Покинутые, или Безумцы — страница 2 из 45

Я прошел к заведению и попытался попасть внутрь. Но усач в па-коле и жилетке поверх длиннополой синей рубашки скрестил руки и сказал по-английски, что закрыто, закрыто. Это было странно. Внутри сидели люди, пили чай, до вечера было далеко… Мы смотрели друг другу в глаза пару мгновений, я отвернулся и пошел своей дорогой. Черт его знает… Хозяин — барин.

Спустившись с Монмартра, я завернул в кафе, сидел перед фарфоровым кувшинчиком, прихлебывал крепкий горький кофе, думал, ну, не написано же у меня на лбу… «Афганские рассказы». Выход этой книжки и привел меня сюда, то есть в этот город. И в чайхану. Но попробовать афганского чая так и не удалось. А жаль, это сюжет для рассказа… Не вернуться ли туда на другой день? Но утром я вспомнил взгляд этого человека и мне расхотелось возвращаться. А в рассказе герой должен был вернуться. Ну, что ж, его дело. Я отправился искать музей Пабло Пикассо.


После чтения «Имен» Флоренского

Любопытный сон: в соборе идет какой-то человек, из-за колонны вдруг появляется его двойник, но старый; человек оглянулся — двойник исчез, потом снова появился, и человек обнял его, двойник лучисто улыбался, это были отец умерший и сын живой. Но здесь они оба были живы.

Чувство сиротства

Чувство сиротства первично, говорит Октавио Пас, младенец, появившись на свет, не знает ни отца, ни матери. А ведь этот миг, если верить современным психологам, тому же Ст. Грофу, один из важнейших, определяющих. Вот, где истоки экзистенциализма.


Негосударство

Точно установлено: заговори в любой компании об анархизме — тут же все встряхнутся, оживут, заспорят, загалдят. Это красная тряпка, удар грома средь ясного неба, «хэ!» дзен-буддизма. Действует пробуждающе. В этом, может, и сокрыт главный смысл анархизма.

Но еще тут проблема этимологическая. «Безначалие, безвластие». А ведь анархизм — учение, в этом безвластии есть свод правил — анархических принципов. Лучше бы назвать это учение по-другому, например, аэтатизм. Язык сломаешь. В общем — негосударство.

Счастье, свобода

У Юнга: тождество субъекта и объекта уничтожает всякую возможность познания; человек лишен свободы; это состояние характерно для примитивного человека.

Есть о чем подумать.

Был ли первобытный дикарь свободен? Руссоисты считают: да. Но ведь ощущение свободы возникает часто из-за несовпадения с объектом — с целым миром, жизнью, обществом, когда ты вдруг остро переживаешь независимость, отделенность, одинокость «я». Выскочить из беличьего колеса, перестать быть захваченным жизнью.

Ощущение свободы появляется и при совпадении с объектом: с людьми, природой. Растворение. Или это ощущение — счастье, но не свобода? Можно ли поставить знак равенства между счастьем и свободой? На нижних ступенях — вряд ли. Скорее всего, быть счастливым не значит быть свободным.

Так дикарь был просто счастлив, но не свободен?

Ну а мы — не счастливы и не свободны.


Краски и звуки индейского лета

Но что такое парижская осень? И даже зима? Это бабье лето. У них, кстати, эта пора называется индейским летом. У Моррисона есть песенка с таким названием. Он умер в Париже от передоза. На его могилу мне пришлось идти, выполнять наказ племянниц и дочки.

Кладбище Моррисона я отыскал быстрее, чем кладбище Дебюсси.


Да, так получилось, что до этого я побывал на могиле другого музыканта — уже по велению сердца. Эта встреча была предопределена. Ну, хотя бы и увлечением импрессионистами, Ван Гогом, Гогеном. Сейчас это признание звучит немного нелепо, что ли. Кто же их не любит? Это все равно, что не любить «Битлз», Мадонну и Майкла Джексона. Но вот последних двух я как раз и не люблю, точнее, отношусь к ним совершенно спокойно, а еще точнее — никак не отношусь. Но понятно, что я имею в виду. Ван Гог и Гоген поп-художники. И я слышал признание одной художницы, она заявила следующее с тихой яростью: «Я его ненавижу». Ван Гога, то есть. И я ее понимаю. Ван Гог и Гоген, — звучит как название какой-то компании. Но лет двадцать назад эти имена в СССР не были брендами. И по простой причине: альбомы живописи были дорогой редкостью. Это сейчас — даже не надо тратиться на альбом, кликнул в Яндексе картинки, и гляди, можешь одновременно слушать музыку, Дебюсси. А тогда я рассматривал черно-белые крошечные иллюстрации в пособии для студентов «Западноевропейская живопись», взятом, разумеется, в библиотеке. И мое внимание привлек автопортрет какого-то мужика в ушанке тем, что, да, он был в ушанке, но, главное, курил. Попыхивал неслышно гнутой трубкой. А я в это время бросал курить и не спал ночами и думал, что жить вообще незачем. Меня преследовали кошмары. Зубы разламывались. Снились братья Абдрупт и Абдуламид, таджики из соседнего с полком кишлака, приносившие на обмен сигареты, когда вовремя не прибывала колонна с табаком или ее где-нибудь по дороге обстреливали, машины сжигали. Они снова приходили. И, просыпаясь, я недоумевал, в чем дело, надо просто быстро умыться, сбежать по ступенькам, пересечь двор, выйти к дороге — там витрина ларька уставлена сигаретами всех сортов и расцветок.

Короче, ломки никотиновые. А тут над трубкой вьется дымок, мужик в простецкой шапке курит себе и все, плевать он хотел на здоровье и долгожительство. Важно ведь не это, верно? — как будто спрашивал у меня его взгляд. И взгляд сострадательный. Потом я понял: страдальческий. Так я был уловлен кольцами дыма, как арканом. Информация о нем была скупой. Ну, а уже потом я раздобыл книжку искусствоведа Дмитриевой с подсолнухами на обложке, и подсолнухи были в цвете. И подсолнухи меня, гелиолепсика, добили окончательно. За ним последовал Гоген, тут я уже узнал родной миф о том береге. Потом на страницах вскипел маковыми красками Клод Моне, а позже Сезанн воздвиг в моем палимпсесте гору Сан-Виктуар. И наконец, повеял ветер, тот самый, западный. Дебюсси и до сих пор не поблек, в отличие от художников-импрессионистов. Рано или поздно в горячей любви наступает минута избыточности, когда талант, почитаемый тобой, начинает довлеть, и ты вдруг чувствуешь легкую тошноту. Все, после прохождения этой точки прежние отношения невозможны. Это легкое чувство тошноты остается. Что не означает ненависти. Нет, можно снова восхищаться творениями и того, и другого. Но что пройдено, то пройдено. А Дебюсси непреходящ. Я даже знаю лес, опушку июльского леса, где бездельничал и предавался грезам его фавн. Там сверкают стволами березы. Я видел и вижу его «Следы на снегу». «Море» мне никогда не надоедает. «Море» Дебюсси — это другая стихия для меня, место где-то в Китайской Монголии. И из трав там над синими сопками встает кровавое солнце, начинается битва, ревут трубы. У каждого свои ассоциации. Терпки звуки его «Врат Альгамбры», что можно еще перевести как «Врата вина». Мне кажется, что Дебюсси бог фортепиано. Ну или фавн. И в Париже я отыскал кладбище Пасси. Два дня у меня на это ушло. Кружил в районе кладбища, совсем небольшого, так и не нашел в первый день. Мой французско-смоленский какой проводник? На второй день, расспросив соотечественницу получше, поехал и вышел сразу к кладбищу. Но еще попетлял среди надгробий, склепов, серых, каменных, массивных. И внезапно оказался у черного скромного надгробия. Клод Дебюсси. Золотой знак, напоминающий сольный ключ. Букет белых цветов. Здесь покоится утонувший собор. Посмотрел по сторонам, никого. Преклонил колено.

Ну, у Моррисона на Пер-Лашез я ничего не преклонял, по указателям вышел довольно быстро к могиле и тусовке возле нее: какие-то чуваки в затертых джинсах, хайрастые, с бутылочками, сигаретами, фотоаппаратами; немного поодаль среди обелисков маячила женщина-полицейская… то бишь, полицейский, короче, на парижском арго: корова. Потоптался, сфотографировал все, как есть, и пошел на волю, засел в китайский ресторанчик, открыл пиво. Запивал огненную какую-то жрачку, жалел, что не знаю толком, о чем пел Моррисон. Почему-то называют его вторым Рембо? Мне его песенки нравятся, есть в них что-то, какое-то отчаяние, да и шаманизм близок моей природе. Но сам Моррисон, особенно тот, каким его показал Оливер Стоун в своем фильме, — нет. Его бунт странен. Понимаю, заложник своего таланта… Или своей слабости? Смотришь фильм и думаешь: с жиру бесится.

А индейское лето цвело среди серых камней, над серыми водами Сены рыжей листвой платанов, огневело закатами, изводило тоской одиночества и невозможностью проникнуть глубже, перестать быть туристом, чужаком, который глупо таращится на все, несмотря на всю любовь к гогенам-моне, и выглядит дикарем в дурацкой новенькой одежке. Разумеется, лучше всего было хорошенько выпить. Что я и сделал. Облегчения это не принесло. Теперь-то смешно: а ведь и сам бунтовал уже… бездарно, против чего? Дикарь во мне стремился назад, к родимым осинам.

За утренним чаем

Заваривая чай, просто и ясно подумал, что душа человека в плену, а в книгах распахивается свободный мир.

…Но звучит вяло и тривиально. А когда заваривал чай, это сверкало как скрижаль алмазной или какой там сутры.

Театр теней

Юнг вводит понятие психической структуры, которую называет тенью. Это негатив личности, все скверное. Тень вытесняется сознанием, не признается. Но нелегалом проникает в сны — в виде всяких уродов, убивцев и т. д. А днем пограничник сознания замыкает границу на замок. И вот что происходит дальше. Тень дипломатично является в образе другого: соседа, знакомого, продавца винограда. И ее — тень — можно пропустить и ненавидеть, а при случае столкнуть в канаву. Личные тени — полбеды. Хуже явление коллективной тени, когда все негативное проецируется уже народом на народ: армяне — азербайджанцы, грузины — абхазы, немцы — евреи.

Русским Юнг дает в качестве такой мишени для проекций литовцев.

Сейчас Юнг пришел бы в полное замешательство: мы живем в театре теней, враг всюду, за каждым поворотом. Особенно много теней у москвичей. В провинции, света, что ли, больше. Или денег меньше. Наверное, последнее. Тени вьются вокруг денег. Чем больше денег, тем сильнее паранойя.