Поэзия США — страница 5 из 128

Во многом оно уже выходит за пределы романтического образа мира. Пристальный интерес к повседневности, вторжение в «недостойные» художника области бытия, богатство конкретных деталей, а главное, широко распахнутый поэтический горизонт, чувство бесконечной изменчивости и напряженной динамики жизни — вот что было особенно дорого в Уитмене его последователям-реалистам. Не будет натяжкой назвать «Песню большой дороги» прологом американской поэзии XX века:

Ты, дорога, иду по тебе и гляжу, но мне думается,

                 я вижу не все,

Мне думается, в тебе много такого, чего не увидишь

                 глазами.

Здесь глубокий урок: все принять, никого не отвергнуть,

                 никому не отдать предпочтенья…

В уитменовских «каталогах» скульптурно четкими контурами была намечена широкая панорама Времени и Страны, решена задача, которую Уитмен считал важнейшей. Открытия Уитмена далеко уводили от некоторых эстетических канонов романтизма. Но все же в историю литературы он вошел как великий романтик. Его стихи, в которых, кажется, звучат все голоса земли — голоса прерии, города, океана, голоса сапожника, лодочника, каменщика, плотника, — в действительности еще не стали полифоническими, потому что эти «голоса» почти неизменно оказывались модуляциями голоса самого Уитмена. Еще не возникло органичное слияние индивидуальной и народной судьбы, которое является фундаментальным принципом реалистического видения.

Впоследствии Кнут Гамсун, посвятивший Уитмену несколько уничижительных страниц, не без высокомерия и иронии назовет это условное «многоголосие» проповедью обезличенности. И сегодня приходится читать, что «я» Уитмена — это общеличность, лишенная примет неповторимого в каждом человеке духовного облика. Уитмена в таких случаях судят по законам реализма, им самим над собою не признанным. «Я, Уолт Уитмен» разных редакций «Листьев травы» — романтический герой, находящийся в самом центре мироздания и несущий на своих плечах все заботы, тревоги, радости и надежды настоящего, которое Лонгфелло провозгласил, а Уитмен и впрямь сделал бесценным достоянием поэзии. Этот персонаж в известном смысле условен, как во всяком произведении романтика. Но в нем воплощены существенные черты людей героической эпохи 1861 года. Он исповедует доктрину «доверия к себе», божественности человеческого «я», природного равенства людей, пантеистического приятия жизни. В нем нашли глубокий отклик идеи утопистов, он ненавидит рабство, насилие, несправедливость, его приверженность Демократии — не той, что на бумаге, а той, что в сознании и мечте народа, — непоколебима, как непоколебима и ненависть ко всему, что унизительно для личности и отчуждает человека от других людей.

Та «сверхдуша», которая живет в «Уолте Уитмене», побуждая его «принимать реальность без оговорок», все неуютнее себя чувствовала в Америке после Гражданской войны, открывшей простор не для Демократии, а для плутократов. Жизнелюбие не покинуло Уитмена до конца, но все-таки в его поздних произведениях все больше горечи, недоуменных вопросов и яростных обличений. Последние издания «Листьев» выходили практически без новых стихов — Уитмен уже почти не писал. И его настигла судьба всего романтического поколения, в условиях «позолоченного века» пережившего крах своих высоких идеалов. Теперь романтики один за другим покидали литературную сцену. Герман Мелвилл, великий современник Уитмена, был вытеснен из литературы еще раньше, а его «Военные стихотворения», порой на удивление глубокие, затрагивающие моральные коллизии огромной сложности, пылились в книжных лавках, пока за бесценок не пошли торговцам бумагой.

В поэзии наступил застой. Период от конца Гражданской войны до XX века называют то «междуцарствием», то «сумеречным промежутком». Он и в самом деле почти бесплоден. Были, правда, первые очень поверхностные попытки вслед за Уитменом осваивать заведомо «непоэтичный» материал: Маркем посвятил два-три стихотворения людям труда, Моуди уже в начале нашего века торжественным одическим стихом выразил возмущение агрессией США на Филиппинах. Было несколько ярких талантов, впрочем, быстро себя растративших. Сидни Ланир создал цикл о «реконструкции» Юга, представлявшей собой неприкрытый пир спекулянтов, и сам испугался обличительного пафоса «Дней стервятников», спрятав рукопись в дальний ящик стола. Стивен Крейн за свою недолгую жизнь успел подготовить два импрессионистских по духу сборника, отмеченных и свежими образами, и небанальностью стиха. По преобладало эпигонство. Вяло доцветали запоздалые цветы другой, отшумевшей литературной эпохи.

И все-таки искра романтического гения еще раз вспыхнула в Америке и разгорелась в чистое пламя высокой поэзии.

Пока в Бостоне сокрушались по поводу «вульгарности», торжествующей и в жизни и в искусстве, пока вздыхали по невозвратным временам, когда поэзия еще служила Красоте, неподалеку, в Амхерсте, дочь казначея местного колледжа Эмили Дикинсон писала стихи, теперь признанные одним из самых глубоких и сложных явлений американского романтизма. Лишь восемь ее стихотворений были анонимно напечатаны при жизни автора. Никто не обратил на них внимания. Слава пришла уже в XX веке.

Пуританское воспитание, которое получила Дикинсон, сильно сказалось на ее творчестве. Она верила, что только признанием муки бытия и искуплением собственной греховности в постоянной изнурительной борьбе с самим собой обретает человек истинную свободу. Компромиссов она не признавала, и с годами у нее усиливалось стремление уйти от мира, где моральные заповеди давно сделались пустой формой и господствуют практицизм и бездуховность. Она вела затворническую, аскетическую жизнь, но стихи, скрываемые даже от близких, впоследствии открыли, какой напряженной духовной работой были заполнены ее однообразные будни, какие сложные конфликты и противоречия не переставали ее тревожить.

По сути, это беспримесно романтические конфликты. Главным из них был непоправимый разлад между духом и бытием, кризис сознания, больше не находящего хотя бы внешнего единства с миром. Несмотря на свою добровольную изоляцию, Дикинсон поразительно точно чувствовала драматизм исторического времени, разрушающего связи личности с естественной жизнью и поколебавшего в человеке ощущение необходимости и незаменимости среди тысяч других людей, уникальности каждого жизненного пути и преемственности поколений.

Этот драматизм и был истинной «причиной и зачином» той боли, которая с беспредельной откровенностью передана в ее стихах. Действительность, развороченная и перевернутая Гражданской войной, уже не оставляла места для мечты о гармонии хотя бы в отношениях личности с природой, и повсюду у Дикинсон мы встречаем честное свидетельство об отчужденности человека и всеобщей разделенности людей. Она не принимала такого положения вещей, но не признать его реальности она не могла. И поэтому в ее поэзии страстное воодушевление то и дело сменяется подавленностью, а приливы надежд — горечью разочарований, хотя «амхерстская затворница» никогда не позволит себе приступов безнадежности:

Наш мир — не завершенье —

Там — дальше — новый Круг —

Невидимый — как Музыка —

Вещественный — как Звук,

Всматриваясь в этот калейдоскоп противоборствующих настроений, нельзя не различить за ними биения пульса эпохи, пусть ее самоочевидные приметы почти отсутствуют в поэтической вселенной, созданной воображением Эмили Дикинсон. Драма пуританского сознания, столкнувшегося с резким противоречием идеального и действительного в Америке той эпохи и воспринявшего это противоречие как собственную неизбежную судьбу, осмыслена Дикинсон так глубоко, что ее стихи приобретают значение общечеловеческое — при всей специфичности исходных понятий, которыми она мыслила. В ее сдержанных по тону, лаконичных строфах с их неповторимыми метафорами и новаторскими ритмами чувствуются страстные борения духа, и речь идет о непреходящих коллизиях — о способности или бессилии личности достичь единства убеждения, этики и поступка, о вечном стремлении человека обрести истинную гуманность своего бытия и тех неисчислимых препятствиях, которые ему приходится преодолевать.

«Это — письмо мое Миру — Ему — от кого ни письма» — так сказала о своих стихотворениях сама Дикинсон. Письмо всерьез прочтут через много лет после смерти отправителя. Тогда выяснится, что и в 80-е годы еще не иссякли жизненные соки, питавшие романтическую художественную систему. Факт существенный для установления хронологических границ романтизма в американской поэзии. Практически они совпадают с границами XIX столетия.

Испано-американская война 1898 года возвестила новый период, на языке исторической науки именуемый периодом империализма. И поэзия вскоре откликнется на те социальные перемены, которые он принес.

Начало нового поэтического века как будто поддается столь же строгой датировке, как и начало романтической эпохи. В октябре 1912 года на стендах киосков появился первый номер только что основанного в Чикаго журнала «Поэтри». Издательнице журнала Гарриет Монро удалось объединить многих одаренных молодых поэтов, которых ожидало большое будущее. С «Поэтри» тесно связаны творческие биографии Фроста и Сэндберга, Эдгара Ли Мастерса и Вэчела Линдсея. Здесь зародились традиции, которые прослеживаются в американской поэзии вплоть до современности. На первых порах история «Поэтри» словно бы целиком совпадает с историей «новой поэзии», как стали называть стихи молодых и — по возрасту — уже не очень молодых дебютантов 10-х годов, с историей «поэтического ренессанса», как теперь называют в США весь тот период.

На самом деле совпадение далеко не абсолютно, датировка условна, а термины неточны. «Ренессанс» — слово слишком обязывающее даже и для этого действительно яркого времени, пусть имеется в виду только возвращение поэзии к активной и плодотворной жизни. 1912 год стал определенным рубежом, но скорее волею случайности, чем логикой художественного развития: взлет подготавливался по меньшей мере с начала века. Наконец, были явления, не отразившиеся на страницах «Поэтри».