– Братья заходят? – спросил он. Мария кивнула головой.
– Оногда и Катерина забежит… Да што! Братья оженились, пекутся ныне, как женам угодить! – тяжело отмолвила она. – Со стариками молодым трудно. Своя жисть… – не кончила. Варфоломей промолчал.
(Отпусти меня, мамо! Я был заботливым сыном тебе и отцу. Быть может, самым заботливым из сыновей. А сейчас – отпусти! Уже исполнились сроки. Ты знаешь сама! И птица вылетает из гнезда, когда у нее отрастают крылья, а я человек, мамо, и путь мой означен от юности моея! Нехорошо умедлить на пути предуказанном самим Господом!)
– Ты, Олфоромей, печешься, како угодить Богови, это благая участь! Но подумай и о нас с отцом. Оба мы нынче в старости, в скудости и в болезнях! Кого, кроме тебя, могу я просить? Сама бы… Без отца… прожила и за невестками! Голоса не возвышу уже и мира не нарушу в семье. А отец не может! Всё блазнит ему господинство в доме… Не хочу, чтобы при гробе лет повздорил со своими детьми!
Молчит Варфоломей. (Мамо! Почто не Стефан и не Петр а я должен взвалить на плеча свои еще и сей крест и сию суетную ношу! Не уподоблюсь ли я жене нерадивой, умедлившей встретить жениха? Не сам ли Христос повелел бросить отца своего и матерь свою и идти за ним? Думаешь ли ты обо мне, мамо? А ежели я не справлюсь с собою и, втайне, почну желать вашей кончины, твоей и отца, мамо? Того греха мне и Господь не простит!)
– Ты не станешь ждать нашей смерти, Олфоромей! – возражает мать молчанию сына. – А жить нам осталось недолго. Дотерпи! Проводи нас с отцом до могилы! Опусти в домовину и погреби. Тогда и ступай, с Богом! А я и из могилы благословлю тебя на твоем пути! Припаду к стопам Господа нашего, да наградит тебя за терпение твое!
(Мамо! Ты разрываешь, мне сердце! Я должен уйти! Ты это знаешь сама. Или я беспощаден к тебе? Или это юность моя так не может и не хочет больше ждать? Или я жесток пред тобою мать моя, рождшая и воспитавшая мя, и вскормившая млеком своим? Или я, как и прочие дети, будучи в неоплатном долгу у родителей своих, ленюсь и небрегу отплатить хотя малым чем долг свой при жизни родительской? Господи, подай мне знак, дай совет, как поступить в этот час!)
– Я не понуждаю тебя, Олфоромеюшко. Токмо прошу! Не можешь – ступай с Богом. Простись токмо с отцом по-хорошему. Мы ить и одни проживем, с Господней помогой! Прости меня старую!
Она потупляется вновь, и Варфоломей видит, как вздрагивают худые материны плечи, как кривятся судорожно губы, сдерживая рыдание, как робкая слеза осеребряет ее ресницы…
(Ты не ведаешь, мамо, какой жертвы просишь у меня! Я уступаю тебе, но и сам боюсь за себя в этот миг. Выдержу ли без ропота этот последний искус? Господи, владыка добра! Помоги мне днесь на путях моих!)
– Хорошо, мамо. Я остаюсь, – говорит он.
Ему приходится поскорее поддержать мать, чтобы Мария не рухнула в ноги сыну своему.
Глава 15
Ближайшие два года не прошли совсем даром для Варфоломея. Отец был прикован к постели, братья и верно, как говорила мать, больше угождали женам своим, и на него пали те хозяйственные заботы, которые ранее исполняли Яков, Стефан, Даньша или сам боярин Кирилл. Ему пришлось-таки поездить и походить с обозами, неволею научиться торговать; много раз бывать в Переяславле, этой второй церковной столице московского княжества, где он даже завел знакомства в монастырских кругах; побывал он и в других, ближних и дальних городах – в Хотькове и Дмитрове, в Юрьеве-Польском и Суздале, спускался по Волге от Кснятина до Углечаполя. По крайней мере единожды довелось ему увидеть Москву, куда Варфоломей попал в числе радонежан, вызванных на городовое дело. (Когда набирали народ, можно было и поспорить, – свободные вотчинники, в отличие от черносошных крестьян, не несли городового тягла, но Варфоломей не стал спорить. Ему самому было любопытно поглядеть стольный город своего княжества, а работы он не боялся никакой.) Москва, хотя и обстроенная Калитой и красиво расположенная на горе, над рекою, все же сильно уступала Ростову, Владимиру и даже Переяславлю. Город, однако, был многолюден, а народ напорист и деловит: москвичи явно гордились своею столичностью. Варфоломей нашел время побывать в монастырях, Даниловом и Богоявления, обегал Кремник, благо они тут и работали, починяли приречную городьбу, и даже увидал мельком князя Семена, – молодого, невысокого ростом, с приятным лицом и умными живыми глазами. Он шел в сопровождении каких-то бояр и свиты и слушал, кивая головой, то, что говорил ему забегавший сбоку, привзмахивая руками, седой боярин, сам же бегло окидывал взглядом строительство, и даже, остановясь невдали от Варфоломея, указал рукою одному из бояр на что-то вызвавшее его особое внимание. Передавали, что князь Семен только что воротился из Орды, где представлялся новому цесарю, Чанибеку.
Мелькнул и исчез пред ним кусочек той «верхней» жизни, со своими, неизмеримо важнейшими, чем его собственные, трудами, успехами, бедами и скорбями. Важнейшими уже потому, что от них, от этих трудов княжеских, зависели жизни и судьбы тысяч и тысяч прочих людей – бояр, торговых гостей, ремесленников и крестьян. Что было бы сейчас со всеми ними, не прими Чанибек милостиво князя Семена? Верно, уже бы скакали гонцы по дорогам и в воздухе пахло войной!
Митрополита Феогноста, как ни хотелось ему, Варфоломей в этот наезд так и не видел. Баяли, что духовный владыка Руси все еще не воротился из Орды.
Пригородные московские монастыри, как и большие монастыри Переяславля – Горицкий и Никитский, вызывали в нем одно твердое убеждение: туда он не пойдет. Варфоломей даже затруднился бы сказать, почему именно. Верно, из-за той самой «столичности», которая тут упорно лезла в глаза: соперничества и местничества, тайной борьбы за звания и чины, страстей, связанных с близостью к престолу, которые он и не зная знал, – чуял кожей этот дух суетности, враждебный, по его мнению, всякому духовному труду. Раз за разом ворочаясь из своих путей торговых, Варфоломей все больше убеждался в том, что его замысел: уйти в лес и основать свой собственный, скитский монастырь, есть единственно правильный и единственно достойный путь для того, кто хочет, не суетясь и не надмеваясь, посвятить себя единому Богу.
Между тем время шло. Кирилл все больше слабел и уже начал не шутя поговаривать о монастыре. Он бы, верно, и давно уже посхимился, да не желал оставлять Марию одну, а та тоже, давно подумывая о монастыре, не могла оставить одиноким своего беспомощного супруга. Им обоим не хватало какого-то толчка, быть может, внешней беды, дабы решиться покинуть мир.
У Кати с Петром появился ребенок, девочка, а вскоре обе невестки опять понесли, почти одновременно.
Варфоломей, который нынче нечасто встречался с Нюшей, не сразу почуял приближение беды. Нюша была уже на сносях, когда Варфоломей, встретив ее случайно у младшего брата (она пришла к Кате за какою-то хозяйственною надобностью), вдруг, невесть с чего, испугался до смертного ужаса. Да, лицо у Нюши было слегка нездоровым, подпухло, под глазами появились отечные мешки, но не это перепугало Варфоломея. Она болтала, даже смеялась, пробовала подшучивать над ним, а глаза у нее в это время – отсутствовали. В них, в самой-самой глубине зрачков, была пустота. Он решил, что это наваждение, пробовал стряхнуть с себя глупый страх и не мог. Что-то должно было произойти, возможно, то, чего он ждал тогда, два года тому назад, и просто ошибся во времени? Вечером этого дня он долго и горячо молился о здравии рабы Божьей Анны, но и молитва как-то не доходила до сердца на этот раз, не могла перебить тревожного ожидания беды.
Много лет спустя Варфоломей, к тому времени старец Сергий, так развил в себе эту способность угадывать грядущую человеческую судьбу, что уже ни разу не обманывался в предчувствиях своих. Близкая смерть или тяжкое несчастье, увечье ли, плен, болезнь виделись ему заранее, как бы написанными на челе человека, и даже сроки несчастий он мог предугадать и называл довольно точно. (Свойство нередкое у людей тонкой духовной организации, хоть и не объясненное до сих пор наукой.) О своих предчувствиях Варфоломей не говорил никому. Только внутри себя во все эти последние месяцы как бы сжимался весь, собирался в комок, словно ожидая удара.
Сама Нюша ничего такого не подозревала: была весела, ровна, хлопотливо готовила свивальники и сорочки будущему младеню. Она уже и ходила тяжело, переваливаясь, точно утка.
Осенние ветры сушили и вымораживали землю. Сухой серый ольховый лист на утренниках хрустел под ногой.
Роды прошли благополучно, – так повестила ему Никодимиха (Варфоломей как раз возвращался из лесу). Безумная надежда на то, что он и ныне сумел ошибиться, билась в нем, когда он взбегал по ступеням Стефанова терема. Но с первого же взгляда на брата, на его потерянное, смятое лицо, на хмурую Катерину, что сидела ссутулясь у постели роженицы, Варфоломей понял, что дело плохо. Нюша лежала вся в жару, румяная, почти красивая, и не узнавала никого. У нее тотчас после разрешения от бремени началась родильная горячка.
Прибежала мать, вызывали ворожею и Секлетею, знахарку. Больную обмывали, поили травами, заговаривали – не помогало ничего.
Гадали, что делать с младенем (Нюша опять принесла мальчика). То ли искать кормилицу, то ли выпаивать ребенка козьим молоком из коровьей титьки? Спор разрешила Катерина, сама недавно родившая, которая решительно унесла ребенка к себе:
– Выдумают, тоже, кормилицу! Кака еще и придет, поди их разбери! – сердито проговорила она, – у меня самой молока хоть залейся! Надо – и троих выкормлю!
Потянулись томительные часы, дни, когда Нюша была между жизнью и смертью. Жар наконец спал, и она пришла в сознание, но таяла, как свеча. Женщины, сменяясь, не отходили от больной. Варфоломей, забросив все дела, тоже сидел у Нюшиной постели в очередь с братом. Ему было тяжелее, чем Стефану. Он знал, что это конец.
Нюша то плакала, то жаловалась, просила помочь, капризила, словно малое дитя. Несколько раз просила принести ребенка, даже брала на руки. Слабым голосом прошала у Стефана: