— Услышат, уже услышали! — И Государь стал брезгливо подписывать смертные приговоры.
Санкт-Петербург, 20 декабря 1849 года
К вечеру снег сошел; заморосило. Окна наполнялись желтым дымом вечерних забот; там доедали ужин, там гнали детей в постель, там стучали на заляпанных воском пианино и существовали своей сумеречной жизнью.
Варенька, уже наряженная и подготовленная к жертве, прошелестела напоследок в детскую; там, среди двух ее братьев, обитал и Левушка. Поглядела на него, спящего, еще раз вздохнула о сходстве с Алексисом; поправила одеяльце. Сам Алексис этого вопиющего сходства никогда не видел, не замечал, отмахивался от липнущего Левушки. И Левушка, надув губки (еще одно сходство!), впивался с удвоенной детскою силой в Вареньку и оккупировал ее своими капризами…
Еще раз поправив вкусно пахнувшее одеяло, Варенька вдруг подумала о втором ребенке. Что, возможно, он сможет разрешить этот нелюбовный треугольник между ней, Левушкой и Алексисом. Алексис, конечно, бессердечное животное, и если бы построили кунсткамеру для моральных уродов, то он бы красовался там на первой полке, но… Был ведь и он поначалу нежен, ручку целовал и прядью ее играл, не говоря уже о письмах. А если было, то зачем же не попытаться вернуть, не сжать в хрупкий кулачок все силы, не увядшую еще (взгляд в зеркало) красоту? Да, Алексис сам как-то назвал ее — ангелом; теперь ангел желает родить; это должно исправить, поставить на свои места, вдохнуть новое. Только бы вызволить сейчас Николеньку. А потом, после Рождества, — обратно в Новгород — творить из небытия семейное счастье, раздувать погасший очаг, пачкаясь в золе. Прижаться к негодяю Алексису, намекнуть, что простила многое, хотя и не все. Нет, пожалуй, и прижиматься тоже сразу не стоит… Боже, уже часы бьют!
Карета налетела на Вареньку, обдав цокотом и фырком. Дверца приоткрылась: «Варвара Петровна!» Она уже рядом с графом N, дорожная тряска, куда они едут? Мелькнул платочек графа, дохнув вкрадчивым ароматом. «Не волнуйтесь, Варвара Петровна, наслаждайтесь обстановкою; многие первейшие красавицы столицы только мечтают попасть в эту карету». Варенька же вместо рекомендованного наслаждения стала вызывать в уме образ братца. Вознесла молитву святой Варваре, прося отвести позор и растление, «а ежели это неизбежно для спасения брата моего, то…» Далее слова не находились; бешено вращалось колесо; помахивал в темноте платочек, удушая Вареньку приторными зефирами.
Въехав во что-то яркое и освещенное, карета встала.
Дул ветер, дымились лошадиные морды; Вареньке помогли сойти. Над головой шумели ветви, сухой лист расписался вензелем перед самым лицом. Здание пестрело огнями.
— Государь здесь?
— Увидите (улыбочка).
В дверях волною звонкого жара плеснул ей в лицо вальс. Ей помогают освободиться от всего излишнего, намокшего, пыльного; она приводит себя в порядок (перед жертвой?); и распушась — в зал. Все еще бледное лицо; глаза полуприкрыты; уголки губ вниз. Граф N то исчезает в нарастающих шорохах и драпировках, то — вплотную, ядовитым платочком благословляет:
— Радостнее, радостнее, шер Варвара Петровна, в ваших ручках — участь…
Варенька делается «радостнее», уголки губ чуть вверх — извольте!
И обрушивается зал. По жирному паркету несутся пары; на хорах дионисийствует оркестр.
— И это — литературная беседа?
— Да, Варвара Петровна, обратите внимание на танцующих.
Варенька обращает.
— Это маскарад?
Но граф исчез, лишь навязчивый аромат, навеянный платочком, еще тиранит Варенькины ноздри.
Оркестр, квакнув, замолкает; публика разбредается: перевести дух и поинтересоваться буфетом.
К Вареньке подходит Шекспир; отирает выпуклый лоб:
— To be or not to be — that is the question.
Варенька машинально продолжила:
— Whether ’tis nobler in the mind to suffer / The slings and arrows of outrageous fortune[1].
Шекспир усмехнулся:
— Приятно встретить просвещенную соотечественницу. Здесь даже поговорить не с кем, приходится все время танцевать. Вы любите танцевать?
— Что? (Оркестр снова зашумел.)
— Любите ли вы танцевать?
— Иногда.
— Я тоже люблю. Но здесь мне приходится танцевать эти современные танцы, а для нас, классиков, это пытка… Вот посмотрите, кстати, на Гомера, вот, во втором ряду… Ну куда с его лысиной и катарактой еще плясать мазурку! Или вот Вольтер. Сколько раз говорил ему…
— А кто ему партнирует? — спросила Варенька, продолжая искать глазами графа.
— Не имею понятия. — Шекспир огладил бородку и прислонился к колонне. — Наверняка одна из прекрасных дам вашего государя. Он любит приглашать их на наши литературные вечера.
— Вот как…
— А что поделать? Своих дам у нас — по пальцам пересчитать. Ну старушка Сафо — так с ней уже даже Гомер не вальсирует. Мадам де Сталь… Екатерина Великая пописывала недурно, но ваш государь наотрез отказался воскрешать свою бабушку — ничего не поделаешь, престолонаследные сантименты. А еще недавно француженка одна явилась, писательница, мы было устремились к ней, и тут — она входит: в мужском костюме и смердит табаком, как шкипер! Мазурка вдребезги. Впрочем, что еще ожидать от дамы, подписывающейся мужским именем! Жорж Санд, не читали? И не стоит. Запомните: Шекспир с ней не танцевал!
Варенька вполуха внимала болтовне классика; а сама все полькировала и всматривалась в пролетающие пары. Успела отгадать золотистую лысину Гомера и острый, как топорик, профиль Данте. Наконец заметила шатена с печальным обезьяньим лицом.
— Да, poor devil[2], ему не позавидуешь, — перехватил ее взгляд Шекспир. — Вынужден танцевать со своею же супругой, Натали Гончаровой, являющейся в то же время предметом воздыханий государя. Тем более она теперь — во втором браке, в новых заботах и пеленках. Но тут уж государь только развел руками: если литературный вечер, то как же без Пушкина!
— А где сам государь? — спросила Варенька.
Но тут снова вывалился откуда-то граф:
— Варвара Петровна! Что же не танцуете, мон ами? — И, развернувшись к оркестру, скомандовал: — Вальс!
После Шекспира Вареньку провальсировал Гете, кавалер гораздо более легкий, пучеглазый, постреливавший афоризмами.
— Литература, увы, слишком тесно связана с монархией. Достаточно монархам хлопнуть в ладони, и мы являемся, живые или мертвые. К счастью, их хлопки тревожат нас не слишком часто. Прошлый такой бал был задан Луи Бонапартом, отплясывали так, что чуть не спалили весь Париж. Да, милая фрау, за союз трона и чернильницы приходится платить. Но мы тоже не остаемся в долгу — такие ассамблеи закручиваем, с шампанским и трюфелями. И наприглашаем венценосных особ из наших списков — а они знают, кто из них у нас в списках! И тогда уже они у нас скачут и пляшут, а мы, поэты, лишь у фонтана отдыхаем. Но, к сожалению, чаще скакать приходится нам…
Она было хотела спросить Гете, что означает его Ewige-Weibliche[3] (и, возможно, набиться на комплимент), но тут наступил обмен парами, и Вареньку подхватил новый кавалер. Он всё отмалчивался и отплясывал невесть что; старушечьи пряди встряхивались, на Вареньку выставился нос: сообщил, что остатки «Мертвых душ» сожжены, и пепла оказалось совсем немного, и всем желающим, особенно господам издателям, может его и не хватить. Но Варенька уже уносилась в новые танцевальные каскады; птичий профиль отлетел прочь; свечи, блики оркестра закружили ее. Вырвавшись из танца, юркнула в буфет: глотала оршад и обдумывала спросить вина.
Здесь, наконец, к ней подошли.
Бокал оршада был оставлен, платье оправлено: «Я готова». Мысли о Николеньке, чтобы настроиться; мелкий монашеский шаг. «Скорее бы закончилась вся эта комедия». Оршад на удаляющемся столике; надо было сразу брать вино: с вином — это легче (бедная женская мудрость…).
Два лестничных пролета; натруженные мазурками ноги чувствуют каждую ступеньку. О да, она отвыкла от танцев. Сколько здесь ступеней? «Лестница в небо». Не слишком ли много небожителей за один вечер? «Литература, Варвара Петровна, требует жертв, особенно — женских… Теперь — сюда». Холодеют руки; надо было все-таки взять внизу вина, а не разыгрывать пепиньерку.
Уймитесь, волнения страсти… Здесь музыка из зала почти не слышна — так, заскочит мышью пара глухих мелодий. Трещит камин, обдавая спину тревожным жаром. Турецкий диван, позолоты, его портрет: доспехи блещут, хотя солнца и не видно — скрылось за тучи, убоявшись конкуренции. Длань указует за пределы холста; вероятно, на неприятельские войска, а если точнее — аккурат на дрожащую Вареньку.
«Добрый вечер, милая Варвара Петровна!»
Голос идет из самого портрета; замечает Варенька, что глаза на портрете — живые, а все остальное — масляная краска.
А голос все говорит, и прошение Варенькино за слог хвалит, и на патриотизм ее нежно надавливает. Окружена Россия неприятелями, это даже барышни понимать должны. А вы — мать растущего отпрыска, будущего офицера какого-нибудь рода войск, вы тем более должны проникаться.
Варенька кивает: прониклась. Только бы не дошло до греха. Но нет: зажужжало что-то в раме, пополз холст, поплыл государь в полной амуниции вверх, а снизу наплывает другой живописный вид: тот же государь, но уже лик подомашнее и одежды попроще. То есть еще мундир, но пуговки сверху расстегнуты, для свободы вздохов, и в глазах — не молния в сторону неприятеля (Варенька на всякий случай ретировалась с того места), а отеческий прищур и нераздельная триада: самодержавиеправославиенародность. Речи — соответственные: готов миловать… одним лишь отеческим радением…
«Здесь, милая Варенька, — позвольте я буду называть вас Варенька — замешана архитектура, оттого и строгость приговора. Открою секрет: русская архитектура — это и есть русская идея, никакой другой русской идее быть невозможно. Оскорбил братец ваш русскую архитектуру, в самое сердце ей наплевал. Оттого и строгости, милая Варенька, что от обиды!»