Поэзия Латинской Америки — страница 5 из 23

[10] (НИКАРАГУА)

Размеренно-нежно…Перевод А. Старостина

Размеренно-нежно дуд ветер весенний,

и крылья Гармонии тихо звенели,

и слышались вздохи, слова сожалений

в рыданьях задумчивой виолончели.

А там, на террасе, увитой цветами,

звенели мечтательно лиры Эолии[11],

лишь дамы коснутся парчой и шелками

высоко поднявшейся белой магнолии…

Маркиза Евлалия с улыбкой невинной

терзала соперников двух своенравных:

героя дуэлей, виконта-блондина,

аббата, в экспромтах не знавшего равных…

А рядом — бог Термин[12] с густой бородою

смеялся, лозой виноградной увенчанный,

блистала Диана нагой красотою —

эфеб, воплотившийся в юную женщину.

Где праздник любовный — в самшитовой чаще, —

аттический цоколь. Там быстрый Меркурий

протягивал к небу свой факел горящий;

Джованни Болонский[13] — отец той скульптуре.

Оркестр волшебство разливал неустанно,

крылатые звука лились безмятежно,

гавоты летучие с чинной паваной[14]

венгерские скрипки играли так нежно.

Аббат и виконт полны страшной обиды —

смеется, смеется, смеется маркиза.

Ей прялка Омфалы[15], и пояс Киприды,

и стрелы Эрота даны для каприза.

Беда, кто поверит в ее щебетанье

иль песней любовной ее увлечется…

Ведь, слушая повесть тоски и страданья,

богиня Евлалия только смеется.

Прекрасные синие очи коварны,

они удивительным светом мерцают,

в зрачках — точно отблеск души лучезарной —

шампанского светлые искры сверкают…

А там маскарад. Разгорается бурно

веселье, растет и растет, как лавина…

Маркиза без слов на подол свой ажурный

роняет, смеясь, лепестки георгина.

Как смех ее звонкий журчит и струится!

Похож он на пение птицы веселой.

То слышишь — в стаккато летит танцовщица,

то — фуги девчонки, сбежавшей из школы.

Как птица иной раз, начав свое пенье,

под крылышко клюв свой кокетливо прячет, —

вот так и маркиза, зевок и презренье

за веером спрятав, влюбленных дурачит.

Когда же арпеджо свои Филомела[16]

по саду рассыплет, что дремлет безмолвно,

и лебедь прудом проплывет, снежно-белый,

подобно ладье, рассекающей волны, —

маркиза пойдет, затаивши дыханье,

к беседке лесной, виноградом одетой;

там паж ей влюбленный назначил свиданье, —

он паж, но в груди его сердце поэта…

Бельканто певца из лазурной Италии

по ветру в адажьо оркестра несется;

в лицо кавалерам богиня Евлалия,

Евлалия-фея смеется, смеется.

… То не при Людовике ль было в Версале,

когда при дворе правил жизнью Амур,

когда вкруг светила планеты сияли

и розою в залах цвела Помпадур?

Когда в менуэте оборки сжимали

красавицы нимфы в прозрачных руках

и музыке танца небрежно внимали,

ступая на красных своих каблучках?

В то время, когда в разноцветные ленты

овечек своих убирали пастушки

и слушали верных рабов комплименты

версальские Тирсы[17] и Хлои-подружки.

Когда пастухами и герцоги были,

галантные сети плели кавалеры,

в венках из ромашек принцессы ходили,

и кланялись синие им камергеры?

Не знаю, как сад этот чудный зовется

и годом каким этот миг был помечен,

но знаю — доныне маркиза смеется,

и смех золотой беспощаден и вечен.

ВариацииПеревод Г. Шмакова

Ты здесь, со мной, и вновь в твоем дыханье

я чую воскурений древний дым,

я слышу лиру, и в воспоминанье

опять встают Париж, Афины, Рим.

Дыши в лицо, пусть кружат роем пчелы,

сбирая с кубков олимпийских дань,

полны нектара греческие долы,

и Вакх, проснувшись, будит смехом рань.

Он будит утро золотой Эллады,

сжимая тирс, увенчанный плющом,

и славят бога пляскою менады,

дразня зубами и карминным ртом.

Вакханки славят бога, тают росы

вокруг костра, рассвет жемчужно-сер,

и от огня румяней рдеют розы

на пестрых шкурах бархатных пантер.

Ликуй, моя смешливая подруга!

Твой смех — вино и лирные лады,

у Термина он треплет ветром юга

кудель длинноволосой бороды.

Взгляни, как в роще бродит Артемида,

сквозя меж листьев снежной наготой,

как ищет там Адониса[18] Киприда,

с сестрою споря нежной белизной.

Она как роза на стебле, и нарды

в себя вбирают пряный аромат,

за нею мчатся свитой леопарды,

за ней голубки белые летят…

* * *

Ты любишь греков? Ну, а я влюбленно

смотрю в таинственную даль веков,

ищу галантных празднеств мирт зеленый,

страну Буше[19] из музыки и снов.

Там по аллеям шествуют аббаты,

шепча маркизам что-то на ушко,

и о любви беспечные Сократы

беседуют лукаво и легко.

Там, в изумрудных зарослях порея,

смеется нимфа уж который год

с цветком аканта, мрамором белея,

и надпись Бомарше[20] на ней живет.

Да, я люблю Элладу, но другую,

причесанную на французский лад,

парижскую нескромницу, живую,

чей резвый ум на игры тороват.

Как хороша в цветах, со станом узким

богиня Клодиона[21]! Лишь со мной

она лопочет тихо по-французски,

смущая слух веселок болтовней.

Без размышлений за Верлена разом

Платона и Софокла б я отдал!

В Париже царствуют Любовь и Разум,

а Янус власть отныне потерял.

Прюдомы и Омé[22] — тупы и грубы,

что мне до них, когда Кинрида есть,

и я тебя целую крепко в губы

и глаз не в силах от тебя отвесть…

* * *

Играет мандолина, звуки, плача,

влетают в флорентийское окно…

Ты хочешь, как Панфило[23] у Боккаччо,

тянуть глотками красное вино,

шутя, внимать соленым разговорам

поэтов и художников? Смотри,

как сладко слушать ветреным сеньорам

о шалостях Амура до зари.

* * *

Тебе милей Германии просторы?

Песнь соловья, луны белесый свет?

Ты будешь Гретхен, чьи лазурны взоры, —

навеки ими ранен твой поэт.

И ночью, волнами волос белея

в лучах сребристых, на крутой скале,

красавица русалка Лорелея

нам пропоет в сырой туманной мгле.

И Лоэнгрин предстанет перед нами

под хмурым сводом северных небес,

и лебедь, по воде плеща крылами,

напомнит формой шеи букву «S».

Вот Генрих Гейне; слышишь, как в дремоте

о берег трется синеглазый Рейн,

и, с белокурой гривой, юный Гете

пьет чудо лоз тевтонских — мозельвейн…

* * *

Тебя манят земли испанской дали,

край золота и пурпурных цветов,

любовь гвоздик, чьи лепестки вобрали

пылающую кровь шальных быков?

Тебе цветок цыган ночами снится?

В нем андалусский сок любви живой, —

его дыханье отдает корицей,

а цвет — багрянец раны ножевой.

* * *

Ты от востока не отводишь взора?

Стань розою Саади[24], я молю!

Меня пьянят шелка и блеск фарфора,

я китаянок, как Готье, люблю.[25]

Избранница, чья ножка на ладони

поместится! Готов тебе отдать

драконов, чай пахучий, благовонья

и рисовых просторов благодать.

Скажи «люблю» — у Ли Тай-бо[26] немало

подобных слов, его язык певуч,

и я сложу сонеты, мадригалы

и, как философ, воспарю меж туч.

Скажу, что ты соперница Селены,

Что даже небо меркнет пред тобой,

что краше и милей богатств вселенной

твой хрупкий веер, снежно-золотой.

* * *

Шепни «твоя», явясь японкой томной

из сказочной восточной старины,

принцессой, целомудренной и скромной,

в глазах которой опочили сны,

той, что, не зная новшеств Ямагаты[27],

под пологом из пышных хризантем,

сидит недвижно в нише из агата,

и рот ее загадочен и нем…

Или приди ко мне индусской жрицей,

справляющей таинственный обряд,

ее глаза — две огненные птицы,

пред ними даже небеса дрожат.

В ее краю и тигры и пантеры,

там раджам на разубранных словах

все грезятся плясуньи-баядеры

в алмазах и сверкающих камнях.

Или явись смуглянкою, сестрою

той, что воспел иерусалимский царь,[28]

пускай под нежной девичьей ступнею

цикута с розой расцветут, как встарь…

Любовь, ты даришь радости любые!

Ты скажешь слово — зеленеет дол,

ты чарами заворожила змия,

что древо жизни некогда оплел.

Люби меня, о женщина! Какая

страна твой дом — не все ли мне равно!

Моя богиня, юная, благая,

тебя любить мне одному дано.

Царицей Савской[29], девой-недотрогой

в моем дворце, где розовый уют,

усни. Рабы нам фимиам зажгут,

и подле моего единорога,

отведав мед, верблюды отдохнут.

СонатинаПеревод А. Старостина

Как печальна принцесса… Что бы значило это?

Ее губы поблекли, сердце скорбью одето;

улыбается грустно; вздох уныл и глубок…

В золотом ее кресле с ней тоска неразлучна,

и замолк клавесина аккорд полнозвучный,

и цветок позабытый увядает у ног.

Бродят павы по саду в их цветном оперенье,

неумолчно болтает о чем-то дуэнья,

рядом, в красных одеждах, сверкают шуты…

Не смеется принцесса их нелепым стараньям,

все гладит на восток, все следит за мельканьем

стрекозы беспокойной — прихотливой мечты.

Князь Голконды[30], быть может, в ее сердце стучится?

Или тот, что примчался в золотой колеснице,

чтоб глаза ее видеть, свет мечтательный их?

Иль король необъятных островов благодатных?

Царь алмазного края? Края роз ароматных?

Принц Ормуза[31], владетель жемчугов дорогих?

Ей тоскливо и грустно, этой бедной принцессе.

Ей бы ласточкой быстрой пролететь в поднебесье,

над горой и над тучей, через стужи и зной,

по ажурному лучику к солнцу взмыть без усилий

и поэму весеннюю прочитать царству лилий,

в шуме бури подняться над морскою волной.

За серебряной прялкой и с шутами ей скучно,

на волшебного сокола смотрит так равнодушно!

Как тоскливы все лебеди на лазури прудов…

И цветам стало грустно, и зеленым травинкам,

к восточным жасминам, и полночным кувшинкам,

георгинам заката, розам южных садов!

Ах, бедняжка принцесса с голубыми глазами,

ты ведь скована золотом, кружевными цепями…

Замок мраморный — клетка, он стеной окружен;

на стене с алебардами пятьдесят чернокожих,

в воротах десять стражей, с изваяньями схожих,

пес, бессонный и быстрый, и огромный дракон.

Превратиться бы в бабочку этой узнице бедной

(как печальна принцесса! Как лицо ее бледно!)

и навеки сдружиться с золотою мечтой —

улететь к королевичу в край прекрасный и дальный

(как принцесса бледна! Как принцесса печальна!),

он зари лучезарней, словно май — красотой…

«Не грусти, — утешает свою крестницу фея, —

на коне быстролетном мчится, в воздухе рея,

рыцарь; меч свой вздымая, он стремится вперед…

Он и смерть одолеет, привычный к победам,

хоть не знает тебя он и тебе он неведом,

но, любя и пленяя, тебя он зажжет».

Хвала сегидилье[32]Перевод Г. Шмакова

Этой магией метра, пьянящей и грубой,

то веселье, то скорбь пробуждая в сердцах,

ты, как встарь, опаляешь цыганские губы

и беспечно цветешь на державных устах.

Сколько верных друзей у тебя, сегидилья,

музыкальная роза испанских куртин,

бродит в огненном ритме твоем мансанилья,

пряно пахнут гвоздики и белый жасмин.

И пока фимиам тебе курят поэты,

мы на улицах слышим твое торжество.

Сегидилья — ты пламень пейзажей Руэды[33],

многоцветье и роскошь палитры его.

Ты разубрана ярко рукой ювелира,

твой чекан непростой жемчугами повит.

Ты для Музы гневливой не гордая лира,

а блистающий лук, что стрелою разит.

Ты звучишь, и зарей полыхают мониста,

в танце праздничном юбки крахмалом шуршат,

Эсмеральды за прялками в платьях искристых

под сурдинку любовные нити сучат.

Посмотри: входит в круг молодая плясунья,

извивается, дразнит повадкой змеи.

Одалискою нежной, прелестной колдуньей

ее сделали в пляске напевы твои.

О звучащая амфора, Музой веселья

в тебе смешаны вина и сладостный мед,

андалусской лозы золотое похмелье,

соль, цветы и корица лазурных широт.

Щеголиха, в каких ты гуляешь нарядах:

одеваешься в звуки трескучих литавр,

в шелк знамен на ликующих пестрых парадах,

в песни флейты и крики победных фанфар.

Ты смеешься — и пенится вихрь карнавала,

ты танцуешь — и ноги пускаются в пляс,

ты заплачешь — рождаются звуки хорала,

и текут у людей слезы горя из глаз.

Ты букетом созвучий нас дразнишь и манишь,

о Диана с певучим и дерзким копьем,

нас морочишь ты, властно ласкаешь и ранишь

этим ритмом, как острых ножей лезвеем.

Ты мила поселянкам, ты сельских угодий

не презрела, кружа светоносной пчелой:

и в сочельник летящие искры мелодий

в поединок вступают с рождественской мглой.

Ветер пыль золотую клубит на дорогах,

блещет в небе слепящей лазури поток,

и растет на испанского Пинда[34] отрогах

сегидилья — лесной музыкальный цветок.

Симфония серых тоновПеревод Инны Тяняновой

Солнце стеклянное тускло и сонно,

словно больное, вползает в зенит;

ветер морской отдыхает на тени

мягкой и легкой, как черный батист.

Волны вздымают свинцовое чрево,

стонут у мола и шепчутся с ним.

Старый моряк, примостившись на тросе,

трубкой дымит, вспоминая с тоскою

берег далекий туманной страны.

Волку морскому лицо обжигали

солнца бразильского алые лучи;

под завыванья тайфунов Китая

пил он из фляги спасительный джин.

К запаху моря, селитры и йода

нос его сизый давно уж привык,

грудь великана — под блузой матросской,

чуб непокорный ветрами завит.

В облаке буром табачного дыма

видит он берег туманной страны:

вечером знойным под парусом белым

в море тогда уходил его бриг…

Полдень тропический. Волку морскому

дремлется. Дали туман затопил.

Кажется, что горизонт растушеван

серою тушью до самых границ.

Полдень тропический. Где-то цикада

старческой хриплой гитарой бренчит,

ну а кузнечик на маленькой скрипке

все не настроит трескучей струны.

Рузвельту[35]Перевод Ф. Кельина

С изреченьем библейским иль стихом Уолт Уитмена

ведь нетрудно проникнуть к тебе, зверолов[36]?!

Современный и дикий, простейший и сложный,

ты — чуть-чуть Вашингтон, но скорее — Немврод.

США, вот в грядущем

захватчик прямой

простодушной Америки нашей, туземной по крови,

но испанской в душе, чья надежда — Христос.

Превосходный и сильный образец своей расы,

ты культурен, с Толстым ты вступаешь в спор.

Объезжая коней или тигров в лесах убивая,

Александр ты и Навуходоносор.

(Ты — профессор энергии,

по мненью глупцов.)

Ты прогресс выдаешь за болезнь вроде тифа,

нашу жизнь за пожар выдаешь,

уверяешь, что, пули свои рассылая,

ты готовишь грядущее.

Ложь!

Соединенные Штаты обширны, могучи.

Стоит им содрогнуться, глубокая дрожь

позвонки необъятные Анд сотрясает;

стоит крикнуть — и львиный послышится рев.

И Гюго сказал Гранту[37]: «Созвездья все ваши!..»

(Аргентинское солнце чуть светит сквозь ночь

да чилийская всходит звезда…) Вы богаты,

Геркулеса с Маммоной вы чтите равно,

и твой факел в руках изваянья Свободы

путь нетрудных побед освещает, Нью-Йорк!

Но Америка наша, где было немало поэтов

с отдаленных времен, когда жил Нетцауалькойотль[38],

та, что след сохранила ступни великого Вакха

и всю азбуку Пана когда-то прошла целиком,

совещалась со звездами, знала в веках Атлантиду, —

это имя донес нам, как дальнее эхо, Платон,[39]

та Америка с давних столетий живет неизменно

светом, пламенем, жаром любви, ароматом лесов —

Америка Инки[40], великого Моктесумы,

Христофора Колумба душистый цветок,

Америка Испанская, Америка Католичества,

Америка, где благородный сказал Гватемок[41]:

«Не на розах лежу я»; Америка, что и ныне

ураганами дышит и любовью живет,

грезит, любит, о солнца любимая дочь.

Берегитесь Испанской Америки нашей — недаром на воле

бродит множество львят, порожденных Испании львом.

Надо было бы, Рузвельт, по милости господа бога

звероловом быть лучшим тебе, да и лучшим стрелком,

чтобы нас удержать в ваших лапах железных.

Правда, вам все подвластно, но все ж не подвластен вам бог!

Триумфальный маршПеревод О. Савича

Вот шествие близко!

Вот шествие близко! Вот громкие трубы играют.

На шпаге горит отраженье небесного диска;

сияя железом и золотом, воины мерно шагают.

Под арку, где Марс и Минерва белеют, вступил авангард легиона,

под арку побед, где богини Молвы призывают поэтов

и веют торжественной славой знамена,

подъятые к небу руками героев-атлетов.

Оружие всадников статных гремит и звенит невозбранно;

со злостью грызут удила лошадиные зубы;

копыта и громки и грубы;

литавры чеканно

размерили мерой воинственной шаг этот медный.

Так воины с доблестью бранной

проходят под аркой победной!

Вот громкие трубы опять над землею запели;

и чистым звучаньем

и жарким дыханьем,

как гром золотой, над собраньем

державных знамен зазвенели их трели.

Поют они бой и рожденье отваги,

обиды рожденье;

султаны на касках, и копья, и шпаги,

и кровь, что в столетиях поле сраженья

прославит;

псов грозного мщенья, —

их смерть вдохновляет, война ими правит.

Певучим стал воздух.

Ты слышишь полет исполинов?

Вот слава сама показалась:

с птенцами расставшись в заоблачных гнездах,

огромные крылья по ветру раскинув,

вот кондоры мчатся. Победа примчалась!

А шествие длится.

Героев ребенку, старик называет,

а кудри ребенка — пшеница,

ее горностай седины старика обрамляет.

Красавицы держат венки, как заздравные чаши,

и розовы лица под портиком каждым, и зыбкой

встречает улыбкой

храбрейшего воина та, что всех краше.

О, слава тому, кто принес чужеземное знамя,

и раненым слава, и родины истым

сынам, что на поле сраженья убиты врагами!

Тут место горнистам!

Великие шпаги времен достославных

приветствуют новых героев, венцы и победные лавры:

штыки гренадеров, медведям по ярости равных,

и копья уланов, летевших на бой, как кентавры.

Идут победители бедствий,

и воздух дрожит от приветствий…

И эти старинные шпаги,

и дыры на старых знаменах —

былой воплощенье отваги;

и солнце, над новой победой поднявшее алые стяги;

героя, ведущего юных героев, в бою закаленных,

и всех, кто вступил под знамена родимого края

с оружьем в руке и в кольчуге из стали, на тело надетой,

жару раскаленного лета

и снег и морозы зимы презирая;

кто, смерти печальной

в лицо наглядевшись, бессмертья от родины ждет, —

приветствуют голосом бронзы военные трубы, зовут в триумфальный

поход!

Лебеди

«Всего лишь на миг, о лебедь, твой крик я услышу рядом…»Перевод К. Азадовского

Всего лишь на миг, о лебедь, твой крик я услышу рядом,

и страсть твоих крыльев белых, которые Леда знала,

солью с моей страстью зрелой, сорвав с мечты покрывала,

и пусть Диоскуров славу[42] твой крик возвестит дриадам.

В осеннюю ночь, о лебедь, пройдя опустевшим садом,

где вновь утешенья звуки из флейты сочатся вяло,

я жадно остаток хмеля достану со дна бокала,

на миг свою грусть и робость отбросив под листопадом.

Верни мне, о лебедь, крылья всего на одно мгновенье,

чтоб нежное сердце птицы, где мечется кровь живая,

в моем застучало сердце, усилив его биенье.

Любовь вдохновенно сплавит трепет и упоенье,

и, слыша, как крик твой льется, алмазный родник скрывая

на миг замолкает, вздрогнув, великий Пан в отдаленье.

«Зачем киваешь, о лебедь, белою головою…»Перевод Инны Тыняновой

Хуану Рамону Хименесу[43]

Зачем киваешь, о лебедь, белою головою

тому, кто тих я задумчив бредет по крутым берегам?

Зачем в глубоком молчанье царишь над плененной водою?

Тебя не затмить белизною бледным озерных цветам…

Тебя теперь прославляю, как звонкой латынью

прославил тебя знаменитый Публий Овидий Назон.

Поют соловьи как прежде под лучезарной синью,

и песня одна и та же у разных стран и времен.

Но вы мой язык поймете, со всей его страстной силой.

Вы, может быть, Гарсиласо[44] видали хотя бы раз…

Я сын далекой Америки, я внук Испания милой…

Кеведо[45] в Аранхуэсе песни слагал для вас.

Раскиньте, лебеди, крылья прохладными веерами,

своей белизною чистой порадуйте наш взгляд,

пусть ветерок колышется над нашими головами,

и грустные черные мысли пусть от нас отлетят.

Печальные сны навеяли северные туманы,

и в наших садах увяли розы славы былой,

все наши мечты рассеялись, остались одни обманы,

и бродит душа, как нищая, с протянутой рукой.

Со злыми орлами хищными пророчат нам бой кровавый,

и на запястье снова охотничий сокол сидит…

Но где же былая доблесть, блеск нашей старой славы?

Где все Альфонсо и Нуньесы[46], где наш воитель Сид?

Нам не хватает величья, нам не хватает дыханья…

Чего же искать поэтам? Ваших озер тишины.

Вместо старинных лавров — розы благоуханье,

вместо победной славы — сладостный плеск волны.

Испанская Америка и вся Испания с нею

недвижно стоят на востоке тайных судеб своих;

вопросительным знаком лебединой шеи

я вопрошаю сфинкса о будущих днях роковых.

Иль нас отдадут свирепым варварам на мученье?

Заставят нас — миллионы — учить английскую речь?

Иль будем платить слезами за жалкое наше терпенье?

Иль нету рыцарей храбрых, чтоб нашу честь оберечь?

Вы были верны поэтам, вы были тоской убиты,

слушайте, лебеди, крик мой, слушайте мой гнев…

Диких коней Америки, я слышу, стучат копыта,

и тяжко хрипит, задыхаясь, умирающий лев.

…И черный лебедь ответил: «Ночь — предвестница света».

И отозвался белый: «Заря бессмертна, заря

бессмертна!» О милые земли, горячим лучом согреты,

Пандора хранит надежду на дне своего ларя!

Осенняя песня веснойПеревод Инны Тыняновой

Молодость, полная сладостных грез,

твои дни без возврата бегут!

То хочется плакать, и нет слез,

то слезы невольно текут…

Такой же, как многие души на свете,

душа моя путь прошла:

сперва я девочку нежную встретил

в мире мрака и зла.

Был словно солнце взгляд ее чистый,

губы в улыбке цвели,

ночь оплела темнотою душистой

косы ее до земли.

Бывало, взглянуть на нее не смею…

Окутали грезы мои

Иродиаду и Саломею

в горностаевый плащ любви.

Молодость, полная сладостных грез,

твои дни без возврата бегут!

То хочется плакать, и нет слез,

то слезы невольно текут…

Потом у другой я нашел утешенье,

во взгляде других глаз,

такое забвенье, такое смиренье

встретил я в первый раз…

Но пламя таилось под кротостью нежной,

мечты и надежды губя;

и даже в тунике твоей белоснежной

узнал я, вакханка, тебя!

Мечту мою детскую ты укачала,

навеяла странные сны…

С какой беспощадностью ты обрывала

цветы моей первой весны!

Молодость, полная сладостных грез,

твои дни без возврата пройдут!

То хочется плакать, и нет слез,

то слезы невольно текут…

Я помню другую: неистовой, грубой

она в своей страсти была

и верно б мне в сердце вонзила зубы,

если бы только могла.

Вся у любви в беспредельной власти,

не зная иного пути,

хотела она в поцелуях и страсти

к вечности ключ найти.

И в жизни плотской и бесполезной

искала райского сна,

забыв, что скоро в вечную бездну

канут и плоть и весна…

Молодость, полная сладостных грез,

твои дни без возврата бегут,

то хочется плакать, и нет слез,

то слезы невольно текут…

А те, иные, во многих странах,

у дальних чужих берегов, —

лишь рой незримый мечтаний странных,

лишь темы моих стихов.

Я в мире царевну искал напрасно,

ее бесполезно искать.

Жизнь беспощадна, горька и бесстрастна,

и некого мне воспевать!

Но я ведь уже и не жду пощады,

я только любви еще жду

и к белым розам цветущего сада

с седой головой подойду…

Молодость» полная сладостных грез,

твои дни бее возврата бегут,

то хочется плакать, и нет слез,

то слезы невольно текут…

Но гори златые взойдут!

О, если горький сфинкс…Перевод М. Квятковской

О, если горький сфинкс твоей души

привлек твой взор — не жди себе спасенья!

Пытать богов о тайном не спеши:

их только два — Незнанье и Забвенье.

И то, что ветру шелестит листва,

что зверь невольно воплотит в движенье,

мы облекаем в мысли и слова.

Различна только форма выраженья.

РаковинаПеревод О. Савича

Антонио Мачадо[47]

Я отыскал ее на берегу морском;

она из золота, покрыта жемчугами;

Европа влажными брала ее руками,

плывя наедине с божественным быком.

Я с силой дунул в щель, и, словно дальний гром,

раскат морской трубы возник над берегами,

в полился рассказ, не меркнущий веками,

пропитанный насквозь морями и песком.

Светилам по душе пришлась мечта Язона,

и ветры горькие ветрил вздували лоно

на Арго-корабле; вдыхая ту же соль,

я слышу голос бурь, и ропщущие волны,

и незнакомый звон, в ветер, тайны полный…

(Живого сердца стук, живого сердца боль.)

Amo, amas.[48]Перевод Инны Тыняновой

Любить всегда, любить всем существом,

любить любовью, небом и землею,

ночною тенью, солнечным теплом,

любить всей мыслью, всей душою.

Когда же станет дальше бесполезным

тяжелый путь но жизни крутизне —

любить зажженную любовью бездну,

сгореть самим в горящем в нас огне!

НоктюрнПеревод Инны Тыняновой

К вам, кто слыхал, как сердце ночи бьется,

к вам, кто в часы бессонницы печальной

улавливал, как где-то раздается

стук двери, скрип колес и отзвук дальний,

к вам, в тайный миг безмолвия и бденья,

когда забытые встают из тьмы далекой,

в часы умерших, в час отдохновенья, —

мой стих, омытый горечью жестокой.

Воспел я муку памяти смятенной,

что в глубине прошедшего таится,

тоску души, цветами опьяненной,

и сердца, что устало веселиться.

Я мог бы быть не тем, чем стал я в мире этом,

я царство погубил, которым обладал,

я не родиться мог, и не увидеть света,

и не мечтать, как я всю жизнь мечтал.

Так мыслей рой в ночной тиши крадется,

и тьма объемлет сны и бытие,

и слышу я, как сердце мира бьется

сквозь сердце одинокое мое.

Там, далекоПеревод О. Савича

Вол детства моего — от пота он дымится, —

вол Никарагуа, где солнце из огня

и в небе тропиков гармония струится;

ты, горлинка лесов, где спорят в шуме дня

и ветер, и топор, и дикий бык, и птица, —

я вас приветствую: вы — это жизнь моя.

Про утро, тучный вол, ты мне напоминаешь:

пора доить коров, пора вставать и мне;

живу я в розовом и нежно-белом сне;

горянка-горлинка, воркуешь, в небе таешь, —

в моей весне былой ты олицетворяешь

все то, что есть в самой божественной весне.

Осенние стихиПеревод М. Квятковской

Даже дума моя о тебе, словно запах цветка, драгоценна;

Взор твой, темный от нежности, нехотя сводит с ума;

Под твоими босыми ногами еще не растаяла пена,

И улыбкой твоей улыбается радость сама.

В том и прелесть летучей любви, что ее обаяние кратко,

Равный срок назначает и счастью она, и тоске.

Час назад я чертил на снегу чье-то милое имя украдкой,

Лишь минуту назад о любви я писал на песке.

В тополиной аллее беснуются листья в последнем веселье,

Там влюбленные пары проходят, грустны и легки.

В чаше осени ясной на дне оседает туманное зелье,

В это зелье, весна, опадут твоих роз лепестки.

КолумбуПеревод Г. Шмакова

Адмирал, посмотри на свою чаровницу,

на Америку, перл твоей дерзкой мечты,

как, терзая, сжигает ее огневица,

исказив смертной мукой простые черты.

Нынче в сердце Америки — дух разрушенья,

там, где жили по-братски ее племена,

что ни день закипают меж ними сраженья,

за кровавым застольем пирует война.

Истукан во плотя восседает на троне,

истуканов из камня повергнув во прах,

и заря поутру в золотистой короне

освещает лишь трупы да пепел в полях.

Как мы рьяно закон учреждали повсюду

под победные рокоты пушек вдали!

Но увы! Снова с Каином дружит Иуда:

правят черные нами опять короли.

Наша губы испанцев с индейским разрезом,

сок французский тянули вы, словно нектар,

чтоб без устала петь каждый день «Марсельезу»,

чтоб потом запылал «Карманьолы» пожар.

Вероломно тщеславье, как бурные реки, —

потому и втоптали свободы мы в грязь!

Так бы касики не поступили вовеки,

сохраняя с природой священную связь.

Они были горды, прямодушны, угрюмы,

щеголяли в уборах из перьев цветных…

Где же Атауальпы и Моктесумы?

Нам бы, белым, теперь поучаться у них.

Заронивши во чрево Америки дикой

горделивое семя испанских бойцов,

сочеталась Кастилия мощью великой

с мощью наших охотников и мудрецов.

Было б лучше стократ, если б парус твой белый

никогда не возник над пучиной зыбей,

и не видели б звезды твоей каравеллы,

За собою приведшей косяк кораблей.

Как пугались тебя наши древние горы,

прежде знавшие только индейцев одних,

тех, что, стрелами полня лесные просторы,

поражали бизонов и кондоров злых.

Хотя варварский вождь их тебе был в новинку,

он намного отважней твоих молодцов,

что глумились, как звери, над мумией Инков,

под колеса бесстыдно толкали жрецов.

Ты пришел к нам с крестом на трепещущем стяге,

ты закон насаждал — он, увы, посрамлен,

и коверкает нынче писец на бумаге

тот язык, что прославил навек Кальдерон.

Твой Христос на панели — он слабый и грустный!

У Вараввы ж веселье и буйствует пир,

стонут люди в Паленке и плачутся в Куско

от чудовищ, надевших военный мундир.

Упованья разметаны, кровью залиты!

Мятежей и бесчинств закипающий вал,

мук жестоких юдоль — мир, тобою открытый,

так молись о спасенье его, адмирал!

Vesper[49]Перевод Э. Линецкой

Покой, покой… И, причастившись тайн

вечерних, город золотой безмолвен.

Похож на дароносицу собор,

сплетаются лазурной вязью волны,

как в Требнике заглавных букв узор,

а паруса рыбачьи треугольны

и белизной подчеркнутой своей

слепят глаза и режут их до боли,

и даль полна призывом — «Одиссей!» —

в нем запах трав и горький привкус соли.

Маргарите Дебайль[50]Перевод О. Савича

Маргарита, море все синей.

Ветра крылья

спят средь апельсиновых ветвей

сном бессилья.

Слышу: в сердце — будто соловей.

Уж не ты ли?

Посвящаю юности твоей

эту быль я.

У царя — дворец лучистый,

весь из нежных жемчугов,

для жары — шатер тенистый,

стадо целое слонов,

мантия из горностая,

кравчие, пажи, шуты

и принцесса молодая,

и не злая,

и простая,

и красивая, как ты.

Ночью звездочка зарделась

над уснувшею землей,

и принцессе захотелось

принести ее домой,

чтоб сплести себе прелестный

венчик для блестящих кос

из стихов, звезды небесной,

перьев, жемчуга и роз.

У принцесс и у поэтов

много общего с тобой:

бродят в поисках букетов,

бредят дальнею звездой.

И пошла пешком принцесса

по земле и по воде,

по горам, по гребню леса,

к распустившейся звезде.

Смотрят ласково светила,

но большая в том вина,

что у папы не спросила

позволения она.

Из садов господних к няне

возвратилась в отчий дом

вся в заоблачном сиянье,

будто в платье голубом.

Царь сказал ей: «Что с тобою?

Удивителен твой вид.

Где была и что такое

на груди твоей горит?»

Лгать принцесса не умела,

лгать — не дело для принцесс.

«Сорвала звезду я смело

в темной синеве небес».

«Неба нам нельзя касаться,

говорил я сколько раз!

Это прихоть! Святотатство!

Бог рассердятся на нас!»

«В путь далекий под луною

я пустилась не со зла,

ветер взял меня с собою,

и звезду я сорвала».

Царь рассержен: «Марш в дорогу!

Кару тотчас понесешь

и похищенное богу

ты немедленно вернешь!»

Плачет девочка в печали:

лучшую отдать из роз!

Вдруг является из дали,

улыбаясь, сам Христос:

«Царь, оставь свои угрозы,

сам я отдал розу ей.

Посадил я эти розы

для мечтательных детей».

Царь корону надевает

и, не тратя лишних слов,

вывести повелевает

на парад пятьсот слонов.

Так принцессе той прелестной

подарил венок Христос

из стихов, звезды небесной,

перьев, жемчуга и роз.

Маргарита, море все синей.

Ветра крылья

спят меж апельсиновых ветвей

сном бессилья.

Ты увидишь блеск иных светил,

но, бродя и взрослою по свету,

помни, что тебе я посвятил

сказку эту.

Андалусские напевыПеревод А. Голембы

Я на отмели свое имя

увидал и его не стер:

пусть, несомо волнами морскими,

уплывет в голубой простор.

Но не надо твердить, что печали

исцеляет крутая волна;

как принцессу ни утешали,

а принцесса осталась грустна!

Вознеси свой бокал Офира[51]

в дым кадильниц, в лазурь, в синеву!

«Надо плавать по волнам мира»,

надо жить — вот я и живу.

Жизнь моя, ты идешь откуда?

Жизнь моя, ты идешь куда?

Рану в сердце вовек не забуду,

не забуду о ней никогда!

Все ты понял, друг, и постиг,

но тоски ты не переспоришь:

будут вечными соль и горечь

на горячих устах твоих!

Задремала в лесу Филомела,

а о чем был напев ее?

В этой жизни лишь раз пропело

сердце трепетное твое!

Море, море, мираж, виденье

богоравной хмельной красоты!

Не узнал в тот далекий день я,

что меня позабудешь ты!

Устремясь к твоим горьким далям,

мне река проворчала в страхе:

«Быть Дарио или Дебайлем —

все равно что постричься в монахи».

Есть ли что на свете чудесней

и свежее, чем утро мая?

Как зовут, скажи, тебя, песня?

— Меня? Маргарита Локайо!

И со мной моя воля — отрада,

и строптивых ветров семья,

да еще морехода Синдбада

крутобокая чудо-ладья.

Печально…Перевод М. Квятковской

Однажды — очень печально, печально и безжеланно, —

смотрел я, как капля за каплей течет вода из фонтана;

а ночь была серебристой и тихой была. Стонала

ночь. Причитала ночь. Слезу за слезой роняла

ночь. И мрак аметистовый, казалось, светлел без света —

его разбавили слезы неведомого поэта.

И я был этим поэтом, неведомый и печальный,

всю душу свою растворивший в струе фонтана хрустальной.

Пройди и позабудьПеревод М. Клятковской

Это моя болезнь: мечтать…

Напрасно, странник, ищешь то и дело

дорогу лучше, чем твоя дорога;

на что тебе, скажи, моя подмога?

Я мечен знаком твоего удела.

Ты к дели не придешь! В тебе засела

смерть, словно червь, точащий понемногу

все, что от Человека уцелело —

от Человека, странник! и от бога.

Не торопись, паломник! Долог путь

в страну, которой ты не забываешь —

обещанную некогда мечтами…

Мечта — болезнь. Пройди и позабудь!

Упорствуя в мечтах, ты задуваешь

своей неповторимой жизни пламя.

АРГЕНТИНА