Стрелец с обычной алебардой
подземным шагом подошел к Неве.
Кричали вороны в ночную чащу.
Час полночи поляну освещает.
На черном темно-синее прекрасно,
на небо голубь воспарил с гадюкою на шее,
а в это время небо кончилось,
остался только ясный август. Или счастье.
Корабль в плачах оставляет пристань,
на всех парах летят от берега стрекозы,
удила закусили ржавые на дне матросы,
горят глаза у странствующего Моисея тихо.
Я в кресло сел, смотрю в камин,
любуюсь фотографией настенной.
Выходит лучшая моя жена с лицом под маской Саломеи.
Луна, как сводница, воркует выше,
Земля плывет по следу будущих всевышних,
морские стекла отражают розовую пену дня,
на берегу повыше смрадных звезд труп лошади.
В каюте трепыхает телом Кришна,
в его глазах, раскрытых до пределов безобразия,
живёт еще один такой же Кришна,
только Ирод.
По курсу череп Николая-чудотворца,
под руку с ним царевна-лебедь умирает.
Тела и череп, превращённые в пораненную розу;
тень черепная умирает с Рождеством Христовым
и морозом.
Январь живет, как сивый мерин.
Она – ещё живая – допивает чашку кофе,
дожди зовут их в окна роем,
амуры из Уильяма им стелят на просторе.
Упала с неба черная настурция обмана,
дорога к Курску подвела Ивана,
рука раскрыла книгу библии Корана,
потом Иван упал на кости, завидев Дон Хуана.
Иван – есть правнук Татьяны Николаевны.
Великая княжна Татьяна Николаевна мертва,
её могила неизвестна нам.
И правнук плачет слезно.
Горит окно у памятника ночью,
морозные застыли города, по мостовой походкой рока
бредёт от Сретенки фантом пророка.
Художник под руку бредет с пророком,
мечтают вместе о своих квартирах,
о берегах песчаных океанов,
а после едут, взяв тиару, в подмосковный «Сетунь».
На занятые деньги тянут кьянти,
жизнь восхваляют и эпоху мантий.
Под облаком ночным танцуют пары,
у всех на лицах Арлекин и Сара,
а головы танцующих уже в отъехавшей карете.
Зима – природы бельэтаж.
В проходе яблоко горит пунцовым скосом,
у немогущего его поднять
горит в глазах забытая печаль —
печать призрения прозрения над «Штоссом».
1982.
И даже ты, мой дивный, чуткий сад
с плохою негою безликих встреч,
глаза налил мне кровью – странный раб.
Хочу я видеть, принесите свеч.
Умно и нежно ты меня растил,
душил, испытывая сердце мне,
я нем стал, зол, тебя в себе любил,
я позабыл, что я отдам тебе.
Зачем же ты вернулся в старый сад?
Зачем ты с тенью в воды погружен?
Молчанием не покоришь путь в ад,
зачем лежишь усталый и сражен?
О, слезы, где вы? Услады дайте.
И люди безраздельной красоты,
придите ради смерти и играйте,
оставьте мир свободный от игры.
И дайте мне последние глаза,
не вижу, не вижу света своего.
Хоть кто-нибудь. Кончается роса.
Помогите, ради бога своего.
1982.
Татьяне
В спине кобылы дама ржет устало,
из глаз глядит веселый, жесткий Яхве,
на локти голая Татьяна встала,
молитвой пух сожгла и вскрыла язву.
Водой наполню детское пространство,
мой меч засунется в еврейский сад,
проверит деву гоя христианством —
крик времени упал в живот и ад.
Эх, дом! Здесь все пропитано свободой,
свободой вольных оргий и безумств,
здесь сад сопокупляют небосводы,
здесь лжет тысячеликий бог Перун.
Я летом был, а осенью меня не стало.
Весенний клоун захлебнулся в славе;
хватаю время головой назад,
он, клоун, мертв, ожить он будет рад.
О, диво, видеть белую еврейку.
Сосок груди пою. Я-канарейка.
1982.
Я вновь вернулся в дряблый, влажный сад,
он месит воздух грязной бородой,
увидел странника, дрожит худой —
целует, липнет, мочит средний брат.
Ты Флоре врал, мешая кровь слезой,
но кровь текла из мелких, тихих ран;
ты слезы взял в луноседой раздан,
кот-мусульманин бил тебя лозой.
Зеленый свиток мчался пред тобой,
прикинувшись пантерой голубой,
ты побежал к пустынной колыбели,
и лебеди в груди твоей свистели.
Мулла, качая тело, пел о розе,
он добрый, как горилла, он в чалме,
целует землю, любит змея позу,
огромный он, гортанный Мохаммед.
1982.
Я под подушкой ожерелье диких крыс держу,
мне холодно и не тепло в туманном, тонком доме,
бывает жутко по утру найти в руке слезу,
я жалуюсь земле, приходят утренние гномы.
Зачем кровь портит гуманизм, зачем культура?
Пожалуй, трудно жить. Друзья мои, туман и кошка,
куда идти? Мужчина, ты в лесу, иду с лукошком,
купил билет, вожак я и создатель хора.
За ароматом яблок сада в рот влетит роса,
я выросший над временем, а дети без отца
с пустым желудком спят в девичьем доме вне забора;
приказывать святым нельзя, но женщине покорны.
1982.
– Ты знаешь это кто?
– Но у него женское лицо!
В гостиной сатана готовит передачу
и, отвечая богу, он изыскивает тон.
Длинный труп разлегся по склону платформы,
он мягкие конечности положил под подбородок,
улыбается и смеется иногда.
С потолка падает на грудь свет,
дети и механизмы выстроились в ряд и ждут
своей очереди.
Кто первый?!
Одичавшие толпы механических игрушек
переместились в центр круга,
лопасти эскалатора рубят их,
как снег рубит дождь.
Она – дочь моя – выдвинула подбородок,
прижала к груди глаза и ушла в окно,
ласково светит лампочка в груди,
тёмные поры
взорванного вагона
заполнены до отказа мозгом,
который вдруг вспух и разошелся, не доверяя черепу.
В перископы пустых глазниц вагона
сквозь маску девственности заглядывает дочь —
на губах крошево костное,
стены метро привалились к магнитному сердцу мертвеца.
Он руководит события и гложет пространство
с заднего хода.
Воздух превращён движением в редуктор,
к его колесу пристроена волосяная передача —
церемония обрезания и передачи волос
напоминала псалмопения по случаю мёртвых
Семена и Вознесения.
Серебрянная улыбка прошлась колесом по лицам,
собравшихся в баре морга,
труп-бармен легко выпростал оторванную руку —
и зашагал, дурашливо виляя чужими бедрами,
женщина разорванная пополам,
иронически загримасничала и попросила смерти,
бармен, слепо двигая губами, взошел на трон
и ввел в историю Огненные Глаза Машиниста
и тупые слезы общества.
Ген-событие в вагоне из металла.
Дежурная с красным верхом переговоры ведет по телефону.
Сырой визг «скорой помощи»,
шально взметнув панику, вошел носилками в переходы,
где стоят поезда-волкодавы,
и со скоростью бреда в обнимку с букетами
они падают на рельсы с глухим звуком волчьего воя,
да вспарывают животы колесами Метростроя.
Стыдится труп покойный —
на голове крылами аисты махали,
и грудь роженицы скрипела как заноза,
и мать сидела на макушке как минога,
молитвенно склонив колени.
И тот, кто умер, не воскреснет, разве что,
заговорит последним языком.
Мозг превращен в жемчужины, в кораллы кости,
а стекла превратились в глаз,
и воздух вмиг набряк, зашевелился толстый
и поселил в себя людей косяк
и клекот толп, вдруг наречённых смертью.
Ручей стремится. Струится жидкость —
пятки женщин и руки распростертых ниц мужчин
неторопливо огибая,
волочит волоски, ресницы к водопаду,
и чей-то глаз катится по оси.
Где тень стонала роскошью покоя,
машины выли, обручаясь с жизнью,
сошел на землю слесарь.
С убийством эскалатора открылись небеса.
В костюме слесаря сошёл на землю ангел,
предчувствие не обмануло лишь его,
и цепь эмоции надорвалась наруже,
и первая старуха покатилась как полушка,