Без шлюпки никак нельзя... Как вернемся, если все обойдется, надо немедленно менять стоянку. В глубь леса уходить...» А вслух спросил:
— Скажи, Маша, кто же он все-таки, твой Сашка-шкипер?
Маша доверчиво взглянула на него, заговорила с горечью в голосе:
— Черная душа у Сашки. Такая черная, что до сих пор не знаю, кто он. Когда выручил меня Сашка, на барже укрыл, хорошо относился. Может, потому, что дела ладно шли. Потом как-то сцепились они с Куртом, из-за чего уж, и не знаю, что-то не поделили, должно. Курт и пригрозил ему. Сашка и так и сяк перед ним — ни в какую. Потом откупаться стал. И мной хотел откупиться...
— Ну, паразит! — вспыхнул Быков, прислушивавшийся к разговору. — На что пошел, а!
— Повезло мне, — вздохнула Маша. — Курт этот, слава богу, не из таких. Лавка торговая у него на уме, деньги ему подавай, а на девок наплевать... Потрепал как-то меня по щеке, засмеялся и говорит: «Муж твой иуда, Машка. Уходи от него». Представляете, даже он такое сказал.
— И ты не ушла? — возмутился Быков.
— Куда уйдешь? — виновато ответила Маша. — Фашисты кругом.
— Ты ведь уйти от него хочешь? Навсегда?
— Не могу так жить.
— Иди сейчас, — вдруг сказал Ратников. — А с нами неизвестно что...
— Пропадет она, старшой, — возразил Быков. — Куда тут сунешься? Чужой берег...
— Пропаду, — ухватилась Маша за его слова. — Без вас пропаду. Куда ж я без вас? Нет, нет, дело решенное.
— В обиду не дадим! — твердо произнес Быков. — То-то он мне сразу поперек горла встал...
Лес впереди редел, кончался, за соснами распахивался простор — словно море лежало за ними, слитое воедино с бесцветным чистым небом.
— Рядом теперь, — уже тише сказал Быков, — вот к уклону выйдем — и дома.
Ратников подивился, как он буднично и обыкновенно произнес: «Дома» — точно и на самом деле выйдут они сейчас из лесу и очутятся у себя дома, где их ждут покой и отдых, тихая прохлада спелых садов, полуденная знойная тишина...
Село Семеновское, стиснутое с трех сторон невысокими холмами, уютно лежало в зеленой низине. Почти до самых огородов спускался к нему сосновый лес и лишь у изгородей неширокой полосой кудрявился буйный кустарник. Красиво лежало Семеновское, все в садах, зелени, чистое и какое-то картинно-застывшее, как на полотне художника. Хорошо и богато, должно быть, жилось людям в этом райском уголке до войны.
— Вот оно, — сказал Быков, — глядите. Дальше не будем спускаться, здесь укроемся.
Больше сотни дворов насчитал Ратников, тремя рядами они образовывали две прямые длинные улицы, которые стояли просторно друг от друга, пересекаясь широкими прогалами, точно переулками. В самом центре голубела небольшая церквушка с поржавевшим бурым куполом. На площади толпился народ.
— Базар, — показал Быков. — А туда дальше, по лощине, тропа. К водохранилищу.
Они пролежали около получаса на макушке склона, присматриваясь к внешне спокойной, несколько ленивой на жаре жизни села, изучая каждый закоулок, каждое подворье, широкую дорогу на въезде, перечеркнутую шлагбаумом возле будки, тропинки, протоптанные от дома к дому. На крыше самого видного дома — должно быть, в прошлом сельсовета — обвисал от безветрия чужой флаг. Возле крыльца — часовой с автоматом. Замер в теньке, не шелохнется.
— Ну, Маша, пора, — решил Ратников. — По дороге не ходи, левее спускайся. Напорешься, случаем, на патруль говори, как условились: с Гнилого хутора, на базар кой-чего поглядеть. Мы здесь будем ждать. Не удастся ничего — все равно не задерживайся. Ну, будь осторожна.
— Прощайте, — сказала Маша, — я скоро. — И такой детский, смиренный был у нее голос, и вся она сама такая беззащитная, покорная, что Ратников чуть было не окликнул ее, не вернул назад.
— Ну, теперь тропу покажу тебе, — сказал Быков после того, как они проследили за Машей до самой базарной площади, а потом она пропала из глаз. — Пошли.
Через полчаса они вышли к лесному оврагу, как раз напротив небольшого водоема. Зеркальной гладью, без малейшей ряби — словно утюгом отглаженная — стояла в нем вода. Сосны четко отражались на поверхности, стояли, опрокинутые кронами в глубину, не шелохнувшись; немая тишина висела кругом, только чуть слышно шумела вода, падая с невысокой плотины. На противоположном берегу находилось небольшое строение, напоминающее водонапорную башенку, а рядом — лесная избушка и деревянная вышка с нахлобученной легкой крышей.
— Караулка, — Быков кивнул на застывшего на вышке часового.
— Когда меняется караул? — спросил Ратников.
— Часов в семь, может, в восемь. Прошлый раз был у тропы — как раз смена шла. Часов-то нет, так, по солнышку.
— Тихая заводь у них здесь. Сыто, сволочи, устроились, сладко. Мину бы достать, сунуть на тропу, считай, новая смена жить приказала. А старую, как на взрыв выскочат, — из автоматов. Восемь фрицев как не бывало. Пятая часть гарнизона.
— Эту четверку мы и сейчас можем успокоить, — загорелся Быков. — В два счета!
— А дальше что? То-то и оно. Одним дальше нельзя. Тупик. Апполонов без движения, еще этот немец пленный... А Маша? Разве это ее работа? — раздраженно говорил Ратников. — Мы связаны, не можем быстро передвигаться, все равно что в клетке. В любой час она может захлопнуться...
— Может, действительно руки развязать, как шкипер предлагал... — вставил осторожно Быков.
— О пленном, что ли? Шкипер, шкипер... Ты-то человек. — Ратников сердился на себя, что не может решиться на такое. — Задача у нас одна, боцман, — партизан искать. Должны же они быть, раз старосту кто-то ухлопал. Из местных, в одиночку, вряд ли кто посмел бы.
— Должны, — согласился Быков.
— На хутор бы прежде заглянуть, — сказал Ратников. — Там все проще выяснить. Охрана жидкая, в случае чего...
— Дорогу не знаем.
— Пленного в проводники возьмем.
— Ночью можно нагрянуть.
Они возвратились на прежнее место, залегли, наблюдая за площадью, за улицами, млеющими в августовском зное. Площадь почти опустела за это время, жаркое высокое солнце загнало жителей в прохладные горницы. Из дома, на котором висел флаг, вдруг высыпала кучка солдат в серых мундирах, спешно выстраиваясь в две шеренги.
— Что-то случилось, — насторожился Быков. — Не с Машей ли?
— Какой же я дурак! — забеспокоился Ратников. — Лучше бы сам лохмотья какие напялил...
— Самого тебя тут же схватят: одни старики да бабы в селе.
— Слушай, боцман, надо идти! Ты в форме, посмотри на себя — настоящий немец. А я — задами.
— В капкан оба полезем?
— Ах, черт возьми! Что же делать?
Наконец солдаты выстроились, с крыльца сбежал, должно быть, командир, взмахнул рукой, и обе шеренги, повернувшись направо, побежали вдоль улицы.
— Чего бы им из-за Маши строиться да бежать? — резонно заметил Быков. Это вполне убедило Ратникова.
Они прождали Машу еще с четверть часа, но она появилась не со стороны дороги, откуда ждали ее, а вынырнула слева из кустов. Спуск тут был крутой, и Ратников удивился, как это она сумела подняться в таком месте. Маша задыхалась, пот катился с ее напуганного, побледневшего лица. Она спешила отдышаться и ничего не могла сказать.
— По селу... по селу слухи пошли: старосту в Гнилом хуторе партизаны убили, — наконец выговорила она.
— От кого слышала?
— От старухи. Вон ее третий дом с краю.
— Немцы-то чего взбесились? Построились, побежали куда-то как очумелые?
— Вот старуха и сказала: хутор карать понеслись за старосту.
— Как же они узнали? Мы ведь перехватили посыльного. Связи с хутором нет.
— Бабий телеграф лучше всякой связи работает, — заключил Быков. — Может, на базар кто пришел с хутора.
— Надо торопиться, — не успокаивалась Маша. — Вдруг на наших наткнутся.
— Пошли! — распорядился Ратников. — Как ты у старухи очутилась?
— Подошла к ней на базаре: добренькая лицом, дай, думаю, заговорю. Золотушку показала: поменять, мол, бабушка, на продукты. Она, знать, поняла толк — тут же свернула все и увела меня к себе.
— А лекарь? — спросил Быков. — Был лекарь с медикаментами?
— Нет, не было. Вчера арестовали. Старушка сказала, будто с партизанами был связан.
— Ишь, бойкое какое местечко! — удовлетворенно произнес Быков. — Скажи-ка: староста, аптекарь... Нет, это все-таки не случайность, что-то в этом есть, какая-то связь...
— Ну, бабушка, хитрю, — продолжала Маша, на ходу развязывая зубами небольшой мешок, — какие тут партизаны? Сплетни одни. И про старосту сплетни небось? Нет, сердится, здесь недалеко с неделю назад пароход германский потопили.
— И что же? — нетерпеливо спросил Быков.
— Наши моряки, говорит, кто жив остался, выплыли и ушли в партизаны.
Быков с Ратниковым переглянулись.
— А кто их видел? — спрашиваю. — Да нешто увидишь в лесу-то, отвечает. Будто лекарь только один и видел, говорят. Ну, за это вчера его схватили...
Маша наконец развязала мешок.
— Вот, посмотрите, что я наменяла. Сальца, яичек десяток, хлеба два каравая, картошки молоденькой. А лекарства нету. Отвар вот есть зато, на лесных травах настоянный.
Что-то тревожное и вместе с тем обнадеживающее угадывал Ратников за Машиными словами. Значит, все-таки, не одни, кто-то здесь есть из своих, действует.
— Старушка добрая, — продолжала Маша. — Я сказала, что братик мой меньшой обжегся сильно, вот она и дала отвар. Как рукой, говорит, снимет. И юбку сатиновую еще дала: с лица-то, мол, красна, а с одежки боса. Негоже, носи.
— Что о фронте говорят? — Быков забрал у нее мешок, закинул за спину. — Не слыхала?
— Плохо, говорят, — вздохнула Маша. — Да и чего скажешь: ни радио, ни газет. Что слышат от немцев, то и говорят.
— А все-таки?
— Даже подумать боязно: Москву, мол, скоро возьмут.
— Ох, трепачи! — Быков даже присвистнул от изумления. — Ну народ! Да им до нее — семь верст до небес и всё лесом! — Он явно приободрился, повеселел, услышав от Маши, что и здесь люди знают о потопленном немецком транспорте. И еще он полагал, что не пустые слухи идут о партизанах-моряках: все больше появлялось у него уверенности в том, что часть ребят прорвалась у Волчьей балки и выходит теперь из окружения. Не все же до единого полегли... Как бы встретиться с ними? А то уйдут на восток — ищи ветра в поле. Конечно, уйдут, чего им здесь торчать? Так небось, пошумели мимоходом...
Прошли уже больше половины пути. Солнце стало уже скатываться потихоньку с полуденной макушки, пронзая раскаленными лучами светлый и чистый сосновый лес, весь пропитанный запахами хвои и теплой травы.
— Как придем, отваром Апполонову лицо протру, — сказала Маша. — Самогонки бабушка немного налила — рану промыть надо, перевязать. Боюсь я крови, товарищ командир.
— Кто же ее не боится, — ответил задумчиво Ратников. — Ее и надо бояться... — Всю дорогу он не переставал думать о создавшемся положении. Надо немедленно менять стоянку, уходить глубже в леса. Немцы, конечно, кинутся искать пропавшего солдата. Каратели вот пошли на хутор. Кто же им сообщил об убийстве старосты? У Ратникова появился даже дерзкий план захватить немецкий сторожевой катер, который базировался где-то за водохранилищем. Но он понимал, что это уж совсем сумасбродная мысль, и тут же отмахнулся от нее. — Ничего, перевяжешь. Ты вон к немцам в гости ходила и то не струсила, — подбодрил он Машу.
— Сердце чуть не оборвалось.
— Не оборвалось же. Стучит. — Ратников одобрительно посмотрел на нее. — Страшно, конечно. Но переборола же себя. Зато дело какое сделала!
— Продуктов-то наменяла?
— И продуктов. Но, главное, Маша, ты надежду нам принесла. Где-то в этих местах действуют наши люди. Разве это не надежда?
— Дай-то господи встретить их, — вздохнула Маша.
— Сами встретим, без господа.
— Жалко Апполонова, как же это его? — спросила Маша у Быкова.
— Это когда пароход топили. Наша работа! — не без гордости сказал Быков. — Апполонов едва из рубки выбрался — дверь заклинило. Катер горит, немцы из орудий расстреливают нас, вторая торпеда вот-вот рванет. Ну лицо ему и обожгло, в ногу ранило.
— Страх-то какой!
— А старушка тебе зря сказала: из уцелевших моряков в партизаны никто не ушел. Кроме нас с Апполоновым, никто не уцелел... Что с пленным делать, старшой? — помолчав, спросил Быков. — Не будешь же его за собой таскать... Черт его знает, может, и вправду безвредный фриц. Показания-то его совпали...
— Совпали, — сдержанно согласился Ратников, наливаясь яростью. — Если бы ты видел, как дружка моего, Панченко, танк заутюжил. Живого! — Слушая, как Быков рассказывал Маше о торпедной атаке, он невольно вспоминал и свой последний бой у реки, на плацдарме. — На моих глазах заутюжил!
— Понимаю: сам и нагляделся и натерпелся.
— А кто от них не натерпелся?! — зло продолжал Ратников. — Маша, может быть? Шкиперу даже перепало. — Он не мог, не решался рассказать им о своем, как он считал, непоправимом позоре, когда его, пленного, тащили на буксире за немецким танком. Только Тихону в концлагере и рассказал, но то случай особый... Нет, он знал: те минуты будет носить в себе до последнего вздоха, о них будет говорить вслух только оружием... И все-таки, несмотря на ярость, которая кипела в нем, Ратников и в эту минуту не смог бы поднять руку на безоружного, на этого пленного, ставшего для них обузой. Это стояло за пределами его понимания цены человека, его значимости, даже если он враг. Такое понятие исходило из самой сути восприятия жизни, жило в нем как нечто само собой разумеющееся. А между тем он убежден был: окажись сам в руках у фашистов, те не стали бы ломать голову над пустяковым для них вопросом... «Ну, хоть бы бежать кинулся, что ли, чертов фриц, — с досадой подумал, — тогда и прихлопнуть не грех. А так, что с ним, на самом деле, делать теперь?»
— Ночью, может, на хутор подадимся, — сказал Ратников, — возьмем его проводником. Машу с Апполоновым оставим, а сами — на хутор. Маша, не побоишься ночью остаться? — ласково спросил он.
— Останусь, останусь, раз надо, — говорила она, взглядывая на него, и в глазах у нее стоял полудетский, чистый, ничем не прикрытый страх перед той, должно быть, еще не наступившей неизвестностью, которая придет темной лесной ночью, когда она останется одна с раненым, полуслепым Апполоновым.
И Ратников, прочитав все, что было написано в это мгновение на ее незащищенном лице, в доверчивых глазах, пожалел, что не оставил Машу вместе со шкипером на барже и не ушел на шлюпке один. По крайней мере, думал он, не знал и никогда не узнал бы, что стало с ними дальше. Ведь сколько людей вот в эти самые минуты, часы мыкаются по свету со своим горем — тысячи и тысячи, наверно? — и он не знает о них. Так и здесь. Шкипер, черт с ним, у того дорога путаная, где, как она кончится, не его, Ратникова, забота. А вот Маша!
Быков торопил их, они шли скорым шагом, почти бежали. До места стоянки оставалось не больше полукилометра. Между побронзовевшими, облитыми солнцем стволами сосен уже стало проглядываться море, далекая застывшая его округлость четкой линией обозначалась у горизонта. Глухо куковала в глубине леса кукушка, и Ратников невольно прислушивался к ее голосу, считал, сколько же лет жизни она, эта лесная пророчица, отпустит ему на земле. Выходило много, после сорока он сбился со счета, но отвязаться совсем не мог, продолжал считать, загадав теперь на Машу и Быкова. «Ку-ку, ку-ку...» — долетало до слуха, и он прислушивался с еще большей напряженностью, словно и впрямь от кукушкиной прихоти зависело, сколько они еще проживут. Пустяк, казалось бы, так — лукавая народная примета, знакомая с детства, а вот, поди ж ты, посветлело на душе. И Ратников, сбившись опять со счета, сказал с улыбкой:
— Долго жить нам накуковала кукушка.
— Добрая попалась, — улыбнулась Маша. — Вот и шалаши наши показались. Дома, считай. Ноги совсем не идут. Что же это никого не видать?
Быков первым нырнул в шалаш, подивившись, что ни шкипера, ни немца не слышно. «Где же они?» — успел подумать и тут же как ошпаренный выскочил назад.
— Апполонов! — закричал он навстречу Ратникову и Маше. Лицо его перекосилось, нервно дернулся подбородок.
— Что, Апполонов? — бросился к нему Ратников, срывая с плеча автомат.
— Убили Апполонова, зарезали!
— Ты что, в уме?!
— Ох, — легонько охнула Маша и осела на траву, закрыв руками лицо. — Да что же это? Что же!
Апполонов лежал, как и прежде, на топчане из травы и березовых веток, обожженным лицом кверху, в вылинявшей грязной тельняшке. Только тельняшка от самой шеи до пояса была теперь темно-багровой от пропитавшей ее крови. Под подбородком горло будто провалилось, осело вглубь — такая глубокая и жуткая зияла рана. Видно, смерть он принял неожиданно, мгновенно — в распахнутых и теперь уже совсем ничего не видящих глазах застыли не испуг, не мучительная боль, а какое-то остекленевшее удивление: мол, да что же это такое?
— Шкипер! — выдохнул Ратников через силу, стискивая автомат задрожавшими руками. — С пленным вместе... Как же я... — Он чувствовал, что не вынесет больше этого взгляда мертвых глаз, торопливо укрыл березовыми ветками лицо и грудь Апполонова и, ничего не видя, согнувшись, выбрался на ощупь из шалаша.
— Боцман, догнать! Своими, вот этими руками... Догнать, слышишь? — Ратников понимал, что не то говорит, что нельзя уже догнать шкипера, сговорившегося с фашистом, неизвестно даже, в какую сторону ушли они и когда... Разумом понимал, а сердцем не мог понять. — Далеко уйти не могли...
— Рядом хотя бы осмотреть! — с ожесточением сказал Быков. Склонившись над Машей, он успокаивал ее, говорил какие-то ласковые слова, и голос у него дрожал, срывался. — Говорил тебе... Прошляпили! Что теперь, что?
— Но ведь хоть что-то в человеке должно человеческое остаться! — закричал Ратников, выходя совсем из себя. — Должно или нет, скажи?
— В человеке! — вскипел Быков. — Но в нем, в этом уголовнике, что ты увидел человеческого? Или в этом паршивом фрице?
— Как же я... доверился. Разве можно, ну разве можно было подумать?
— Слюни, старшой, детские слюни!
Ратников диковато посмотрел на него.
— Слюни, говоришь?
Маше показалось, что они кинутся сейчас друг на друга, перестреляются. Она вскочила, встала между ними, раскинув руки.
— Нет, нет, опомнитесь! — И, обхватив голову, кинулась с криком прочь.
— Вернись! — вдогонку ей прозвучал голос Ратникова. — Стой, говорю! — Но только шорох и треск кустарника доносились в ответ.
Затихло все на какое-то мгновение. Билась кровь в висках, стучал в соснах дятел, шумел прибой невдалеке, других звуков не было на земле, только эти, чистые и отчетливые до нереальности. Только эти звуки — никаких больше. Даже голос Быкова не расслышал Ратников, когда тот что-то сказал ему.
И вдруг будто разорвало криком лес:
— А-а-а! Сю-ю-да-а!
Ратников и Быков бросились на голос, срывая автоматы, не успев еще ни о чем подумать, ни о какой опасности, понимая только, что она зовет их, значит, что-то случилось с ней. Они увидели: Маша, загораживаясь руками, пятилась от куста, не спуская с него глаз, точно завороженная. И ужас метался у нее в глазах, когда они подбежали.
— Вон он, там, за кустом, — дрожащим голосом произнесла она, продолжая пятиться.
Шкипер лежал под кустом, на боку, точно спал, свернувшись калачиком. Ратникову бросился в глаза топорик, валявшийся у него за спиной. Он помнил этот легкий, удобный топорик: шкипер на всякий случай захватил его в шлюпку, когда бежали с баржи, потом рубили им ветки, когда ставили шалаш.
Удар пришелся шкиперу поперек правого плеча, ближе к шее, видно, нанесен был сзади и как-то наискось, будто топор скользнул по кости. Кровь на ране уже запеклась и на робе тоже, но еще немножко сочилась между пальцами левой руки, которой шкипер, видно, пытался зажать рану.
Ратников припал к его сердцу.
— Дышит! Тряпки, настой! — крикнул Маше. — Живо!
Молча, сосредоточенно они с Быковым обработали рану, перевязали, располосовав сатиновую юбку на куски, уложили шкипера на ветки.
— Живой пока, — вздохнул Ратников, утирая пот. И Маше: — Не плачь, возьми себя в руки. Значит, немец, этот слизняк...
Быков стал вдруг остервенело стаскивать с себя форму. Он не снимал, сдирал ее с гадливым отвращением, точно она нестерпимо жгла ему кожу, точно тело у него горело под ней. И рвал в клочья, исходя злобой, серое чужое сукно, затаптывал его в землю чужими сапогами, потом сбросил и их, остался босиком и в одном белье, рассматривая в руках автомат, будто впервые увидел.
Казалось, он вот-вот хватит его о дерево, разнесет вдребезги.
— Ну, наплясался, и будет, — сказал Ратников, хмуро наблюдавший за ним. — Автомат оставь, пригодится, от него иудским потом не несет: железо. — И аккуратно влил немножко самогона шкиперу в рот, заросший дремучей бородищей.
— Крови утекло много, — боязливо подойдя, сказала Маша. — Помрет, наверно.
— Пожалела? — зло бросил Быков, облачаясь в свою прежнюю одежду. — Кого жалеешь? За такие дела к стенке ставят!
— Обороты сбавь! — оборвал его Ратников. — Время нашел.
— Сниматься надо отсюда, старшой. Сейчас же.
— Надо. — Ратников положил шкиперу на лоб влажную тряпицу. — Испарина пошла, отойдет.
— Наверно, шум на селе этот гад поднял. Обработал их обоих, сначала шкипера, потом Апполонова — и на село, — предположил Быков. — С минуты на минуту жди гостей.
— Может, на хутор подался. Если в село, там не только про старосту заговорили бы.
— Похоже. Но как же он их, а? Ведь связал его шкипер.
— Теперь какая разница. Давайте уходить. Арифметика простая: слева — село, справа — хутор, перед нами — море. Дорога, выходит, одна.
— В леса надо уходить. Со шлюпкой-то как?
— Спрячем понадежней. Апполонова бы похоронить.
— Не тот час. Мертвому любой дом подходит.
— Нехорошо, человек ведь.
— Да они и Федосеева из могилы выковырнут. Ты же видишь, чего только один фашист наделал. Идиоты мы, старшой, свет таких не видывал: гадали, сомневались, как с ним быть? А он не гадал, не сомневался.
— Ладно, время идет, — виновато произнес Ратников. — Шалаши завалим, продукты, воду с собой. Носилки быстренько сварганим.
— На себе этого типа тащить? Ну, знаешь....
— Не ожесточайся, боцман. Так черт знает, до чего докатишься. Может, он и не виноват.
— Не районная прокуратура. Следствие, что ли, наводить будем? Оступились раз — хватит!
Ратников понимал, что Быкова лучше не сердить сейчас.
— Мы им, боцман, такой карнавал закатим! Мыслишка пришла мне кой-какая... Ну а теперь поторопимся. Апполонов простит нас. Вернемся сюда, и Федосеева перезахороним, поближе к лесу. Рядышком обоих положим: рядом воевали, рядом и положим.
— Собак не пустили бы следом, — обеспокоился Быков. — Тогда...
— Кукушка нам долгую жизнь накуковала...
К шкиперу понемногу возвращалась жизнь. Когда Ратников и Быков подошли к нему с готовыми носилками, сплетенными из веток, он лежал уже с полуоткрытыми глазами, хотя еще, видно, и не понимал происходящего. Маша сидела рядом, утирала ему лицо влажной тряпицей, причитала потихоньку:
— Сашка, Сашка, как же это ты, бедолага?
Но шкипер лежал, не видя ее и не слыша, смотрел не мигая на неподвижно застывшие кроны деревьев, точно наклеенные на синеватом фоне неба. Его осторожно уложили на носилки, с трудом подняли, даже березовые важины прогнулись, пружиня.
— Тяжелый, дьявол, — сердито бросил Быков, и они тронулись в лес.
Маша шла рядом, несла канистру с водой, заглядывая шкиперу в лицо. И он точно почувствовал на себе ее взгляд, как будто она разбудила его, слабо шевельнул губами:
— Воды... пить.
Ему дали немного воды, взгляд его слегка прояснился, видно было, что он пытается сообразить, что же с ним происходит. Потом, видимо, понял, что его куда-то несут, и беспокойством тронуло его лицо, и пальцы, темно-бурые от запекшейся крови, нетерпеливо зашевелились.
— Не надо, — захрипел он. — Положите.
— Лежи, пока несут! — не оборачиваясь, буркнул Быков. — Бросить бы тебя к чертовой матери.
— Перестань! — оборвал Ратников.
— Как же это тебя, Сашка? — всхлипывала Маша, шагая рядом с носилками.
— Чемодан с вами? — вдруг спросил шкипер и опять закрыл глаза.
— Нету чемодана, — спохватилась Маша, растерявшись.
— Вернись и возьми. У Апполонова в головах. Пропадете без него.
— Мертвый ведь Апполонов. Зарезанный. — Маша вся сжалась. — Я боюсь.
— Значит, и его...
Шкипер опять забылся, умолк.
— На тот свет идет, а все о барахле думает, — чертыхнулся Быков, когда они вошли в лес и опустили носилки.
— Надо забрать чемодан, — сказал Ратников, — дорого стоит, может пригодиться. Сходи-ка сам.
Быков нехотя ушел. Вернулся злой, покосился на шкипера.
— Поговорил бы я с тобой в другой раз. — И на вопросительный взгляд Ратникова сердито отмахнулся: — Ни черта там нет!
— И чемодан тоже... И Апполонова, и чемодан... — выдохнул шкипер, не открывая глаз.
— Куда немец ушел: на хутор или на село? — спросил Ратников осторожно.
Голова шкипера откинулась на сторону.
— Сзади, топором меня... и все.
Лесом идти было свободней, но пот катился с лиц Ратникова и Быкова — с каждым шагом, казалось, тяжелел шкипер. Наконец Ратников остановился.
— Все, шабаш! Далеко от моря уходить не стоит. Будет нужда — шлюпкой воспользуемся.
Они сидели около носилок на теплой траве, измученные переходом, восстанавливали потраченные силы, молча смотрели на шкипера. Он то ненадолго приходил в себя, то сознание у него опять проваливалось, губы беззвучно шевелились, — будто с кем-то и о чем-то говорил он, — и нервным тиком подергивалась щека, полуприжатая к разрубленному, замотанному тряпками плечу.
Маша не отходила от него ни на минуту, поила, смачивала лицо, протирала отваром плечо и рану по краям — знать, пробудилась в ней женская жалость к раненому, позабылось на это время все, что вынесла от этого человека, и все проклятья, которые слала ему за свои горькие обиды и унижения, отошли теперь в сторону. Наверное, такое свойственно лишь русской женщине, всегда готовой простить, разделить беду с человеком, которого еще вчера ненавидела за причиненные страдания и которого, быть может, возненавидит опять, когда беда пройдет, когда помощь ее уже не будет нужна, но сейчас, в трудную минуту, она не оставит его — не позволит ей это сделать сердобольность, чистота души и чуткое сердце...
— Вот мыслишка-то какая пришла мне, — сказал Ратников, отойдя с Быковым в сторону. — Если говорить напрямую, а кривить нам с тобой — без дела, всыпались мы порядком. Куда бы ни подался пленный фриц — о нас не позабудет.
— Значит, облава?
— Никуда не денешься. А я вот что думаю: не в молчанку нам играть надо, а в барабаны бить.
— Зачем же? — не понял Быков.
— В лес все равно не уйдем — затравят нас собаками, как зверей. А если наоборот — не уходить, а нападать? Прикинь-ка, боцман. — Ратников загадочно прищурился. — Челночная система! Только силы нужны для этого. Лосями нам надо стать. Послушай, вот он, челнок: вечером мы с тобой нападаем на село, кое-что делаем — дым там коромыслом, а мы тем временем на хутор, и там дым коромыслом. Для чего? Во-первых — действие, во-вторых — не могут нас наши не услышать, если они здесь есть.
— Да есть, старшой! Староста, аптекарь — ни с неба же все взялось, — загорелся Быков. — Сердцем чую!
— Вот он челнок: село — хутор, хутор — село. Значит, принято? Иначе крышка нам, боцман... Когда, говоришь, новый наряд к водохранилищу идет?
— Перед закатом почти.
— Поспеем?
— Если поспешим.
— Тогда по куску на дорогу — и на полные обороты. Маша за шкипером приглядит.
— Толковый ты парень, старшой, а вот мягкий, как девка. Только не сердись. Я бы этого шкипера... Ведь он все прошляпил...
— Чего спросишь с него сейчас... А жестокость никогда к добру не приводила. И не приведет.
— Справедливая жестокость приводит! — не согласился Быков. — Был бы пожестче, не влипли бы в эту историю. Может, берлогу нашу уже обкладывают... Хотел бы я поглядеть, как фашисты с тобой цацкаться станут.
— Ладно, — примирительно сказал Ратников, — пошли. Со шкипером потом разберемся.
Они взяли на дорогу по ломтю хлеба, с разомлевшим от духоты желтоватым салом, наказали Маше ждать на месте, сколько бы ни пришлось, проверили автоматы, попрощались с ней, пообещав возвратиться поскорее, и быстро скрылись в чаще.
Маша смотрела им вслед и потихоньку плакала.
Больше всего на свете она боялась одиночества. С самых детских лет, как только стала что-то понимать в этом огромном мире, чувствовать в нем себя, она, не зная сама почему, ни на минуту не хотела оставаться дома одна, ревмя ревела, стоило матери захлопнуть за собой дверь. И не было с ней никакого сладу. Мать, занятая постоянными хлопотами, хитрила, сажала в кроватку к Машеньке добрую кошку Мурку, и девочка уже не чувствовала себя одинокой. Ей было важно, чтобы рядом непременно находился кто-то живой.
На всю жизнь сохранился у нее страх от июльской грозы, заставшей их однажды с соседским мальчишкой Ванюшкой в лесу. Лет по двенадцать им было тогда, возвращались со станции лесной дорогой, — посылали их матери за баранками в магазин. Какой же радостью были те баранки, какой сладостью! Словно великаньими бусами, обвешавшись связками, всю обратную дорогу Маша с Ванюшкой шли, веселясь и уминая за обе щеки баранки, и были счастливы, как сказочные принц и принцесса, которые могут есть, что захотят и сколько захотят... Но в самой глубине леса, как наказание за эти счастливые минуты, налетела гроза. Разом все потемнело, неба не стало видно, только вверху, над самой головой, бесились раскаленные молнии, будто их высекало громом, дрожала земля и все кругом, а деревья шумели, мотали космами, и такой ливень хлынул, точно речка пролилась с неба. Потерялся в этом вздрагивающем, гудящем, вспыхивающем лесу Ванюшка, а может, Маша сама потерялась от него — в двух шагах не разобрать, не услышать ничего — и она упала вниз лицом в мокрую лесную траву и перестала дышать. «Мамонька, миленькая, спаси, помоги!» — шептала она, крепко зажмурив глаза, но слезы все равно выжимало наружу, и они текли по щекам, солоноватые, и дождь почему-то никак не мог их смыть. А Маша все лежала, прижимаясь к земле, и все билась худеньким, беззащитным тельцем... С того дня она стала легонько заикаться, а Ванюшка стал дразнить ее заикой, хотя и сам из лесу вернулся побледневшим от испуга.
Еще не раз она испытывала чувство страха, оставаясь одна, но оно уже становилось как бы облегченным, полуправдошным, потому что детство отступило, а пришла взрослость. В последний раз, месяца два назад, Маша опять почти обезумела от одиночества, хотя рядом и находились люди. Но она была одинока среди них, не знала, что делать, даже не кричала, просто испытывала какое-то дикое отупение, потому что оставалась одна во всем мире — рядом, под обломками дома, разрушенного фашистской бомбой, вместе с другими погибшими людьми была погребена ее мать. И никто не отрывал погибших, не пытался спасти, потому что в городишко уже входили с лязгом и грохотом фашистские танки...
И вот теперь вновь лесное одиночество, неизвестность.
— Пить... воды... — простонал слабым голосом шкипер.
Совсем позабыв о нем на какое-то время, уйдя в прошлое, Маша вздрогнула, подумав сразу же, что оно, это прошлое, только несколько позднее, связано и с ним, Сашкой, ее мужем или не мужем, — не понять и самой.
Маша напоила его, даже попыталась покормить немножко, но он сказал глазами, что есть не станет, не может. И вдруг она увидела, почувствовала в его обычно дерзких, прохладных глазах тихое смирение, что-то похожее на мольбу, и жалостью обдало ее сердце.
— Умираю, вот, Машка, — с трудом сглатывая слюну, произнес шкипер. — Все, туши лампу...
— Нет, нет! — встрепенулась Маша. — Ты поправишься, я выхожу тебя.
— Глупая... дурочка... Тебе задушить меня надо, а ты «выхожу».
— Забудь, не надо. Про все забудь.
— Сволочь я, Машка, знаю. Ты и не прощай меня, не надо. Не знаешь ты...
— Знаю, все знаю, — поторопилась успокоить его Маша.
— Я не про то, что ты знаешь... — На лице у шкипера скользнула чуть приметная улыбка. — Добрая ты, в церкви тебе молиться.
— Ничего не надо, не говори ничего, успокойся.
— Нет, слушай. Ведь я старшого уговаривал оставить тебя одну... На барже, в море. Одну бросить.
— Что ты, бредишь, что ли?
— А он — человек... Сегодня я понял, когда несли меня. Все слышал, понимал, а сказать не мог ничего, язык не шевелился. Прав Быков: к стенке меня за такое... Все завалил...
— Как же это ты?
— Овечкой этот гад прикинулся. «Гитлер капут» и всякая дребедень. Если выживу, да нет, не выживу... дай еще попить.
— Успокойся. Попей вот.
— Ты ведь знаешь, на каких только подлецов я не нагляделся. Но чтобы... живого человека топором. Развязал я его, как вы ушли. Доверился, дурак. Шалаш стал расширять, чего, думаю, зря ему сидеть... Ну, он меня сзади и ахнул. И все, ничего больше не помню. Выходит, пистолет, финку, чемодан — все, паскуда, прихватил. Апполонова... И Апполонова из-за меня. Как же теперь? — Шкипер нетерпеливо зашевелился, закрыл глаза. — Хорошо хоть сдохну, а то как жить... Они же меня на носилках несли, падаль такую... Мерзну, укрой. Плеча-то нет у меня, что ли? Боль одна, а место, вроде, пустое.
— Цело плечо, заживет, — говорила Маша, укрывая его. — Поправишься.
— Куда они ушли?
— На село. Шум, должно, теперь стоит по всему побережью: на хуторе старосту убили, да ты знаешь, и немец твой убежал.
— Мой немец, — в голосе шкипера горькая усмешка послышалась, — приведет карателей сюда.
— Оттого и в лес перешли, подальше.
— Найдут. Ты вот что, подложи-ка мне под руку этот топорик, а сама уходи.
— Куда? — с обидой и страхом вскрикнула Маша. — Куда я от тебя, такого?
— Куда хочешь. Только уходи поскорее. А топорик подложи, так им не дамся.
— Командир велел здесь ждать.
— Темнеет уже. Уходи, пропадешь со мной. — Шкипер стал путать слова, у него начинался бред и последнее, что Маша разобрала, было почти невнятное: — ...и за Курта прости... сволочь я, Машка, какая же я сволочь...
— Сашка! Погоди, Сашка! — закричала она, зажимая ладонью рот. — Не надо, слышишь, не надо!
Но возглас ее, напуганный, умоляющий, остался без ответа, и она упала на траву, прижимаясь к земле, как тогда в детстве во время грозы, словно искала у нее защиты. А земля уже помаленьку остывала от дневной жары, предвечерне угрюмела, готовясь к ночи, и в лесу становилось все сумрачней, потаенней, и сторожкая тишина стояла кругом.
6
Ратников и Быков добрались до тропы в том месте, где она спускалась по пологому склону к самому водохранилищу. Хорошо, точно вышли — глаз у Быкова верный. Лежали, затаившись в кустах, прислушиваясь, отдыхая после быстрой ходьбы. На деревянной вышке с другой стороны водоема все так же четко вырисовывалась фигура часового. Только теперь он не стоял неподвижно на месте, а нетерпеливо ходил из угла в угол: три-четыре шага вперед, столько же назад — видно, дожидался смены и стоять на посту ему смертельно надоело. Из караулки вышел еще немец, в майке, с полотенцем, подоткнутым за пояс. Что-то крикнул, смеясь, часовому, ополоснулся водой с настила, растерся до поясницы и юркнул назад, в дверь.
— Побрился, сокол ясный, — сказал Ратников, — потирая заросшие щетиной щеки и бороду. — Ну, ну. — И попытался представить себя после бани и парикмахерской — вымытым, стриженым, гладко выбритым, чуть спрыснутым одеколоном. Хмыкнул разочарованно.
— Ты чего это? — взглянул на него Быков.
— Так, немец, говорю, побрился.
— Эх, была у меня бритва, старшой. Отец еще с той германской войны привез.
— В плену, что ли, был?
— Помыкался... А бритва на катере утонула. Огонь была бритва!
Покойно было кругом, тихая вода, тихий лес, смотревшийся в зеркало водоема — все застыло в вечернем тускнеющем закате, и только чуть слышно проплескивалась вода, гладко стекавшая с низенькой плотины.
— А теперь вот что, — сказал Ратников. — Теперь начнем наш челнок, боцман: или мы их замотаем, или они нас.
— Я везучий. Оба мы везучие...
— Новый наряд здесь встретишь. Четверо их, говоришь? Значит, и там, в караулке, столько же. Подпусти на десяток шагов — и очередью. Мгновение! Чтобы не пикнул ни один. А я — к караулке. Услышу тебя — там ударю.
— До села метров триста. Мигом прибегут. Бой примем?
— Нет. Тихо и быстро уходить. Вот здесь как раз лосиное сердце и понадобится. Встречаемся сразу же вон у той поваленной сосны, видишь? И пять километров до стоянки — на полных оборотах.
— А хутор?
— Ночью одни дорогу не найдем. А утром и там устроим заваруху. Пускай думают, что две группы действуют. Надвое раздерем их. Есть наши поблизости — услышат, подойдут. А теперь главное — здесь дело сделать. И уйти.
— А если погоня?
— В сторону забирать будем, на стоянку наводить нельзя — погубим Машу со шкипером. В общем, по обстановке... — Ратников положил руку на плечо Быкову, приободряя и одновременно прощаясь, улыбнулся: — Ну, боцман, покажем, какие мы с тобой лоси. Зря, что ли, хлеб с салом дорогой ели, а?
— И кукушка не зря глотку драла, — засмеялся Быков. — Ну, пора тебе, а то скоро наряд притопает.
— Вот еще что: не жадничай, как повалишь эту четверку. Гранаты подвернутся под руку — не брезгуй. Но больше одного автомата не хватай: тяжело будет, замотает на полном ходу. Все, пошел я.
Через несколько минут Ратников уже лежал в густых зарослях кустарника, затаившись, наблюдая за караулкой и за часовым на вышке. Шагов двадцать было до него, не больше, и Ратников отчетливо видел его лицо, загорелое и упитанное. И вдруг со стороны тропы услышал короткую злую очередь, потом еще одну, чуть покороче первой. И все смолкло, будто показалось. Часовой на вышке заорал что-то пронзительным голосом, кинулся по лестнице вниз, как с детской горки покатился. Ратников расчетливо подхватил его на мушку, успев подумать, что вот наконец-то до настоящего дела руки дошли, и снял одиночным выстрелом.
Дверь караулки тут же распахнулась, и в проеме показался немец в нательной рубахе, с автоматом. «Тот, что умываться выходил после бритья, — признал Ратников, но стрелять не стал: другие там, внутри, отступят в глубину помещения, запрутся, выкури их тогда! Выждал мгновение (скользнул взглядом по свежему, выбритому подбородку), когда и другие, гомоня, вытолкнулись наружу, и, почти не целясь, с каким-то брезгливым ожесточением хлестанул по ним, всем сразу, беря чуть выше пояса. Пожалуй, этого, выбритого, он все же не разом уложил: выронив автомат, схватившись руками за живот, переломившись в поясе, тот шмыгнул в кусты. — Черт с тобой, подыхай там», — подумал Ратников.
Гранат у них не было, он пожалел об этом, подхватил автомат и бросился за деревья, туда, к поваленной сосне, где должен был ждать Быков.
— Порядок? — спросил впопыхах Ратников, когда они уже бежали рядом. У Быкова за спиной тоже висел трофейный автомат. — К берегу давай, наверняка кинутся искать в лес. Есть гранаты?
— Нету. А так порядок. Один, может, только не окочурился. Отполз. Ну, я по нему саданул короткой. Не знаю.
— Так и у меня. Ничего, пускай землю нашу понюхает напоследок.
Они и впрямь неслись лесом, как лоси, все удаляясь от водохранилища, забирая ближе к морю. Расчет у Ратникова был прост: «Нет, не могут немцы и подумать, что мы кинемся к открытой прибрежной полосе, которая к тому же, как показал пленный немец, контролировалась сторожевым катером. Не могут же они подумать, что мы сумасшедшие; в лес метнутся искать...»
— Собак бы только не пустили, — забеспокоился Быков, оглядываясь на бегу.
И, словно в ответ на его слова, над селом взмыла ракета.
Поздновато хватились: минут пятнадцать прошло. Ратников был доволен: почему-то фашисты замешкались. Но, конечно, легко уйти они не дадут. «Наверно, они как-то связывают это нападение с убийством старосты на хуторе, — подумалось ему, — не могут не связывать. Арестованный аптекарь, слухи о партизанах-моряках — да тут для них целый ворох загадок! Пускай помечутся, нам этого только и надо. Откликнутся же наши, если они здесь есть... Прав, прав Быков: только бы собак не пустили, остальное обойдется. Ну сколько их, в конце концов? На селе да на хуторе вместе человек пятьдесят, не больше. Считай минус восемь, которых мы только что...»
— Давай, старшой, давай! — поторапливал Быков. — Не слышно пока хвоста. А сработали ничего, дуплетом, а?
— Чисто, боцман. — Ратников и сам немножко удивился, как ловко и скоро им удалось все обделать. «Если бы немцы не чувствовали себя так вольготно, черта с два удалось бы, — размышлял он, ни на шаг не отставая от напористо бегущего Быкова. — А то как дома устроились, подлюки, как на курорт приехали».
Выбежали на невысокий, но крутой спуск к морю. Разом посветлело после леса от необъятной шири. Но вечер пришел уже и сюда — и здесь, на распахнутом просторе, стали сгущаться сумерки. Осыпая за собой комья земли, окутываясь клубами пыли, с ходу скатились вниз. До берега оставалось еще метров сто, но тут уже шел кустарник, и они бежали теперь сквозь него, словно обрезанные им по пояс. Ратникову не по себе стало от такой обнаженности, точно по открытому полю неслись: заметь их немцы сейчас из лесу, как зайцев снимут, проведут стрельбу как на учениях по движущимся мишеням. Так и хочется голову в плечи втянуть, будто они бронированные... Но вот и могила лейтенанта Федосеева показалась, значит, рядом и прежняя стоянка, а там надо левее забирать, опять в лес, и еще километра два до места.
Они на минутку приостановились чуть в стороне от разваленных шалашей, ближе к тому, в котором лежал заваленный ветками Апполонов.
— Ему уж ничего не нужно, — тихо сказал Ратников как бы в оправдание.
— Не пойму, почему немец никого не привел сюда, — Быков пожал плечами.
— Может, уж и приводил.
— Да нет вроде, все как есть.
— А если так: пришли, нас уже нет. И как приманку оставили: мол, может, клюнут. — Ратников замер на полуслове, прислушался. — Слышишь? Катер, кажется.
— Мотор работает. Давай ходу в лес.
Еще с четверть часа они бежали без передышки, потом пошли скорым шагом — оставалось недалеко до новой стоянки.
— Чемодан-то немец, может, не зря прихватил, — говорил на ходу Ратников. — Детишкам на молочишко в нем было. Черт их поймет: взял да и мотанул с ним. На всякую войну наплевал...
— Вряд ли: дисциплина у них железная.
— Ржавое железо. Со шкипером на барже охранники плавали. Знаешь, чем занимались? Воровством и спекуляцией — муку продавали. А тут — перед глазами блестит, хватай только...
— Шкипер тоже руки нагрел? Локти небось кусает: вор у вора дубинку упер.
— Если жив, может, и жалеет.
— По мне, лучше бы немец сразу его...
— Напрасно ты, — поморщился Ратников.
— За что ты защищаешь его, никак не пойму. Может, это я загубил все? Или ты?
— Да дался он мне, твой шкипер! — рассердился Ратников. — За что, спрашиваешь? Не его, сволочугу рыжую, жалею, — Машу!
Быков притих, шел молча, что-то, видимо, обдумывая, затем сумрачно произнес:
— Знаю, все равно Апполонов не выжил бы. Может, и лучше, что отмучился... А как простишь?..
— Будет об этом, — сказал Ратников. — О другом надо думать. Ракета над селом, катер в дозор вышел — услышали, значит, нас немцы. Это уж точно.
В лесу уже совсем стемнело. Сзади, за спиной было чуть серее — свет исходил от моря, и оттуда же все отчетливей доносилось шмелиное гудение двигателя; вдоль побережья шел сторожевой катер. Но Ратникова и Быкова теперь это не беспокоило — слишком далеко ушли они от берега, углубились в лес. Теперь, на ночь глядя, немцы вряд ли рискнут устраивать погоню. Усилят посты, охрану, приведут все в готовность, но ночью в лес не сунутся — слишком опасная это затея, да и безнадежная почти. А уж утром зато все кругом прочистят, ни кустика не пропустят.
Через несколько минут впереди, чуть слева, раздался легкий шорох и следом осторожный голос Маши:
— Товарищ командир! Это вы идете, товарищ командир?
— Мы, Машенька, мы, — ответил Ратников, обрадовавшись, что так удачно вышли к стоянке. Сказал счастливо Быкову: — Ну, боцман, тебе бы флагманским штурманом быть: надо же, как на маяк вывел.
— Я уже целую неделю в этих джунглях, — засмеялся устало Быков. — Освоился...
— Как вы здесь? — спросил Ратников, угадывая Машу в темноте и подходя к ней. — Что шкипер?
— Помирает. Знобит его, все укрыть просит. Костер бы.
— Нельзя костер, опасно.
— Нельзя, — согласилась она. — По-моему кто-то приходил на нашу прежнюю стоянку, к шалашам. Будто бы различала я голоса. И выстрелы я слышала, там, где село. Только тихие, как игрушечные.
— Это мы там немножко поработали. Где шкипер? Темнотища, ничего не разглядишь.
Маша подвела их к кусту, под которым лежал шкипер, укрытый тряпьем. Ратников склонился над ним, позвал потихоньку, но тот не отозвался.
— В беспамятстве, должно быть, — зябко произнесла Маша. — Холодно. Я уже все собрала, что можно, даже ноги ему травой завалила. Все потеплее.
Небо над лесом висело совсем черное, слитое с ночью. Ни единой звездочки не проглядывалось. Только время от времени вдали, над морем, появлялся расплывчатый луч прожектора, шарил в вышине, точно пытался отыскать что-то среди облаков, и опять пропадал.
— С катера прожектор, — заметил Быков. — Теперь до утра не угомонятся... А знаешь, старшой, все-таки немцы приходили на стоянку, — сказал он неожиданно.
— С чего ты взял? — насторожился Ратников.
— Лаз в шалаш вроде бы немножко расширен был. По-моему, они пошарили-пошарили поблизости и ушли.
— Чего же ты там молчал?
— Сомневался. Беспокойство не хотел вносить. А вот как Маша сказала, что голоса вроде слышала, так я сразу и понял: были. И еще одно точно понял: собак у них нет.
— Похоже, — раздумчиво согласился Ратников. — Так, за здорово живешь, не отцепятся, конечно...
— Господи, и так столько напастей, — с отчаянием проговорила Маша, — а тут еще дождик начинается.
— Это уж действительно ни к чему! — расстроился Быков. — Все шишки на голову. Черт те что!
Дождик поначалу легонько, как бы ощупью пошелестел в листве, потом зашумел настойчивей, сердитей. Пронесся по лесу ветер, раскачивая деревья, подвывая в намокших ветвях, сшибая с них опадающие ливнем холодные капли. Вскоре и ветер и дождь загудели плотнее, вместе набирая силу, точно взбесились, все стало тут же мокро, похолодало разом, и негде было укрыться, найти спасение от напористого, пронизывающего ветра, хлестких потоков дождя.
Шкипер лежал на носилках ничем не защищенный, и Ратников, сам вмиг промокший до нитки и озябший, представил, как по лицу его хлещут дождевые струи, ручейками стекает вода и обессиленное тело немеет под мокрым насквозь тряпьем.
В сплошной темноте ничего нельзя было разобрать, как ни приглядывайся, но и стоять так, без действия, без движения под холодным ливнем становилось нестерпимо.
— Маша, где топор? Давай скорее топор! — крикнул он, и когда она подала ему, он вздрогнул, ощутив скользкое топорище на ладони: «Вот им немец и ахнул шкипера...» И, обозлившись, бросил в темноту: — Боцман, надо навес, иначе закоченеем до утра. Как при всемирном потопе хлещет!
Кое-как, почти на ощупь, они соорудили нечто наподобие навеса, затащили под него шкипера, залезли сами, дрожа от холода, тесно прижавшись друг к другу. Но капли стали тут же просачиваться, падать сверху все чаще и чаще, потом сразу в нескольких местах полило, и Ратников стянул с себя прилипшую, отяжелевшую рубашку и укрыл шкипера. Он чувствовал ладонями, как вздрагивают Машины плечи, — она приткнулась к нему, словно ребенок, ищущий защиты, — растирал их, стараясь угреть, и этими движениями обогревался и сам.
— В такой ливень немцы не сунутся на поиски, — сказал Быков. — Так что объявляется отбой, всем отойти ко сну. — Пошутил: — Только перекройте, пожалуйста, душ.
Ратников понял: Быков сказал это для Маши, чтобы хоть об этом не беспокоилась она, и был ему благодарен за такую заботу.
— До отбоя полагается вечерний чай, — в тон ему пошутил Ратников. Достал из мешка еду, на ощупь влил шкиперу в рот глоток самогона, Машу заставил капельку отглотнуть, понемножку приложились и с Быковым. Разломил хлеб, сало топором тронуть не решился, но больше разрезать было нечем, и он рвал его на части пальцами.
Так они сидели, прижавшись мокрыми телами, отдавая друг другу тепло и молча прислушиваясь к шуму дождя и леса, ели раскисший хлеб с салом. Казалось, не будет конца этой долгой ненастной ночи и солнце уже никогда больше не взойдет и не нагреет насквозь продрогшую землю.
— Не выберемся мы отсюда, — всхлипнула тихонько Маша. — Немцы кругом... и этот холод. Не выберемся, товарищ командир, пропадем.
Ратников почувствовал, как она еще доверчивей прильнула к нему, точно эта гибель уже подступала к ней, и, чтобы хоть как-то успокоить ее, ободрить, сказал:
— Ничего, Машенька, выкрутимся. Я в такой переплет попал недавно, и сейчас не пойму, как вывернулся. Но вот живой же, даже не раненный ни разу. А с танками сойтись пришлось — не с этими курортниками. И ничего. — Ратников, успокаивая ее, убаюкивая чуть раскачивающимися движениями, и сам не заметил, как стал рассказывать о себе. Он как бы заново переживал те недолгие часы, когда удерживал плацдарм со своими ребятами, их гибель и гибель Панченко, те самые горькие минуты, когда его тащили за танком со связанными руками, а потом, точно сквозь строй, прогнали через толпу гогочущих немцев, высыпавших поглумиться над ним... — А потом — плен, концлагерь, ну и ваша баржа-спасительница, — заключил он. — Но ведь выкрутился.
— Страх-то какой! — ужаснулась Маша. — Как же такое можно вынести? — Но голос у нее был уже полусонный, покойный, и Ратников, усыпляя ее совсем, обнадеживающе произнес:
— А уж отсюда вырвемся, не беспокойся. Вот солнышко, выйдет утром, обогреемся, дело пойдет.
Шумел, понемножку обессилевая, дождь, скатывались с навеса холодные капли. Ветер притих уже, не буянил в ночном лесу. Тихо стонал шкипер в полубреду. Они, трое, сидели на промокшей насквозь земле, отогревая друг друга собой и дыханием. Наконец задремали и уснули, когда дождь уже совсем перестал и на иссиня-черном небе стали проглядываться поздние звезды.
Разбудили их еще не созревшие, чуть теплые лучи солнца, которые неожиданно ярко пробились после такой холодной ливневой ночи. И это казалось чудом, предвестником доброго дня, удачи.
Быков первым ощутил на лице тепло, открыл глаза, удивленно огляделся, точно не веря увиденному, и, передернувшись от озноба, судорожно зевая, удивленным голосом произнес:
— Подъем! Глядите, солнца-то сколько!
Лес ожил. Радуясь солнечному утру и теплу, заливались птицы, птичий гомон стоял кругом, на листьях, траве сияли, вспыхивали, переливаясь, капли росы. Все оставалось еще мокрым от ночного дождя, но уже пригрелось на солнышке и дышало парным теплом.
— А я, представляете, дома побывал! — весело говорил Быков, с удовольствием разминаясь, приседая, горяча иззябшее тело. — Во сон! Заходим это мы с Апполоновым ко мне, жена с сынишкой в комнате. А мы грязные, драные, как черти, ну вот как сейчас, даже пройти неловко — наследим. И жена не может почему-то идти, как к полу прибитая. А сынишка — полгода ему, ходить еще не может — бежит ко мне и ручонкой гладит по щеке меня. А другой Апполонова. Проснулся: солнышко щеку-то пригрело. Надо же, дома побывал! — не переставал радоваться Быков. — Ну, теперь вроде и легче!
Ратников и Маша молча смотрели на него, разбирая навес. Быкову и в голову не пришло, что своей радостью он не порадовал их, не мог порадовать. Не подумал как-то, что нет у них ни дома, ни семьи, ни родных, никого и ничего нет на всем свете, что чем оба они живы и богаты сейчас — все при них, с ними в этом чужом лесу.
— Ну, побывал — и хорошо, — угрюмо сказал Ратников. — Часов восемь уже, перебрали со сном. — Поднял свою рубашку, которой укрывал шкипера, выжал ее, повесил на сук. — Теперь так теплее ему, на солнышке.
Шкипер зашевелился, застонал. Маша кинулась к нему.
— Сашка, Сашка, слышишь меня?
Ратников дал ему глоток самогона.
— Ну как, живой? Так, еще чуточку глотни. Вот и хорошо. Это как в топку угля подбросить, живо раскочегарит.
Шкипер совсем пришел в себя. Мокрое тряпье на нем парило под солнечным теплом. Маша разбросала его, развесила на кустах. Напоила шкипера, и он даже немного поел, молча наблюдая, как Ратников и Быков собираются в дорогу, проверяют автоматы.
— Дожидайтесь нас здесь, — сказал Ратников Маше. — Что бы ни случилось, мы придем за вами. Мы вернемся. Ты поняла, Маша? — Последнее он сказал скорее для ее успокоения, потому что и так было ясно: куда же она денется с умирающим шкипером? Но его тревожило и другое: немцы обязательно начнут облаву, может, уже и начали, могут наткнуться на Машу и шкипера. Сами они с Быковым кое-чего стоят, а вот ребятам деться некуда. Оставалось надеяться на счастливую случайность: может, все-таки не найдут? Но тут уж, Ратников знал, себя хочется обмануть, а это никуда не годится. Правда, была и еще одна надежда: на хуторе они устроят шумиху — немцы кинутся туда. Тогда надо уходить к селу, дать короткий бой там. И опять быстро уходить. Что будет дальше, он и сам не представлял. Только сказал не очень уверенно: — Если, случаем, наши из леса подойдут на шумок, уходите с ними, мы догоним...
— А есть такие? — безнадежно спросил шкипер.
— Должны быть.
— Поработали вы вчера с Быковым, вижу, — сказал шкипер. — Оставь автомат. Вам трех хватит.
— Лежи спокойно, — нагнулся Ратников, видя, что шкипер пытается приподнять голову.
— На всякий случай оставь, старшой. Прислони спиной к сосне, лежать не могу.
Его осторожно подтащили к дереву, устроили поудобнее, полулежа, подложив под голову и спину набитый свежей, пахучей травой мешок. Ратников положил рядом, под руку ему, автомат и ободряюще кивнул:
— Порядок, все будет как надо.
— А я вот... все, кранты.
— Вытянешь, держись.
Почему-то Ратников вдруг почувствовал неладное, тревогой обдало сердце, щемящая тоска подкатила под самое горло, но он все же сумел улыбнуться Маше, и она ответила ему тоже улыбкой. Легонько тронул ее на прощание за плечо.
— Ну, мы пошли.
Отыскать хутор оказалось непросто. Ратников и Быков долго плутали по лесу, останавливались, прислушивались, пытались уловить запахи жилья. Даже выходили к побережью, значительно западнее прежней своей стоянки. Но все точно вымерло в округе. И только уже за полдень набрели на большое картофельное поле на опушке леса. С самого края картофель был подкопан, валялась вырванная ботва, мелкие клубни, но дальше стоял густым, нетронутым, знать, дозревал последние дни.
Солнце опять пекло по-летнему жарко, даже не верилось, что ночью прошел такой холодный ливень и пришлось дрожать под навесом. На дальней стороне поле сразу примыкало к лесу, вроде обрывалось — похоже, отсекалось оврагом или неказистой лесной речушкой. И в самом деле, когда Ратников и Быков обогнули поле лесной обочиной, перед ними открылся длинный, глухой овраг, заросший кустарником и крапивой. На дальнем конце его, в широком раскрыве они и увидели хутор — десятка полтора дворов, стоявших без всякого порядка, вразброс. Какие-то люди — отсюда и не разглядеть — сновали возле домов, перебегали, сбивались кучками, и в этом торопливом, беспорядочном движении угадывалась встревоженность.
— Что-то там происходит, — сказал Ратников. — Давай оврагом.
Дремучий был овраг, непролазный, сыростью и гнилью несло снизу, как из зацветшего старого колодца, и пока они перебрались на другой край, прошло, должно быть, не менее получаса. Отсюда до хутора оставалось метров двести. Через скошенное поле хорошо стало видно, как десятка полтора немецких солдат сгоняли людей к ближнему дому.
— Эх, самое время подобраться и ударить! — сказал Быков. — Такой тарарам стоит, ни черта не разберешь. Под шумок и чесануть, а?
— Зачем же людей сгоняют? — пытался догадаться Ратников.
— На торжественный митинг! — сдерживаясь, зло ответил Быков. — Вишь, сколько фрицев? Из села подкинули. Выходит, нужда есть.
— Место открытое. Полем придется ползти. А отсюда опасно бить: своих заденешь.
— Давай, старшой. Момент — лучше не придумаешь. Поздно будет!
Горячность Быкова передалась и Ратникову, да и видел он: момент действительно подходящий.
— Отходить придется — тогда сюда, к оврагу.
— Не придется, старшой. Пошли!
Они уж поднялись было из зарослей, как кусты левее, метрах в двадцати вдруг ожили и над ними показалось бородатое лицо старика. Он повертел головой, настороженно осматриваясь, из-под ладони глянул в сторону хутора.
— Эй, дядя! — тихонько окликнул Ратников. — Хуторской, что ли? А ну, топай сюда.
Старик остолбенел.
— Давай, давай, не бойся. Да голову-то пригни, пулей проткнут.
Старик оказался не один, с ним был еще мужичонка, пощуплее, одноглазый.
— С хутора? — спросил Ратников, когда они, остерегаясь, подошли.
— Аж из самой Москвы, — с хитроватой ухмылкой ответил старик. — А вы чьи будете?
— У нас автоматы, у вас — колье, вам первым и отвечать.
— Резон, — заметил одноглазый. — Ну, спрашивай в таком разе.
— Что на хуторе? За старосту, что ли?
— За него, поганца. Из села карателей подослали.
— Кто его шлепнул?
— Может, и вы, кто вас знает, — поосторожничал старик. — Народ, гляжу, нездешний.
— Не хитри, батя, времени нет.
— А может, партизаны. Кто знает?
— А есть они здесь? Видел сам? — нетерпеливо спросил Быков.
— Сам не видал, а слухи ползут. Говорят, с неделю назад бой тут недалеко был, на море. Наши германский пароход утопили. И сами вроде подорвались. Кой-кто выплыл, будто партизанят теперь.
— Не вы, случаем? — спросил осторожно одноглазый.
— Может, и мы, — в тон старику ответил Ратников. — Вы скажите, кто старосту шлепнул? Сопоставить все надо, для ясности. Понимаете?
— Хуже фрицев поганых этот староста был, житья не давал, — заговорил одноглазый. — Еще в тридцатом году при раскулачивании на ножах с ним сходились... А немцы пришли — он и кум королю. Показал опять кулацкие клыки. Ну, мы с Устином и решились... А теперь со вчерашнего вечера в овраге вот. Ливень-то ночью прошел какой.
— Прошел. — Ратников поежился, вспомнив прошедшую ночь. — А каратели что?
— Вчерась еще явились. Да дело нашлось поважнее — не до нас было.
— Какое же?
— Посыльного утром послали с сообщением о старосте-то: связи с селом на хуторе нету. Хотели было мы его перехватить, да не поспели.
— Чудаки вы, честное слово! — покачал головой Ратников. — Вы что же, вдвоем воевать собрались? С кольями?
— А что станешь делать? — вздохнул одноглазый. — Припрет, с кулаками полезешь.
— Посыльный-то за полдень вернулся на хутор, не дошел до села, — пояснил Устин. — Вроде, партизаны перехватили. Говорят, убег от них.
— От нас бы не убег! — убежденно сказал одноглазый. — Каратели все же явились, как-то пронюхали. Базарный день вчерась был, молва, должно, докатилась. Ну, сунулись искать партизан, немец-то, что от них сбег, указал место, да уж там, слава богу, никого, только мертвый моряк в шалаше будто. Не из ваших?
— Ну, такая вышла завязка, — подхватил Устин, — тут рот не разевай. В одночасье свернулись мы с Егором — и в лес. Может, гадаем, партизан встретим.
— Про полуостров ничего не слыхали? — спросил Быков. — Моряки там у Волчьей балки прорвались. А?
— Э-э, милый, до него, до твово полуострова, больше ста верст сушей. Глушь-то какая, разве услышишь...
— Вот что, мужики. — Ратников помолчал, сопоставляя услышанное от них с тем, что произошло за последнюю неделю, за последние сутки и здесь, на побережье, и с горечью понял, что никаких партизан-моряков в этих краях нет и не могло быть. Кроме них самих. Судя по всему, об этом думал в эту минуту и сразу же помрачневший Быков. Значит, рассуждал Ратников, рассчитывать надо только на себя. — Вот что, мужики, — сказал он, внимательно оглядывая их. — Я понимаю так: возврата вам на хутор нет, и дорога у вас одна — к партизанам.
— Нету, нету другой дороги, товарищ! — заволновался одноглазый Егор. — Укажи ее, подмогни.
— А что Устин скажет?
— Что ж, тут куда ни кинь — везде клин.
— Тогда так, — у Ратникова моментально созрел план, он тут же стал прикидывать, насколько возможно его осуществить, но четкого ответа не было, да сразу и не могло быть. Ясно было пока только главное — тут не оставалось никаких сомнений. — Места вам знакомые. Хуторов много здесь?
— Есть маленько. Раскиданы верст на десять — пятнадцать друг от дружки. Ну и еще кроме Семеновского три больших села в округе.
— А у Семеновского вчерашним вечером не ваши, случаем, пошумели? — спросил Егор. — Слушок докатился, будто немцев там пощипали малость.
— Наши, — Ратников переглянулся с Быковым.
— Выходит, силенки есть? — Устин, приободрившись, посмотрел на него. — Значит, вы из тех, что пароход потопили?
— Значит, так, батя, — ответил Быков.
— Много вас? — Егор одобрительно поглядывал единственным глазом на трофейные автоматы в руках Ратникова и Быкова, кивнул на тот, третий, что висел еще у Быкова за спиной: — Не одолжите ненароком? Все одно лишний.
— С этим пока погоди, — остановил его Ратников. — Будет и оружие, все будет.
— Пиши в свой отряд! — твердо сказал Егор. — Пиши и к делу пристраивай.
— А дело вот какое. На хуторе вас уже хватились. Видите, какой аврал там идет? Может, это и лучше: немцы поняли, что старосту ухлопали вы, других не станут карать. А вас — ищи-свищи.
— Станут, — тяжело вздохнул Устин. — Пойди мы сейчас с Егором, дайся им в руки — все одно станут.
— Дело сделано — не поправишь, — сказал Ратников. — Уходите подальше от побережья, в глушь, надежное место подберите. Есть на примете?
— Лучше Соленого озера не подобрать, — сразу же определил Егор. — Зверь не проползет, такая чащоба. Верст двенадцать отсюда.
— Вот и хорошо. Идите туда и умно так, не нахрапом, дайте знать на хутора, что, мол, партизанский отряд есть, действует уже. Кто не может неволю терпеть, лютый на немца, кто за нашу власть советскую сражаться хочет, пускай идет к нам, на Соленое. Поняли?
— Чего ж не понять? — согласился Устин. — Только ничего ведь нету. А людям что говорить: какой отряд, кто командир? Спросят ведь.
— Спросят, — подтвердил Ратников. — Отряд, говорите, небольшой пока, будет расти, оружия, сами видите, немного есть. Еще добудем. Укрепимся, наберем силу, с Большой землей связь наладим. Оттуда помогут. А главное, фрицев лупить здесь, в тылу будем, чтобы под ногами у них горело.
— Святое дело толкуешь. Ну, а командир-то кто?
— Скажешь: командир отряда — моряк, по кличке «Старшой», — ответил Быков, взглянув на Ратникова.
— Это ты, что ли? Или он?
— Там разберемся. Скажи-ка, как до этого Соленого добраться?
— От моря ровнехонько на север, — пояснил Егор. — Вот оврагом вглубь, выйдете из него и не сворачивай, напропалую дуй. Отщелкаете двенадцать верст — и дома. Большое озеро, богатое, вода только малость солоноватая, оттого и прозвище — Соленое.
— Вот и условились обо всем, — сказал Ратников. — Прямо сейчас и идите. Только осторожнее: немцы из Семеновского облаву наверняка выслали — не напоритесь. Вчера мы их потревожили — искать будут.
— Когда сами-то на озеро явитесь?
— Завтра, должно. Приведем кой-кого еще из наших.
— Вот и добре. Свистните трижды, встретим.
— Ну, счастливо, мужики. Идите, народ поднимайте. Скоро увидимся.
— И то пора. Не ровен час, — заторопился Устин.
Оба они тепло и с надеждой пожали руки Ратникову с Быковым, попросили особо не задерживаться. Егор с завистью посмотрел еще раз на лишний автомат за спиной у Быкова, и они, поклонившись в сторону хутора, неслышно скрылись в зарослях.
— Значит, мы и есть партизаны, старшой, в этих краях? — сказал Быков, наблюдая за хутором.
— Значит, мы, боцман. Пока, выходит, одни. А раз так, план наш меняется. — Ратников тоже не отрывал глаз от хутора. — Наших здесь нет, и нет смысла нам метаться между хутором и селом: кроме немцев, никто нас не слышит. По-моему, надо уходить на Соленое озеро, сколачивать отряд. Мужики поддержат. Хорошее дело, боцман, затеять можно. С размахом.
— Есть смысл, — согласился Быков. — А с хутором как? Уйти, что ли, бросить все? Они же сами на мушку просятся. Поле голое перед нами, полезут — хорошая встреча произойдет.
— И все-таки лучше уйти незаметно, — с сожалением вздохнул Ратников. — Сядут на хвост, не уйдешь. Если бы налегке, еще ведь Маша со шкипером.
С хутора между тем доносились тревожные женские голоса.
Немцы с автоматами на изготовку охватывали кольцом толпу.
— Кажется, пожар затевают, — сказал Быков. — Гляди!
К ближней хате под соломенной крышей, отделившись от кольца автоматчиков, не спеша направился солдат с факелом в руке. Толпа, словно бы еще не веря в происходящее, замерев, следила за ним. Отсюда пламя было едва приметно в ярком солнечном свете. Солдату оставалось не больше десяти шагов. Толпа опять заволновалась, заголосила.
— Что делают, а? — взвинтился Быков. — Нет, ты видишь, что эти сволочи хотят сделать!
И вдруг сзади затрещали кусты, раздался за спиной приглушенный выкрик Устина:
— Милые, родные, не дайте! Снимите паразита!
Устин подбежал, упал рядом с Быковым, взмолился:
— Вовек не забуду! Кровная хата... Не дай запалить, не дай!
— Ты что, старик, очумел? — обернулся Ратников. — Засекут, все пропадем!
— Сними, сними поджигателя. До смерти не забуду! — не слушая его, умолял Устин.
Быков почувствовал, как загудело в голове от напряжения. Он слышал голос Ратникова, но не понимал, что тот говорит, хотя ясно различал все от слова до слова. Он еще не знал, не решил, что станет делать, а палец уже сам лег на спуск.
— Сынок! Христом богом молю, — теребил Устин. — Стрельни! Запалит сейчас, пропадет хата.
— Уходи, старик! Уходи, слышишь?
— Да это ж все одно что кровь живую пустить. На колени встану: не дай!
«Нельзя же, нельзя стрелять!» — лихорадочно думал Быков, а сам целился в факельщика. Тому оставалось три-четыре шага. Через поле долетали пронзительные, истошные голоса женщин. Быков краем глаза уловил страдальческий, нетерпеливый взгляд Устина, прошептал:
— Нельзя, понимаешь! — И рванул спусковой крючок.
Прозвучал выстрел. Ратникову показалось, будто из корабельного орудия ударили. Солдат с факелом замер, точно споткнувшись обо что-то, попятился назад, к толпе и, неуклюже взмахнув руками, опрокинулся навзничь. К нему кинулись двое.
— Теперь один черт! — обозлившись, крикнул Ратников. — Давай!
Они ударили оба. Но было непонятно: то ли немцы успели залечь, то ли пули достали их. Резкая автоматная очередь прострекотала в ответ. Толпа с криками рассеялась, хутор мигом опустел.
— Выручил, родной! Какое же спасибо тебе сказать? — ликовал Устин, благодаря Быкова. — Поклон хоть низкий прими.
— Какого черта! Зачем вы вернулись?! — Быков обжег его таким взглядом, что старик отшатнулся.
— Оглянулись, а он с факелом... К моей хате, — оправдывался Устин. — Да нешто можно...
— Все равно сожгут!
— Знамо дело, — растерянно согласился Устин. — Да ведь на глазах-то. Разве стерпишь: сколько сил в нее вложено.
— А твоя хата которая? — сдерживаясь, спросил Быков у Егора. — Может, и твою...
— Следом стоит, соседи мы, — виновато ответил Егор. — Соседями жили, соседями сгорим, соседями, может, и в землю ляжем. Не гневись.
— Вот что, мужики, — с досадой произнес Ратников. — Бестолково вышло, да сделанного не поправишь. — И уже тоном приказа произнес: — Все! Жмите во всю на Соленое. Мы, как и условились, завтра придем. А сейчас, — кивнул на уже появившихся за огородами немцев, — эти курортники сюда полезут. Жарко будет. Прикроем вас. Ну, счастливо!
— А может, нам того, с вами? — засомневался Егор.
— Идите!
— Ну, значит, до завтраго, — виновато-покорно кивнули мужики и тут же скрылись — лишь кустарник ворохнулся следом.
— Чепуха получилась, боцман, — сердито сказал Ратников, зорко следя за полем. — Один черт хутор спалят. Как же ты?
— Будто не я выстрелил, — оправдывался Быков. — Не соображал ничего.
— Ну, теперь осталось одно, другого нет: дадим бой сейчас, хороший бой! А потом — на стоянку. Заберем Машу со шкипером — и к Соленому озеру.
— Принято, старшой. Ты уж прости, погорячился я... Ишь как крадутся, согнулись в три погибели и перебежками. Ну, идите, идите. — Быков нетерпеливо заерзал, прилаживаясь поудобнее. — Метров восемьдесят осталось. Пора. А то повернут назад — подумают, никого здесь нет. Упустим.
— Не повернут, — отозвался Ратников. — Никуда теперь не денутся. Тринадцать гавриков лезут. Сосчитал?
— Число интересное... Может, не дадим хутор спалить — теперь чего уж там. А, старшой? Пора, пожалуй.
Ратников не отрывал глаз от поля. Оно было совершенно открытым, без единой копешки, и он слегка волновался от предчувствия удачного боя. Почему-то ему хотелось непременно разглядеть среди наступавших гитлеровцев того, которого взяли в плен вчерашним утром. И первую пулю всадить в него. Он уже довольно четко различал лица солдат, но того так и не приметил. «Черт с ними! Все они на одно лицо!» — подумал, закипая от ненависти. И выждав, когда передняя цепочка оказалась метрах в тридцати, возбужденно сказал Быкову:
— Вот теперь, боцман, самая пора. Огонь!
7
Уже. с четверть часа Маша слышала глуховатый, дробный перестук автоматных очередей. Они доносились с той стороны, куда ушли утром Ратников и Быков. Потом выстрелы затихли, тишина повисла над чистым, пронизанным солнечными снопами лесом, но она не успокаивала, напротив, пугала своей немотой, неизвестностью, будто затаилась, чтобы в любой миг обернуться бедой. Нет, никак Маша не умела выносить одиночества и, наверное, никогда уж, всю жизнь не привыкнуть к нему. Что кроется за этим солнечным безмолвием? Что означают эти выстрелы и это внезапное молчание?
— Сашка, Сашка, я не могу! — вскрикнула она, опустившись рядом со шкипером. — Что там с ними?
Шкипер лежал, привалившись головой к сосне, неуклюже прилаживал автомат правой рукой. Левая отказала совсем, и он лишь беспомощно шевелил пальцами.
В это мгновение совсем недалеко прозвучала новая очередь, послышались неясные голоса. И опять все смолкло.
— Беги, Машка! — прохрипел шкипер. — Туда беги, в глушь.
— Я не могу одна! — взмолилась Маша, с болью и страхом глядя на него. — Куда же я без вас?
— Беги, скорей! Пропадешь! — прохрипел он опять. — Ну!
Боясь выстрелов, которые вновь раздались неподалеку, боясь Сашкиного голоса и страшного его взгляда, Маша кинулась в чащу, ничего не помня, не соображая от надвинувшейся вдруг безысходности. Ей даже на ум не приходило, как же это она одна, без них, будет спасаться и для чего. Она бежала, не понимая, зачем это делает, а когда неожиданно поняла, что убегает от них, оставляя их в беде одних, остановилась: будь что будет! Теперь ей стало все безразлично. Выстрелы, крики уже не пугали — все это вроде уже не имело к ней самой отношения, и она в отчаянии бросилась назад, боясь только одного — опоздать.
Ратников и Быков чуть не наткнулись на нее. Она не могла, не хотела в эту минуту понимать, что произошло, знала лишь, чувствовала, что случилась беда, и как только увидела их, у нее сразу же отлегло от сердца: раз они рядом, значит, все хорошо, все будет как надо.
— Маша, беги в глушь! — крикнул Ратников. Левый рукав у него был весь в крови. — Нас преследуют. К Соленому озеру беги, там партизаны. Скорей!
Она не поняла его слов, ей стало просто легко и счастливо от того, что они опять рядом и не прогонят ее, как Сашка, и она опять будет с ними. Но почему у командира весь рукав в крови? И зачем он, добрый и заботливый человек, так на нее кричит? Разве она сделала что-то не так, не по его?
— Ты что, не в себе? — Ратников больно тряхнул ее за руку, повернул лицом к лесной глуши. — Туда беги, Маша, туда. Немцы рядом! К Соленому озеру беги, там найдешь партизан...
— Я не могу одна. И Сашка там. Вон он, рядом.
— Беги, тебе говорю! Мы следом. Заберем Сашку — и следом!
В это время из глубины леса ударили выстрелы, и почти одновременно — справа.
— Все, боцман, обложили! — торопливо осматриваясь, сказал Ратников. — Из села подошли, сволочи. К озеру не пробиться теперь! — Он с силой подтолкнул Машу к ближайшему кустарнику, буквально затолкал ее в самую гущу. — Не дыши, слышишь?!
— К морю давай, старшой! — крикнул Быков, и оба они бросились вниз, в сторону побережья.
Маша видела: на какое-то мгновение Ратников за: держался возле Сашки, бросил на него охапку веток, что-то второпях сказал ему. Потом она еще несколько секунд различала, как Ратников и Быков мелькали за деревьями, удаляясь, но вскоре потеряла их из виду.
Выстрелы раздавались теперь с трех сторон, и только оттуда, куда побежали Ратников и Быков, не стреляли. Маша пришла наконец в себя, сжалась от страха, затаилась в гуще кустарника.
Совсем рядом, в нескольких метрах от нее, послышались чужие торопливые голоса, топот ног, плеснула автоматная очередь. Кто-то крикнул гортанно и властно, мимо замелькали солдаты в сером, забухали сапожищи по непросохшей еще земле.
«Туда понеслись, за ними, — с ужасом подумала Маша. — Что же теперь будет, господи!»
И вдруг сквозь густые сплетения кустарника Маша увидела Сашку. Не его даже увидела, а лишь то, как шевельнулись ветки, которыми на бегу прикрыл его Ратников. Маша чуть было не закричала, чтобы Сашка не шевелился — может, пробегут немцы мимо, не заметят. Но Сашка, к ее ужасу, сбросил с себя ветки и выпустил очередь навстречу подбегавшим немцам. У него не хватило сил поднять автомат: пули взрывали землю почти у самых ног. И все же каким-то чудом, на одно лишь мгновение он сумел приподнять автомат, и еще одна очередь прошлась верхом, сшибая ветки с деревьев, и они опадали тут же, рядом, словно пытались укрыть его собой. Затем Сашкина рука обессилела, откинулась на сторону.
И только теперь Маша обмерла от неожиданной догадки: «Ведь он же впустую стреляет, даже не видит куда — лишь бы задержать немцев...» — И жаркой благодарностью плеснулась у нее в сердце кровь.
При первых же выстрелах немцы будто на невидимую стену наткнулись, бросились, как по команде, на землю. Они, видно, не могли определить, что же происходит и, не решаясь подняться, беспорядочно стреляли. А автомат продолжал биться в Сашкиной беспомощной руке, не принося им никакого вреда. И бился до тех пор, пока не вышли патроны.
Выждав минуту-другую, немцы поднялись и осторожно приблизились к Сашке. По-видимому, они пришли в ярость, увидев перед собой раненого, умирающего человека, поняв, что он не из тех беглецов, которых они преследовали. Что-то резко выкрикнул ближний к Сашке солдат, вскидывая автомат. Маша не расслышала, сказал ли им что-нибудь Сашка. Она только услышала короткую очередь.
Фашисты — их было человек восемь — что-то горячо, торопливо обсуждали возле Сашкиной сосны, показывая руками в разные стороны. Маша перестала дышать, наблюдая за ними из кустарника. Как же хотелось ей, чтобы они побежали не туда, где скрылись Ратников и Быков! Но они, посовещавшись, кинулись именно в ту сторону. Она подумала: хорошо, что у них нет собак, быть может, командиру с боцманом удастся скрыться. За эти десять — пятнадцать минут, на которые задержал немцев Сашка, они успеют добежать чуть ли не до старой стоянки. А там и до берега рукой подать. Почему-то Маше казалось, что если Ратников и Быков сумеют добраться до шлюпки и уйти в море, то все окончится благополучно. Она очень надеялась на море, спасение видела сейчас только в нем — может быть, потому, что оно два дня назад укрыло их при побеге.
Погони уже не стало слышно. Маша выбралась из кустарника, постояла, прислушиваясь к шуму леса, не зная, что делать.
«Командир велел бежать к Соленому озеру, там партизаны, — в растерянности подумала она. — Но зачем мне теперь Соленое озеро? Кому я там нужна?»
Зачем шла, торопилась она вслед за Ратниковым и Быковым, Маша не сумела бы сказать и сама. Ей не верилось, не хотелось верить, что с ними что-то случится, она еще надеялась, что, может быть, все как-нибудь обойдется, они найдут выход из этого положения, вернутся к ней, чтобы опять быть вместе, и уж тогда она пойдет с ними на Соленое озеро.
Маша выбежала к обрыву, тревожным взглядом окинула распахнувшийся перед ней простор и сразу же почувствовала, как облегченно, ликующе забилось сердце. Над морем, над самой поверхностью белым гигантским покрывалом висел плотный туман. И в него уходила, удалялась, точно таяла на глазах, знакомая шлюпка. Отсюда, с высокого обрыва, еще можно было различить в ней силуэты двух человек: один сидел на веслах, другой на корме.
«Слава богу, поспели! — Маша заплаканными, счастливыми глазами глядела им вслед, жалея только о том, что она не с ними. И вдруг подумала с испугом: «Найдут ли приют теперь? Где? У какого берега? А если опять приплывут к чужому?..»
Немцы на берегу стрелять перестали: снизу, от кромки воды, окунувшуюся в густой туман шлюпку они, наверное, уже не видели. Просто сидели на валунах, курили, громко переговаривались, посмеивались беззаботно. Ей показалась странной их успокоенность, не верилось, чтобы они так просто отказались от погони. Но ведь им и на самом деле ничего больше не остается делать. Тогда почему они не уходят? Может, устали, отдыхают? Но что-то в этом покое тревожило Машу. Она слегка отступила в глубину кустарника, сказав себе, что станет ждать до тех пор, пока немцы не уйдут отсюда, пока не наступит ночь и шлюпка не окажется в безопасности.
А шлюпка между тем пропала в тумане. Сумерки стали сгущаться. Маша совсем уж было успокоилась, даже стала потихоньку думать и о себе: что теперь делать? куда идти? Кроме Соленого озера, которое еще неизвестно как разыскать, ничего не приходило на ум. Не пойдешь же в село Семеновское или на хутор, — там теперь немцы вовсю рыскают. Значит, только на озеро. Надо идти, как командир велел. И еще ей хотелось знать, куда поплывут Ратников и Быков — в открытое море или вдоль берега? Лучше бы вдоль берега. Тогда они смогут ночью пристать в другом месте, подальше, и тоже, как и она, добраться до Соленого озера, к партизанам. Там и встретились бы...
До ломоты в глазах она вглядывалась в укутанное туманом и сумерками море, но разглядеть ничего не удавалось. И вдруг Маша с ужасом поняла, почему немцы не уходят с берега, чего дожидаются: справа, со стороны села и водохранилища, долетел слабый звук мотора. «Катер, — догадалась она, с замирающим сердцем прислушиваясь к нарастающему шуму. — Значит, они вызвали сюда катер. Как же теперь? Что будет со шлюпкой?»
Позабыв обо всем, — об опасности, о себе, о том что ее могут заметить снизу и снять одним выстрелом, — Маша вышла из кустарника на самую кромку обрыва и стояла так, замерев, глядя в ту сторону, откуда доносился все усиливающийся шум мотора. Вот поверху, над слоем тумана, заскользила мачта сторожевого катера. Она двигалась быстро вдоль берега, не приближаясь и не удаляясь, — будто разрезала плотную молочную пелену. Но самого корпуса не было видно: верхушка мачты казалась отсеченной. Разорвав тишину, взвыла на катере сирена, нестерпимо пронзительный ее голос эхом заметался над берегом, над обрывом.
Немцы вскочили с валунов, что-то крича, забегали вдоль прибоя. Почти тут же от них в море, в ту сторону, куда ушла шлюпка, полетела ракета. Она сразу же побледнела в белом тумане, удаляясь, и растаяла совсем.
Маша увидела, как мачта катера, описав полукруг, стала быстро уходить от берега. Она еще надеялась, что немцам не удастся отыскать шлюпку в тумане, в сгущающихся сумерках. Но на катере вспыхнул вдруг прожектор, сильный луч света торопливо зашарил по поверхности. Маша похолодела. «Все, теперь конец, не спастись».
Она сжалась, следя за хищным лучом, который, словно жало, все глубже и глубже впивался в серую вязкую стену тумана.
Вскоре луч прожектора перестал метаться, присмирел, замер на месте. «Нащупали, окаянные, нащупали!» — Маша чуть не закричала в отчаянии, тщетно пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. И в тот же миг с моря донеслись слабые отзвуки автоматных очередей. Потом в тумане тускло вспыхнуло далекое пламя, точно спичкой чиркнули, прогремел орудийный выстрел. Следом еще один. И все смолкло. Луч прожектора некоторое время подержался на месте, словно разглядывал, что там наделали эти выстрелы, затем ликующе взмыл ввысь, уперся в вечернее, уже потемневшее небо и погас.
Немцы на берегу громко засмеялись, потоптались еще несколько минут и, посвечивая карманными фонариками, пошли в сторону села. Отошли метров двести, остановились, как угадывала Маша, возле могилы лейтенанта Федосеева, скучив на ней несколько пучков света сразу. Послышался хохот, они тронулись дальше и вскоре пропали.
«Негодяи! — Маша опустилась на жесткую, иссушенную морскими ветрами траву. — Ненавижу, не могу... Будьте вы прокляты!»
Она сидела не шелохнувшись, как изваяние, закрыв ладонями лицо, точно хотела отгородиться от этого жестокого мира, с которым оставалась наедине и из которого, казалось, не было никакого выхода. Кругом, в какую сторону ни пойди, — всюду фашисты, как саранча налетела проклятая, повсюду слезы да кровь, и нет спасения человеку на своей же на родной русской земле. Да что же это такое! Неужто нет на них никакой управы?..
Все отчетливей доносился рев моторов — сторожевой катер возвращался назад. Скользил над укутанной туманом поверхностью моря клотиковый огонь. Тяжело накатывался на берег прибой. Но Маша не слышала ни рева моторов, ни скорбных вздохов прибоя, не замечала, как неожиданно резко похолодало, как быстро надвигается тревожная ночь. Она бросилась ничком на холодную, неприютную землю, прижалась к ней, словно искала спасения, и, как когда-то в далеком детстве во время грозы, заставшей ее в лесу, забилась, зашлась в беззвучных рыданиях. Беззащитная, безучастная ко всему на свете, Маша лежала на крутом обрыве, укрытом зябким туманом, не думая, не зная, что станет делать дальше, сегодня или завтра, как и зачем будет жить и будет ли жить вообще...
Она не знала, что сулит ей будущее, лишь смутно сознавала, что надо идти на Соленое озеро к партизанам, как велел командир... Не могла знать она и о том, что партизан там пока никаких нет, кроме двоих хуторских мужиков — Устина и Егора, что партизанский отряд у Соленого озера по-настоящему сформируется и начнет действовать еще не скоро...
И уж совсем не могла Маша в этот горький вечер подумать о том, что спустя много лет после войны, когда в газетах станут помещать объявления о розыске пропавших без вести в военное лихолетье, она, как тысячи несчастных матерей и жен, с глубокой болью и робкой надеждой будет вчитываться в те скорбные строки, за каждой из которых кроется никем не разгаданная тайна... Нет, к великой печали своей, она не сможет вспомнить фамилий командира, боцмана, загубленного пленным фашистом полуслепого радиста с обожженным лицом — ведь пройдет столько долгих лет, а она находилась вместе с ними всего лишь два дня... Она не сможет сказать, кто они были и откуда, потому что сама этого не знала. Но Маша расскажет людям, какими они были, как воевали и как погибли безвестными...
С чистым сердцем она сможет рассказать и о Сашке-шкипере...
Но все это будет уже в каком-то другом, далеком и неправдоподобно счастливом времени, когда люди многое перезабудут, отойдут сердцем, когда у них зарубцуются военные раны и высохнут слезы.
Через много-много лет придет такое время...
А сейчас были обрыв у моря, окутанный холодным туманом, надвигающаяся, полная неизвестности черная ночь и невыносимо горькое ощущение одиночества. Шел еще только третий месяц войны...