— Братцы, щепотку соли надо! Скорее же, у кого есть соль?!
…В один из таких жутких морозных дней притулился Павка у печурки: его знобило, ломало, неуемный зуд не давал покоя: то спину почешет, то плечо. Засунув пятерню за ворот гимнастерки — он стал широк для его истончившейся шеи, — успокаивал зуд. С трудом поднялся на ноги, выбрался в коридор, дальше идти, казалось, не было сил. Из распахнутых дверей общей залы санитары выносили покойника. Смерть уже застеклила глаза, посерело лицо, и заострился нос. «Вот и меня так понесут, — подумал Павка. — В конце-то концов какая разница — одним больше, одним меньше».
Неотвратимость подобного исхода не испугала его, он привык видеть каждый день страдания и смерть, но подтолкнула на отчаянную решимость: раз суждено умереть, то хоть при попытке к бегству.
Кузенко вспомнил, что коридорный Нырок по секрету сообщил ему, что Алешка Клюквин давно замыслил побег и теперь поджидает удобного случая.
«Я тоже такой случай не упущу», — твердо решил Кузенко, поднимаясь к Лопухину на третий этаж.
Роман пришивал пуговицу к фуфайке и сам был похож на тяжелобольного. Но при виде его на бледном лице появилась улыбка.
— А-а, Павка, заходи… — Лопухин, сделав узелок, оборвал нитку. — Что-нибудь случилось?
Тревожно и выжидательно Кузенко посмотрел на Лопухина.
— Ну сколько можно сидеть? — прошептал Кузенко, нагнувшись к нему. — Давай бежать. Не могу смириться со своим положением.
— И не надо мириться, — ответил Лопухин. — Но мы врачи. Больные и раненые нуждаются в нашей помощи. Больше ее ждать неоткуда. Ради них мы должны проявлять терпение…
— К черту… Терпение в таких условиях равносильно трусости, — прерывающимся голосом возразил Павка, но, увидев предостерегающий жест, вновь перешел на шепот: — Наше место там, где воюют… А здесь мы все обречены… Кругом смерть… Неужели, Рома, нельзя выбрать ночь, разрезать проволоку?.. Ну сколько же можно?.. Давай бежать!.. Мне…
Он запнулся, с сомнением глядя на Романа: сказать или не сказать того, что он знает.
— Погибнуть на проволоке глупо, — жестко сказал Лопухин. — А впереди предстоит одно большое и важное дело.
— О каком деле гутаришь?
— Придет время — узнаешь.
В тот зимний день во время обхода, осматривая лечебные корпуса, штабс-артц Борбе со своей свитой, по обыкновению, поднялся на третий этаж второго блока, где атмосфера, показалось ему, была здоровее, побывал в двух-трех комнатах санитаров, у аптекаря, зашел в перевязочную, а в общую палату лишь заглянул и, зажав нос, тут же отпрянул.
Роман Лопухин предложил господину Борбе зайти в манипуляционный кабинет послушать музыку. В довольно-таки просторной комнате, где в мирное время помещался красный уголок, у стены в углу стоял небольшой обшарпанный рояль. От натопленной печурки-времянки было тепло. Борбе, не снимая перчаток, с довольной улыбкой оглядывал помещение, отличавшееся безукоризненной чистотой, и, к изумлению своему, увидел нарисованных углем на стене портреты немецких композиторов. Под каждой знаменитостью были аккуратно выписаны нотные строчки из их произведений. Это понравилось Борбе. Он снял козырчатую шапку, чинно уселся на стул, поправил пенсне и дал знак начинать. Лопухин кивнул пианисту Ростиславу Ломакину, и тот заиграл «Сентиментальный вальс» Чайковского. Лопухин исподтишка поглядывал на рябоватое лицо штабс-артца, отыскивая в нем признаки снисходительности, ведь этот пожилой майор с серебряной вязью на погонах был по образованию врач, в первую мировую находился в русском плену, о чем не раз вспоминал, и, казалось бы, мог как-то посочувствовать русским…
Прикрыв глаза, Борбе слегка покачивал в такт мелодии рыжеватой, почти лысой головой. Лопухин перевел взгляд на строгое, с запавшими глазами лицо Ростислава. Сурово сдвинутые брови и густая, косматая грива делали его похожим на Бетховена. Накануне у них состоялся примечательный разговор. «Эх, знал бы, для кого буду играть, — сокрушался Ростислав. — Узнают наши, веревку мне намылят за эти концерты». А Лопухин убеждал: «Надо играть, Ростислав. На-до!» А про себя подумал: «Мы оба играем. И наша игра стоит свеч».
Лоб пианиста покрылся испариной. Знал Роман, какого напряжения, каких физических и душевных сил стоит эта игра.
Борбе все так же покачивал в такт мелодии головой, слушая вальсы: «Голубой Дунай» и «Сказки Венского леса». По всему было видно, что он доволен игрой русского пианиста.
Опустив глаза, Ростислав доиграл до конца, хотя по его лицу скатывались капли пота.
— Я имел удовольствие слышать вашу игру, — сказал немец, поднимаясь и надевая шапку. Но когда узнал, что у пианиста перебиты на правой руке сухожилия и что он смог играть благодаря незамысловатому приспособлению, придуманному Лопухиным, изумлению его не было границ. — Ах, дохтор Ляпухинь! — покачивал головой Борбе, разглядывая браслет на запястье пианиста и резиновые соски, соединенные шнурками, надетые на пальцы. — Я восхищен вами, коллега!
— Чем немецкое командование может улучшить условия больным и раненым? — На исхудавшем лице Лопухина не было и тени так хорошо знакомой улыбки, какой улыбался он, разговаривая со своими товарищами по несчастью. Сейчас говорил другой, хладнокровный и сдержанный человек, тонко и точно рассчитывающий каждый свой шаг, слово, поступок.
— У вас есть на этот счет соображения? — нахмурился Борбе.
— Вы могли бы, господин Борбе, улучшить питание больным?
— Это не в моей власти, — суховато произнес штабс-артц, выходя из манипуляционного кабинета.
«Конечно, накормить досыта пленного у вас считается преступлением», — подумал Лопухин и решил действовать иначе.
— Но господин Борбе мог бы распорядиться заменить в баланде магар на картофель или горох?
Спускаясь по лестнице, Борбе лишь сказал, что на днях привезет из хозяйственного управления лагерей своего друга, полковника, тоже большого любителя музыки.
Прежде чем выйти во двор, штабс-артц задержался у дверей, тщательно вытер подошвы о тряпку, вымоченную в хлорном растворе.
— Неплохо бы к этому концерту оздоровить обстановку, — продолжал Лопухин. — Блок инфекционный. Во дворе перед окнами много умерших. Их даже не успевают хоронить. Печальное зрелище оставит неприятное впечатление у господина полковника. Вы могли бы разрешить нам оборудовать покойницкую в подвальном помещении. И в санитарном отношении это место наиболее подходящее…
А сам думал о том, что неплохо бы в подвале сложить печь для прожарки белья у всех, соприкасавшихся с больными сыпным тифом.
Зная о строгой немецкой экономии, Лопухин не забыл напомнить, что все это можно сделать силами выздоравливающих и из кирпича от развалин городских домов.
— Гут, гут, гут, дохтор Ляпухинь, — говорил майор Борбе. — Комендант не одобряйт подобный снисходительность, но я постараюсь убедить.
От ослепительного снега у пожилого немца слезились глаза. Он улыбался и вроде был как будто бы доволен собой.
— Как ви сказаль? — спросил он, вытерев слезы. — Музыка будет спасать каждого?..
Лопухин, не отводя глаз от блескучих на солнце майорских пенсне, повторил:
— Wer sieh in sich ein Toten[2]. — И по-русски сказал: — Спасет от смертельного отчаяния.
— Ja, ja, ja, — согласно закивал штабс-артц, направляясь в комендатуру.
Всматриваясь в искристый снег, он вспомнил свои молодые годы, проведенные в России, где на собственном опыте познал, как гуманно относились русские к немецким военнопленным, и думал о том, что молодой русский «дохтор Ляпухинь» строит свою речь логично и убедительно. «Надлежащие условия будут способствовать выздоровлению… При такой антисанитарии невозможно избавиться от опасной инфекционной болезни». Его слова не противоречат указанию министра труда о том, что Германии нужны рабочие руки. И надо убедить коменданта, чтобы он отдал соответствующее распоряжение…
Да, молодой русский врач с умными серыми глазами внушал ему доверие и даже симпатию. Что бы там ни говорил комендант, но штабс-артц Борбе представить себе не мог, чтобы от природы хорошо организованный, умный человек мог быть недоволен немецким порядком. «Дохтор Ляпухинь» ведет себя предупредительно, он хороший хозяин и может показать пример, как надо работать!..
После того как Иванов с Федором Изотовым облазили на карачках весь подземный коридор и убедились, что трубы тянутся к первому блоку и что посреди двора они ответвляются к межблочной кухне, а выхода наружу нигде нет, они намекнули об этом Лопухину. Дескать, есть такая возможность и если за это взяться с умом, то можно и прорыть ход за колючую проволоку. Лопухин, зная, что за попытку к бегству расстреливают на месте, категорически запретил им об этом и думать. Они вроде бы и согласились. Однако сам же стал все чаще и чаще спускаться в подвальное помещение, в бывшую кочегарку, где озабоченно расспрашивал мастеровых людей про котлы, интересовался, нельзя ли их пустить в эксплуатацию.
А когда во двор второго блока въехал грузовик и лагерные работяги выгрузили обломки кирпичей и глину, Лопухин подозвал Изотова.
— Федор Антонович, ты когда-нибудь делал русскую печь? — спросил он.
— Не-ет, но я такой хват, мне бы только раз глянуть — и сделаю.
— Надо сделать, и побыстрей. Наши люди умирают от тифа.
Изотов вздохнул, сокрушенно покачав головой.
— Я вчера ночью дежурил в изоляторе. Страшно слышать: и поют, и воют, и кричат, и команды подают. Боже мой, а температура под сорок.
— Для прожарки белья побыстрее надо сделать печь.
— А немчуки не помешают?
— Они сами боятся эпидемии… До нас ли им…
В те дни Лопухина нередко можно было застать в подвальном помещении, в бывшей кочегарке. Как хороший хозяин, он вникал во все мелочи оборудования дезкамеры. Когда вели кладку печи — «кабана» — для прожаривания белья от вшей, по его требованию сделали и мойку в два рожка для горячей и холодной воды. Но мало кто знал, что озабоченный хозяйственными хлопотами Лопухин скрытно обдумывал организацию подземных работ. Теперь, зная, что коллектор с паропроводными трубами проходит под раздаточной комнатой, умывальником и уборной, он распорядился, чтобы вход в покойницкую был отдельный со двора, и чтобы кирпичная стена наглухо отделяла покойницкую от столярки, где работали инвалиды, и чтобы коллектор со стороны покойницкой был также замурован кирпичом.