— Не то. Не то, — дважды повторила она, рассеянно потирая рукой переносицу. У нее прелестный чуть вздернутый носик, зеленые глаза и роскошные рыжеватые волосы. Николь Кидман, одно слово.
Я налил ей и себе кофе и поставил на стол пепельницу. А горшок с геранью задвинул как можно дальше. Торопить Машу не имело никакого смысла, особенно в каких-либо важных вопросах. Это я знал по собственному опыту, когда однажды стал чрезмерно настаивать на походе в ЗАГС.
— А ремонт так и не сделал, — сказала она, оглядывая кухню. Будто именно за тем и примчалась среди ночи, чтобы убедиться: побелил ли я потолок и не заменил ли линолеум?
— Сейчас начну клеить обои, вот только кофе допью, — ответил я.
— А ты мало изменился. Рад меня видеть?
— Нет. Ну ладно, рад. Что дальше?
— К прошлому, Саша, возврата нет, — твердо и даже с какой-то торжественностью произнесла она, словно ожидала, что я непременно тотчас же брошусь к ее ногам.
Я усмехнулся. Выждав некоторое время, она вздохнула и продолжила:
— Но мне было с тобой очень хорошо. Я даже любила тебя целых три минуты, помнишь, когда мы гуляли в Сокольниках и светило солнце, и одновременно шел теплый дождь, и меня что-то так сильно кольнуло в сердце, что я…
— Слушай, давай ближе к делу, — перебил ее воспоминания я. — Все это, конечно, страшно интересно, но сейчас, кажется, четыре часа ночи, не время для психоанализа по Фрейду. Ты ведь не затем сюда приехала, чтобы говорить мне о ремонте и об этих злосчастных трех минутах в Сокольниках? Хотя и за них спасибо, все-таки — не секунды. С твоим отношением к жизни, к…
— Ну хватит! — на сей раз она меня перебила. — Оставь мою жизнь в покое. Не строй из себя экзаменатора в колледже, мне давно двадцать лет, и я уже почти два раза чуть не вышла замуж…
— Второй раз — не за этого ли? — ехидно вставил я, тоже ткнув пальцем в направлении пола. — Или у него все впереди?
Кажется, мы готовы были опять поругаться. У нас с ней это часто происходило, хлебом не корми. Но теперь мы вовремя остановились. Словно опомнились.
— Да, этот, — подумав, ответила Маша. — Этого, кстати, зовут Алексей. Он тоже в какой-то степени историк. Историческая личность. Потомок древнего рода. Без него разговор может не получиться.
— Так зови сюда, — махнул я рукой. — До кучи.
— Да я так и хотела с самого начала, но он стеснительный, — Маша уже набирала номер на своем сотовом, и уже другим тоном, повелительным: — Леша, поднимайся, хозяин дает добро!
— Много добра не дам, у меня его самого мало, — проворчал я и пошел открывать дверь.
Через полминуты передо мной предстал Каменный Гость моего возраста. Наверное, у Маши особая тяга к сорокалетним мужчинам с залысинами. Но у этого была еще и борода лопатой. Выглядел он действительно застенчиво, неуклюже протянув руку.
— На кухню, — сказал я, пропуская его вперед. Пришлось ставить на стол третью чашку с кофе.
— Я ему все рассказала о наших с тобой отношениях, — произнесла Маша, опять как-то чересчур торжественно.
— Да. Знаю. Сочувствую, — коротко сказал гость, вновь пожимая мне руку, будто меня буквально на днях постигла страшная утрата.
— Сочувствуете? — переспросил я.
— Ну… в смысле… что так получилось… что Маша… и вы, — забормотал он, моргая и теребя галстук.
— Он хочет сказать, что не виноват в том, что я ушла от тебя к нему, — пояснила Маша, вновь начиная стряхивать пепел в горшок с геранью.
— Вот что, друзья, — произнес я, испытывая уже некоторое веселье. — Вы приехали ко мне среди ночи и начинаете обсуждать то, что давно прошло. Может, хватит? Ведь не за этим же вы приперлись? И оставь, пожалуйста, герань в покое.
— Это благородно, — с чувством сказал Алексей. Кажется, он в третий раз готов был пожать мне руку. Но я вовремя встал и унес горшок в комнату. Потом вернулся на кухню.
— Начинайте, — промолвил я. — Народ ждет.
После короткой паузы, словно собравшись с мыслями, слово взял Алексей, новый жених моей невесты.
— Представьте на миг, что наступил конец света, — грустно сообщил он, не то вопрошающе, не то утверждающе.
— Хм-м… — издал я неопределенный звук, отметив про себя, что лицо у него довольно приятное, а светло-серые глаза — беспокойные. Представить подобное в наше эсхатологическое время было не так уж и трудно. Очевидно, он оценил мой горловой звук, как согласие. И даже воодушевился.
— Дух материализма — и есть та тьма, которая изображает себя светом, — сказал он, поглядев на Машу. А потом — понесся, будто оседлав любимого конька. Я не успел схватить под узды. — Что такое дух мира, по вашему? Это взаимное охлаждение между людьми, это атмосфера тления и распада, это полная бесчувственность к божественной красоте, это пороки во всем. Сказано в Священном Писании: Слухом услышите — и не уразумеете, и очами смотреть будете — и не увидите. Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышит, и очи свои сомкнули, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы Я исцелил их. Эрос, Мамона и Танатос властвуют теперь над миром — похоть, деньги и смерть. Что ж, логично… Последние времена! Апостасия и энтропия. Всеобщее отступничество от Бога. И человека ныне надо бы называть как-то иначе, мужчину — апостатом, а женщину — энтропийкой.
— Вы вообще-то куда клоните? — озадаченно спросил я. Маша молчала. Очевидно, она уже наслушалась его прежде вдоволь.
— А вот куда, — охотно откликнулся Алексей. — В Апокалипсисе известны семь Асийских Церквей. Существует мнение, что они означают семь периодов жизни всего христианства от его основания до кончины мира. Но ни для одной из эпох нельзя установить точных границ, да это и не столь важно. Просто каждая эпоха или период выражает некий преобладающий тип человечества, который не сразу возникает и не сразу изменяется, не везде одинаково и одновременно. Поэтому когда в одном месте еще продолжается дух прежней эпохи, в другом уже развивается иное. А что же это за Асийские Церкви, спросите вы?
— Нет, не спрошу, — ответил я. — Потому что сам знаю, читал-с.
Но на реплики Алексей, кажется, уже не обращал внимания. Начал перечислять:
— Первая Церковь из «Откровения» Иоанна Богослова — Ефесская, означала первый же Апостольский период, но сам Ефес из великого мирового центра вскоре превратился в ничто. Вторая — Смирнская, состояла из бедняков, но богатых духом, это эпоха гонения на христиан, которым надо было претерпеть скорби от сборища сатанинского. Третья — Пергамская, это начало Вселенских Соборов и борьба с ересями. А сам Пергам был крайне развращенным языческим городом, в нем стоял храм со статуей Эскулапа, покровителя врачей.
— Вы что-то имеете против медицины? — спросил я.
— Жрецы этого храма оказывали проповедникам христианства наиболее сильное сопротивление, — пояснил он. И добавил: — Кстати, я сам по первой профессии доктор. Педиатр. Так что ничего против медицины не имею. Однако продолжим. Четвертая Церковь — Фиатирская — расцвет христианства среди новых народов Европы. Надо отметить, что здесь же стал расцветать и гностицизм — смесь всяких религиозных доктрин Востока, философии Шатена, каббалы и прочей метафизики. А это скверно. Но вот приходит пора Сардинской Церкви, пятой: эпоха гуманизма и материализма. Мы помним, сколько гениальных открытий сделано в это время, какие имена блистали! Паскаль, Монтень, Коперник, черт-те кто, одним словом. Но Церковь эта — по Апокалипсису — содержит лишь одно только имя живой веры, а на самом деле мертва.
Маша, глядя на меня, украдкой подняла вверх большой палец: дескать, вот он у меня какой умный, Алексей. Сам же Алексей, строго взглянув на нее, произнес:
— Внимание! Теперь переходим к самому главному. Шестая и седьмая Церкви — это Филадельфийская и Лаодикийская, они стоят практически рядом, перед концом света. Но если филадельфийцы не отреклись от имени Иисуса, то о лаодикийцах в Апокалипсисе не сказано ни одного одобрительного слова — они ни холодны и ни горячи и будут извергнуты из уст Господа. Но именно они будут последними, равнодушные к вере, озабоченные лишь материальными благами и телесными наслаждениями. Они-то и есть люди последних времен, апостаты и энтропийки. Замечу еще, что историческая Лаодикия подверглась в свое время полному разорению и опустошению турками, в то время как очаг христианства в небольшом городке Филадельфия в малой Азии находится до сих пор в цветущем состоянии. Даже сами турки называют его «Аллах-Шер» — «Божий город». Задача филадельфийцев — держать крепко только то, что они имеют: не богатство, а веру и Божии заповеди. Потому что у гроба карманов нет. С собой не унесешь ничего. Но зато они будут исхищены из этой жизни перед самыми страшными великими скорбями и спасены. А лаодикийцы — нет.
— А та, другая Филадельфия, которая в Штатах? — спросила Маша, глядя на Алексея с какой-то чрезмерной нежностью.
— Та Филадельфия — не Филадельфия, — ответил он. — Потому что американцы как всегда просто собезьянничали. Те филадельфийцы исхищены не будут. Получат по полной программе.
Чем же он взял Машу? — подумалось мне. — Неужели своим проповедническим даром? Прямо Савонарола какой-то!
— Надо добавить, что в переводе с греческого слово «филадельфия» означает «братолюбие», — продолжал тем временем Алексей. — А «лаодикия» — «народоправие». Вот это народоправие, то есть демократию мы сейчас повсеместно и наблюдаем. Ее будут насаждать по всему миру, огнем и мечом. И без всякого братолюбия. Под краковяк вприсядку.
— Хм-м… — издал я очередной звук.
— Какие-то неясности? — участливо обратился ко мне Алексей.
— Нет, просто у меня такое ощущение, что у вас за пазухой целый ворох доказательств конца света. Или чемодан с ними вы оставили на лестнице?
— Ну хорошо, — вздохнул Алексей. — Начнем, пожалуй, с времен не столь уж отдаленных, скажем, с пятнадцатого века.
Теперь Маша стала готовить кофе, а я подумал, что когда гость доберется до века нынешнего, я, скорее всего, засну. Хотя, если честно, спать мне пока вовсе не хотелось, а становилось все интереснее и любопытнее. И я понимал, что главная цель их приезда кроется где-то впереди. Просто пока Алексей снимал один капустный лист за другим, добираясь до кочерыжки.