В общем, мама Толли боялась, что тётка Тьма испортит нам праздник. Устроит скандал, чтобы побольше эмоций забрать. Те, кто от Экрана зависимы, могут устроить драку или даже поджог, чтобы было больше впечатлений. И потом нахватаются эмоций и несутся их скорее сдавать, ловить удовольствие от слияния с Экраном. Фурсишки!
Про таких, как Тьма, есть ещё одно ругательство. Здесь это хуже нашего мата. А напрямую переводится как «людоеды». Те, кто общается с людьми, чтобы забрать их эмоции.
Вообще тут язык интересно устроен. Но, наверное, это для меня интересно, я ведь иностранка. А для тех, кто на нём всю жизнь говорит и в школе изучает правила, тут всё просто. Но когда у меня в голове слова сходятся со смыслом, я всегда так радуюсь. Будто уровень прошла! Или выиграла что-то. Надо про устройство языка у Юры спросить, он же совсем местный, всю жизнь в Захолустье. А ещё надо спросить, как это вообще получилось? Куда я деваюсь, когда живу у себя? Я здесь исчезаю? Или живу, но этого не помню?
Когда я здесь, то в нашем мире я сплю. Или лежу, глядя в одну точку, я проверяла. А что со мной происходит тут, когда я у себя?
Надо спросить у Юры… прямо сейчас, пока мы готовим дом к празднику! Как только мама Толли перестанет кричать! Уже не из-за нашей поездки к Экрану, а из-за какой-то штуки, которую Юру просили забрать, а он забыл, а сейчас за ней уже поздно!
Она кричит, и Юра снова замирает и втягивает голову. Мама Толли уходит на кухню, я тогда резко спрашиваю:
– Юра… он тебя бьёт?
Не то местоимение употребила. Не «он», а «она», глупая ошибка. От волнения, да? Здешний мир – он не только вкусный и с яркими запахами. Он разный.
Юра не смотрит на меня. Но выпрямляется и руки скрещивает на груди. И сощуривается. Поза сопротивления, защиты – подсказывает мой театральный опыт.
– Она – нет, никогда! Это же мама Толли!
– А почему ты тогда…
Не хватает слов, чтобы объяснить…
– Почему твоё тело так реагирует?
Юра отвечает… не сразу, будто ищет каждое слово в гугл-переводчике.
– Это реакция не на неё. Это делали мои… биомать и биоотец…
Мне тоже хочется проверить каждое слово в переводчике. Но я понимаю! Это так… это так подло! И я тянусь к Юре, мои руки ложатся поверх его скрещенных.
– Я тебя… Мне так… Это очень…
Слов нет. Поэтому я обнимаю, и повторяю, и немного покачиваюсь вместе с ним.
– Юра-Юра-Юра-Юра, Юра-Юра-Юра-Юра…
Имя как утешение. Как сожаление. Как признание?
Он не стряхивает мои руки, покачивается вместе со мной. Мы стоим посреди столовой, Юра лицом к окну, я – к экрану. К нашему домашнему, который направлен на большой и от него немного подзаряжается. Сейчас большой Экран ничего не показывает, ещё слишком светлое небо. А у нас тут уже сумерки, свет никто не зажигал… И на серой стене проступает белый прямоугольник. Наш маленький экран сперва мигает, а потом загорается очень ровно – подхватил мои эмоции, подсоединился.
Спокойный неяркий свет – как вечернее солнце сквозь занавеску.
Это нежность!
Когда я оказываюсь в Захолустье, тут всегда вечер. Тёплый, неяркий и негромкий. Но я ещё никогда не оставалась тут на ночь. Не спала внутри сна. Оказывается, так тоже можно! Было здорово.
Мама Толли отвела меня в комнату на втором этаже, над кухней. Здесь пахло цветами и травами, в окно были видны деревья и соседние крыши. И золотые закатные облака. Такой потрясающий вид, что я даже не сразу обратила внимание на обстановку. Кровать, зеркало, кресло, комод… Нет телевизора, ноутбука, телефона, розеток. На комоде фонарик, под потолком лампа аварийного освещения – тоскливая синеватая трубка, типа больничной. А выключателя нет. На кровати полотенце, на кресле одежда какая-то. Ночная рубашка, халат. Меня здесь ждали. А в ванной – зубная щётка. Как мило!
И у всего свой запах. Чистая ткань, мыло, лаванда – или что там кладут в бельё, когда его держат в комоде? Я хотела спросить, но вдруг зевнула. Может, от всех этих сушёных трав так хочется спать? Или от усталости? Мы весь вечер мыли, тёрли, переставляли, резали, чистили, жарили и снова мыли. Без пылесоса и блендера. Зато с разговорами. Мне кажется, я с мамой Толли сегодня вечером говорила больше, чем с мамой и папой за все месяцы после аварии. Ну о чём с ними говорить? Что они мне нового скажут? А тут другой мир, другой город, другие дела.
И завтра будет праздник.
Я не очень поняла, какой именно, мама Толли сказала про что-то новое, но так, будто я уже в курсе. Может, мне Юра должен был объяснить и не смог? А вдруг его за это накажут? Я не переспрашивала. Разливала по бутылкам горячий компот, смотрела, как тёмные ягоды медленно кружат в мутной воде… А потом меня учили делать тесто – я не знаю, у нас тоже его так делают? И мама Толли рассказывала мне про Орден Экрана Милосердия…
Я зевнула, а потом ещё и снова. Мама Толли напомнила мне, как маленькой, про душ и зубы почистить. Вышла, оставив под потолком тоскливый синий свет. И я вдруг испугалась: а что, если я усну внутри сна и куда-нибудь ещё пропаду? Может, вообще не засыпать? Я специально сбросила одеяло, чтобы замерзнуть и не уснуть, вспоминала то, что мне сегодня рассказали про Орден Экрана Милосердия, как давно он возник, какие у него цели, почему про него нельзя вслух говорить, кто им управляет – завтра я увижу на празднике всех этих людей… Потом я, наверное, уснула.
Не помню, как закрыла глаза, помню, как открыла, – мне в лицо бил свет фонарика, надо мной стояла мама Толли в длинном халате, на светлых кудряшках тёмный платок. Под потолком мигала аварийная лампа… Что-то гудело – в комнате или за окном?
Как в фильме про войну, когда показывают бомбардировку.
Я вскочила, спустилась вниз, на кухню. Там уже стоял Юра, полностью одетый, в синей форменной куртке. Мама Толли подошла и обхватила его на секунду, а потом он отстранился, выставил ладонь вперёд.
– Ну всё, хватит уже. Хватит! Я пошёл!
– Береги себя!
– И ты себя. И ты, Дым, тоже береги.
Мне тоже хотелось его обнять. Но он уже ушёл. Ну вот, велел беречь. Себя или маму Толли? Кого именно? Как он ко мне относится? У нас тут всё гудит и свистит, а я думаю про любовь. И от этого всё категорически прекрасно, даже то, что гудит и мигает, и дом будто шатается, будто он картонный…
– Пошли в погреб, быстро!
Мама Толли тянет за кольцо посреди кухонного пола. Откидывает люк, спускается туда, держа фонарик, машет им, подзывая меня…
Вокруг синяя тьма с проблесками. Картины на стенах бликуют, в распахнутую кухонную дверь виден экран в столовой – он еле светится.
А вот внизу, в погребе, тепло, темно и ничего не видно.
Меня куда-то усадили. Накинули что-то на плечи – одеяло?
Потом мама Толли установила свой фонарь. Стал виден потолок из ровных гладких досок, коробки какие-то. Полки, банки… Скамейки!
Наверху гремит, шуршит и воет.
– Что это? – наконец спрашиваю я. – Катастрофа?
– Гроза! – отзывается темнота мужским стариковским голосом.
И я визжу!
Из-за всего сразу, а не только из-за того, что в доме, оказывается, всё это время был ещё один человек. Жуть какая-то.
– Да гроза это, гроза! Шторм! – Мама Толли обхватывает меня поверх пледа. Шепчет ласково: – Тут ведь океан рядом, разное с погодой бывает.
– А почему Юра ушёл? Куда?
– Дежурить! Собирать страх тех, кто грозы боится, – снова поясняет старик из темноты.
Я надеюсь, что это всё-таки человек, а не нечисть. И, будто уловив мои мысли, старик зажигает ещё один фонарь – пронзительный, глаза не сразу привыкают к такому. В свете этого фонаря у старика очень ярко сияет лысина. Борода кажется ослепительно-белой, как летнее облако. На груди, слева, где сердце, у старика зелёный камень. Или значок? Зелёная искра. Я смотрю только на неё, неловко человека в упор разглядывать. Может, он не очень старый на самом деле, этот старик?
– О, пришла, значит. Это она – Дым, да?
Оказывается, пока я стеснялась, старик разглядывал меня. Посмотрел, покивал, а потом вдруг повернулся ко мне спиной. И перед ним тоже вспыхнул экран!
Яркий, сиял сильнее, чем тот большой, за заливом.
В его свете свет фонаря будто растворился совсем.
Наверху что-то грохнуло. Засвистело, зазвенело – не те ли банки и бутылки, в которые мы разливали компот?
– Она это, она… Хорошая девочка.
Мама Толли обняла меня ещё крепче. Как моя мама в поликлинике, перед очередным кабинетом, где будет противно или больно. Только шептала другое. Не «Викуша, потерпи, скоро всё пройдет», а важное. Хоть и таким же шёпотом.
– Смотри туда, девочка моя. Ничего не бойся. Смотри!
Сверху, из крышки люка, пахло острым, холодным, свежим – грозой.
– Тут никого нет! Нечего стесняться! Ну же?
Старик сел по другую сторону от меня, накрыл мою голову ладонью. Ничего не сказал, просто погладил, как маленькую. И я вдруг вспомнила себя в детстве. Как я боялась пылесоса… Меня обычно в это время выводили гулять, но вот однажды не получилось.
И вот оно, это воспоминание: я болею, простуженная, сижу на кровати, горячая и несчастная, за стеной мама возит пылесосом, а со мной рядом сидит папа и гладит меня по голове, почти так же, как этот неизвестный старик. И я плачу – там, в воспоминании – от того, что температура, и от того, что ладонь не помогает… Или помогает?
На экране моя комната, с детскими малышовыми обоями – сплошь розовые облака и радуги, на стене светильник-полумесяц, я совсем мелкая, о, я эту пижаму не помнила вообще, пока мне её в воспоминаниях не показали… Какой папа худой! И какой он… Смотрит иначе, нежно… Он на меня уже давно так не смотрит. И какая я была смешная! И чего я думала, что некрасивая? Очень милый ребенок, просто надо уши волосами закрывать, и всё!
Изображение на экране сияет, подрагивает… Становится нечётким – будто между ним и мной пар, как зимой изо рта…
Мне холодно! Будто здесь сейчас и вправду зима… Экран тускнеет, воспоминание замирает. Старик убирает руку с моей макушки.