Покинутые, или Безумцы — страница 8 из 45

Нашел рассуждения об этом стихотворении.

Оказывается, оно считается самым темным символическим стихотворением этого ирландского поэта. Я угадал!

А вот самой картины так и не обнаружил. Но и другие оказались яркими и причудливыми. Эдмунд Дюлак был знаменитым иллюстратором. И теперь мне кажется, что пока я ехал по улице Соболева и дальше по нашему Смоленску августовским вечером, что-то подобное вспыхивало — там, в лабиринтах листвы и трещинах крепостных башен, да и просто в подворотнях. И теперь уже этот день неотделим от Кентавра: Йейтса-Дюлака.

Один исторический сон

17 августа 1991 года поехал я на велосипеде в мою сокрытую местность. Думал дня три там провести. Сел обедать у железной дороги. Сходил на колодец, рядом деревня. Сварил суп, взялся за ложку. Тут на ветку еловую приземлился ястреб, держит в длинных лапах мышь. Взглянул на меня: глаза желтые, круглые, беспощадно ясные, — снялся и улетел. Я продолжил обед; поглядывал через огромное поле и болото на местность: там висели космы дождей. Что-то мне расхотелось туда лезть, и я повернул коня, зеленый велосипед. Спал дома. Утром сразу вспомнил сон. Весьма странный. Снились мне: Сахаров, отчетливое слово СМЕРТЬ и гигантский змей, питон из железа, с дегенеративной мордой: он двигался на город, по улицам разбегались люди. Привычка у меня была зарядку делать при включенном телевизоре, тогда еще он был в моем доме. Вот и включил я телевизор, не успел взмахнуть руками — и сел. Классическая музыка. Измученная внутренними борениями диктор. Понял сразу: переворот. Смешно, но, у меня на уме — афганская рукопись, сотни четыре исписанных с двух сторон страниц. Тогда-то совсем не до смеха было, понятно, что мести будут всех.

Позже увидел по телевизору компанию и мгновенно вспомнил моего ястреба: один из них точно был похож на хищную птицу, да и другой — на сову, а все вместе являли собой совсем не сказочного персонажа ГКЧП.

И теперь, увидев акции старых коммунистов, думаю, что это тоже — продолжение того исторического сна.

Август

Сражение началось вчера за общежитием, сверкали мечи, грохотало; но дождь так и не пошел; зато с утра в город вошли облака и дождь все-таки брызнул. Пользуясь отменой солнечного комендантского часа, вышел из дому днем, заглянул в заветную книжную лавку, ничего там не нашел, но послушал разговор продавца и толстого дюмаобразного господина о поэтах; толстый очень хвалил армянских поэтов и грузинских, как я догадался, старых. Надо будет поискать. Дальше спустился по Большой Советской к собору, плавящемуся в бессолнечном, но все-таки жарком сизом небе. Сегодня день Одигитрии Смоленской, иконы много путешествовавшей: в давние времена — в Смоленск вместе с Мономахом, потом в Москву и обратно сквозь смутные времена, бородинские дымы и наконец вовсе исчезнувшей после освобождения города в 1943 году. Сейчас на ее месте список 17 века.


Очередь к иконе с крыльца, хотя в обычные дни подойти можно свободно. Собор реставрируется. Как и крепостная стена. Дороги асфальтируют. Смоляне готовятся к 1150-летию. Вот, думаешь, повезло жить в тысячелетнем городе, узнавать в лице прохожего — старого жителя, современника Федора Коня, — есть такие выразительные лица; и лик самого града в трещинах и тенях всегда видеть, знать его даже когда ты далеко, ну, допустим, где-нибудь в Кизыл-Арвате. Август время наибольшей подлинности этого города. И, пожалуй, словами этого не объяснишь. Здесь нужны кисть и краски. Да, в красках есть молчание, а именно оно порой необходимо для объяснения.

Ни для кого

Свежесть и яркость августовских утр ни с чем не сравнится. Это божественный Ван Гог написал небо и солнце. Это вечный Моцарт придал всему бодрый дух.

Вчера, впрочем, было пасмурно, и под вечер я весь вымок. Вчерашний день подобен сну: я оказался в овраге, сидел на поваленном дереве, курил припасенную сигарету. Вдруг из травы вышел Коростель-Часовщик, вытягивал шею, озирался, я его мог схватить. И я почувствовал какую-то первобытную радость от встречи. Привет, Часовщик! На меня благосклонно воззрился черный зрак.

И после этого грибы чуть ли не сами прыгали в пластмассовое ведро. Крепкие молодые подосиновики, боровики. Рационалист, конечно, пытался охлаждать мой пыл. Но все найденные грибы я считал подарком Часовщика. Ну, по крайней мере, встреча с ним настроила меня на удачу. (Надо иметь в виду, что дело происходит после злосчастного дефолта, 24 августа 99 года.)

Я пришел в заброшенный сад: островок рослых яблонь в море бурьяна, желтые кляксы «золотых шаров». Заброшенные сады этих мест более всего бередят что-то давнее и уснувшее в душе. Заброшенные сады это среднерусские сфинксы… Но нет, они все-таки не молчат, здесь много птиц. И странно идти в древесных руинах, питаться плодами. Ты в тоске, но и очарован. Ты понимаешь, что время не призрак. Скорее ты сам призрачен. Немного побудешь здесь и исчезнешь. Как те, многие. И уже другой путник зайдет сюда, распугивая птиц и задирая голову: в кронах круглятся увесистые яблоки, желтовато-красные, зеленые, — ни для кого, сами по себе.

Привал устроил на краю поляны. Был виден мой лес. Но до него я уже не дойду: скоро поезд. Ведь приехал я случайно (собирался в другое место, где, по слухам, есть опята, но опоздал на поезд), приехал на день. Мне, конечно, хотелось остаться. Я попал в «края неменяющиеся», о которых писал Пруст. Здесь действительно ничего не меняется, в этой области, где небольшая крапчатая птица вдруг оборачивается Часовщиком, где приближение к лесу равносильно приближению к истине — за которой распахивается бесконечность.


Бесконечность.

Но — пора.

Я вез домой грибы и яблоки, сливы и немного шиповника. Посматривал ревниво на полные ведра других грибников и невольно спрашивал себя: неужели и у них особые отношения с коростелями?

Ночью мне снились звуки ситара и четыре платановых листа.

И вот наступило это утро, воспоминания о вчерашнем дне нагнали меня, подхватили — и я снова там.


Настоящий мир

«И идея была в принципе такая, — читаю в „Разговорах с Иосифом Бродским“ С. Волкова, — что, уходя на окраину, ты отдаляешься от всего на свете и выходишь в настоящий мир».

Но кажется, что все ближе, идешь по загазованной улице в поисках денег и вдруг срываешься в бесконечность и откуда-то оттуда, из немыслимых далей думаешь: они устроили общество, они живут по правилам, они страдают, ищут деньги, и когда просят об одолжении, прячут глаза, и это смешно… и т. д. Не так ли? Ведь в настоящем мире нет денег. И дефолт ему не грозит.

(запись 99 года)

Кошмар эмира

Жаль, что Москва не в Арабских Эмиратах, не было бы никаких проблем с лесами, торфяниками. Дороги можно прокладывать в любую сторону.

Хотя и там, наверное, нашелся бы какой-нибудь анахорет, дервиш, выступил бы за сохранение горы, где живут дикие пчелы, редкие змеи и гнездятся орлы. Но на Востоке с протестующими дервишами никогда не церемонились, с поэтов снимали кожу. Так что у заказчиков-подрядчиков не болела бы голова.

А тут — лес и толпа протестующих дервишей. Кошмар эмира.

И он, наверное, спит и видит: вокруг Кремля лежат барханы. Да и Кремль уже шатер. Входит везирь с докладом.

Кошка

Мучаем мы животных, очеловечивая их, таская по лечебницам. Ведь кошка не знает смерти. Это у нас глаза страха велики перед смертью. Вчера я свозил нашу Лиску (черепаховая персидская, 15 лет) в лечебницу, сделали ей третью за последний год операцию. Зачем? Не знаю. «В сумке не надо нести, на руках лучше», — посоветовал доктор. Его студентка смущенно не принимала скромный гонорар на конфеты. Кстати, и вот тоже удивительно: как они здесь работают? Всякая работа находит своего исполнителя. Когда еще студентка зашпиливала на Лиске попону булавками, на соседнем столе уже подвергали экзекуции белого кота, у него непроходимость мочи, вставили катетер, кровавая жижа брызнула, расписала халат второго доктора, кот взвывал. «Чем кормите?» «Ливеркой, но две недели примерно сухим кормом». «А морской рыбой?» «Ну да, наверное». «Его надо кастрировать». И т. д. А кошку надо стерилизовать, чтоб не изводила хозяев и соседей весенним ором, а собаке подрубить уши, хвост.

Придя в себя дома, Лиска забилась под ванну, не достать, а ей надо делать уколы. Но на уговоры она не реагировала. Идите вы к черту…

…Утром вышла, покачиваясь, жива. Стала есть йогурт из ложки. Запела тихо.

Вот опять — старая история.

Косолапый

Все это странно. И напоминает какую-то русскую народную глючную сказку. Вот про медведя, которому отрубили лапу, и он идет мстить. Только тут-то никто ему ничего не рубил, чего он кобенится? Зачем, за что мстить старику и бабе? Эй! Не рубили тебе еще лапу! Ни голову. Что же ты делаешь?

Стальной медведь прокладывает путь через мозг. Эта рубка[1] больше напоминает хирургическую операцию. Трепанация черепа бензопилами и лоботомия с помощью бульдозеров. Медвежья ярость этой операции озадачивает. Дело здесь уже явно не в деньгах. В организме хищника началась необратимая химическая реакция. Он ослеплен и отравлен. Надо во что бы то ни стало поставить на карачки лесной народ. Забодать его до смерти, чтоб не повадно было. Посадить его в инвалидное кресло-каталку. Подарить плевательницу для крови. Научить всегда бояться и лизать хлыст.

День

В пору первых дисков и исчезающих компакт-кассет я пришел в офис товарища, чтобы записать Баха.

Помещение под офис он снимал на заводе, где до этого прилежно трудился специалистом по ремонту станков с программным управлением. Окна комнаты выходили в цех. Женька продемонстрировал три диска и сказал, что здесь весь Бах, двое суток музыки. И, настроив записывающую аппаратуру, удалился по делам, а я остался — до вечера. На двое суток Баха у меня не было кассет. На одну кассету можно было записать минут шестьдесят музыки. Сорок кассет стоили не дешево. Надо было выбирать. До этого я уже слышал «Бранденбургские концерты», с них и начал.