не взятая мною в бою высота.
Здесь скалы
от имени камня стоят.
Здесь сокол
от имени неба летает.
Но выше поставлен пехотный солдат,
который Советский Союз представляет.
От имени родины здесь я стою
и кутаю тучей ушанку свою.
Отсюда мне ясные дали видны —
просторы
освобожденной страны…
Стою над землей,
как пример и маяк.
И в этом
посмертная
служба
моя.
Совсем непохоже это было на того Слуцкого, который открылся нам несколько лет спустя.
С его грубой правдой:
Орденов теперь никто не носит.
Планки носят только дураки…
С его обнаженной и такой же грубой конкретностью:
Шел фильм, и билетерши плакали
в который раз над ним одним.
И парни девушек не лапали,
поскольку стыдно было им.
В общем, ничего удивительного не было в том, что за два года, минувшие со дня появления на страницах «Литгазеты» первого его опубликованного стихотворения до дня нашего знакомства, Слуцкому не удалось напечатать ни строчки. И вышло так, что в вечер нашего знакомства я узнал, открыл для себя нового, прежде совсем мне неведомого поэта.
Познакомила нас общая наша приятельница Лена Зонина. Она была женой моего литинститутского товарища Макса Бременера.
К Максу и Лене мы с женой время от времени захаживали запросто, не дожидаясь особого приглашения. Но на этот раз приглашение было. И приглашены мы были не просто так, а специально «на Слуцкого».
Кроме него, нас было четверо: Макс с Леной и я с женой. И весь вечер Борис читал нам стихи.
Читал не просто так, «для знакомства». Как потом выяснилось, вечер этот был затеян им с особой целью. Это был заранее задуманный опыт. А мы были — подопытными кроликами.
Каждое стихотворение он читал дважды. В первый раз — в том виде, в каком оно было написано, а во второй — в отредактированном, довольно жестко отредактированном, прямо-таки изуродованном виде, «для печати».
Цель эксперимента состояла в том, чтобы услышать от нас, велик ли урон, нанесенный стихотворению этой редакторской правкой. То есть он понимал, что урон, конечно, велик. Но хотел оценить меру этого урона. Точнее — увидеть, уцелело ли, «выжило» ли стихотворение после нанесенных ему увечий.
В общем, что-то такое он хотел тогда на нас проверить. Может быть, даже решить, стоит ли вся эта игра свеч: остаются ли после поправок его стихи — стихами.
Эксперимент проходил более или менее гладко, пока дело не дошло до одного из лучших услышанных мною в тот вечер стихотворений:
Утро брезжит,
а дождик брызжет.
Я лежу на вокзале
в углу.
Я еще молодой и рыжий,
мне легко
на твердом полу…
Еще волосы не поседели
и товарищей милых
ряды
не стеснились, не поредели
от победы
и от беды…
В первоначальном (авторском) варианте оно кончалось так:
Выхожу двадцатидвухлетний
и совсем некрасивый собой,
в свой решительный и последний,
и предсказанный песней бой.
Потому что так пелось с детства,
потому что некуда деться
и по многим другим «потому».
Я когда-нибудь их пойму.
В исправленном варианте последнее четверостишие было беспощадно отрублено, а вместо него приклёпано такое:
Привокзальный Ленин мне снится:
с пьедестала он сходит в тиши
и, протягивая десницу,
пожимает мою от души.
Услышав эту замену, моя жена прямо задохнулась:
— Как вы можете?!
Внимательно на нее поглядев, Борис жестко сказал — как отрезал:
— Это мы с вами обсуждать не будем.
Этой холодной репликой он ясно дал ей (и всем нам) понять, что не хуже, чем она (и все мы), знает, какой невосполнимый урон наносит стихам такими поправками. Но выхода нет, и обсуждать тут нечего.
Позже он так написал об этом:
Лакирую действительность —
исправляю стихи.
Перечесть — удивительно —
и смирны и тихи.
И не только покорны
всем законам страны —
соответствуют норме!
Расписанью верны!
Чтобы с черного хода
их пустили в печать,
мне за правдой охоту
поручили начать.
Чтоб дорога прямая
привела их к рублю,
я им руки ломаю,
я им ноги рублю…
Дело, конечно, было не в рубле: рубль тут был ни при чем. Слуцкому позарез было нужно тогда, чтобы его стихи наконец «пустили в печать». И не было никакого другого способа этого добиться.
Моя жена была, конечно, не первой — и не единственной, — у кого вырвалось это «Как вы можете!». И всем он уже тогда мог бы ответить так, как ответил потом этими — в то время еще не написанными — стихами:
Выдаю с головою,
лакирую и лгу…
Все же кое-что скрою,
кое-что сберегу.
Самых сильных и бравых
никому не отдам.
Я еще без поправок
эту книгу издам.
Так оно в конечном счете и случилось.
А недавно (в 2006-м) в издательстве «Время» вышел его однотомник, который так прямо и называется: «Без поправок».
Гордое это название, к сожалению, не вполне отражает реальность. Без поправок не обошлось даже и тут, в посмертной книге поэта, уже в теперешние наши свободные, бесцензурные времена.
Особенно ясно это видно на примере такого стихотворения:
Стих встает, как солдат.
Нет. Он — как политрук,
что обязан возглавить бросок,
отрывая от двух обмороженных рук
Землю (всю), глину (всю), весь песок.
Стих встает, а слова, как солдаты, лежат,
как славяне и как елдаши.
Вспоминают про избы, про жен, про лошат.
Он-то встал, а кругом ни души.
И тогда политрук — впрочем, что же я вам
говорю, — стих — хватает наган,
бьет слова рукояткою по головам,
сапогом бьет слова по ногам.
И слова из словесных окопов встают,
выползают из-под словаря,
и бегут за стихом, и при этом — поют,
мироздание все матеря.
И, хватаясь (зачеркнутые) за живот,
умирают, смирны и тихи.
Вот как роту в атаку подъемлют, и вот
как слагают стихи.
Таков авторский, бесцензурный вариант стихотворения. А в книге вторая строфа выглядит так:
Стих встает, а слова, как солдаты, лежат.
Стих встает, а кругом — ни души.
Вспоминают про избы, про жен, про ребят.
Подними их, развороши!
Исчезли «славяне» и «елдаши». Исчезла едва ли не самая сильная в этом четверостишии строка:
Он-то встал, а кругом — ни души.
Вместо живого — и такого выразительного — «про лошат», появилось безликое — «про ребят».
В предпоследнем четверостишии исчезла строка:
Мироздание все матеря.
Вместо нее тоже появилась вполне безликая:
И бегут все скорей и скорей…
Все это, конечно, случилось не по злому умыслу, а по недоразумению. Просто составитель нового тома доверился какому-то более раннему изданию, не сравнив его с авторским текстом, опубликованным в 1982 году в журнале «Вопросы литературы» (№ 7. С. 264–269).
Так обстоит дело со всеми посмертными изданиями стихов Бориса Слуцкого. Исключением из этого печального правила не стало и самое полное из них — трехтомник, составленный подвижническим трудом Юрия Болдырева. Достаточно сказать, что стихотворение «Сон» («Утро брезжит, а дождик брызжет…») напечатано там с двумя концовочными строфами. Одной — первоначальной, авторской («Потому что так пелось с детства…») и другой — искусственно автором к стихотворению присобаченной («Привокзальный Ленин мне снится…»).
Составитель трехтомника, восстановив пропавшую, в свое время вычеркнутую поэтом строфу, не догадался удалить из него ту, которая была сочинена ей в замену, чтобы стихи эти «с черного хода пустили в печать».
Ну а в прижизненных книгах Бориса таких невыправленных поправок осталась тьма. Калечить, уродовать свои стихи ему приходилось и тогда, когда он был уже известным, признанным, широко печатавшимся поэтом, автором полутора десятков вышедших в свет сборников.
Вот как он сам сказал об этом:
Критики меня критиковали,
редактировали редактора,
кривотолковали, толковали
с помощью резинки и пера.
С помощью большого, красно-синего,
толстобокого карандаша.
А стиха легчайшая душа
не выносит подчеркиванья сильного.
Дым поэзии, дым-дымок
незаметно тает,
легок стих, я уловить не мог,
как он отлетает.
Так, вероятно, тоже бывало. Но как правило, он легко улавливал и даже хорошо знал, где, как и почему отлетел от стихотворения этот «дым-дымок» таящейся в нем поэзии:
Был печальный, а стал печатный
стих.
Я строчку к нему приписал.
Я его от цензуры спасал.
Был хороший, а стал отличный
стих.
Я выбросил только слог,
большим жертвовать я не смог.
Нет и не может быть никакой уверенности, что в описанной тут коллизии отражен некий реальный факт. Историю про этот один, только один вычеркнутый слог он, конечно, мог и придумать — так сказать, для наглядности. Но вряд ли я погрешу против истины, если выскажу предположение, что он при этом имел в виду поправку, которую ему пришлось внести в одно из самых известных, программных своих стихотворений: