– Сир, вам нельзя открывать окно! – старый камердинер Гастон, однорукий французский солдат, служивший мальчику еще в Париже, попытался оттеснить господина со сквозняка. Он единственный из всех слуг называл принца «сир». Прочие были почти грубы. Равнодушны – самое малое.
– Надо беречь себя. Если вы вспомните, кто вы…
Франц угрожающе поднял руку. Он помнил. Именно поэтому не позволял об этом разглагольствовать. Он – птица в клетке, ничем не лучше ручного жаворонка, которого царственный дед подарил ему вскоре после приезда в Вену. Подарил вместе с клеткой, чтобы внук всегда помнил: птичку с подрезанными крыльями кормят, даже дают ей попрыгать по комнате, но… стоит ей взлететь на подоконник, и ее прогонят обратно. Тряпками. Да и что делать бескрылой птахе в лесу? Не умея летать, она сразу станет добычей хищников. Поэтому Франц гладил жаворонка пальцем по спине, давал садиться себе на плечо и даже гадить на австрийский эполет. Но никогда не брал с собой в парк: зачем бедолаге видеть мир, который никогда не будет его домом?
Франц убрал длинные пальцы с подоконника. Разве у его отца были такие?
– Вот когда мы с императором стояли в этой самой комнате…
Камердинер завел свою вечную песню про великие дела того, кого здесь боялись называть. Бонапарт не добром получил в жены настоящую принцессу из рода Габсбургов, Марию-Луизу, дочь ныне царствующего монарха. В 1810-м тот потерял голову и чуть не потерял страну. Только брак эрцгерцогини с победителем спас его от окончательного поражения. Девушку, чья кровь была древнее самой империи, отвезли во Францию, где над ней надругалось Корсиканское чудовище.
Нет, на самом деле Бонапарт был мил, ни к чему не принуждал невесту, хотя в первый же вечер остался у нее. Они поладили. Мария-Луиза стала настоящей монархиней – родила мужу сына и до конца требовала защищать Париж. Но… соединение древнейшей в мире благородной крови с недобродившим шипучим вином – все равно насилие и надругательство. Дитя от такого союза – чудовище.
– Дайте срок… Придет время… – шепчет Гастон, расставляя на столике чашки и раскладывая приборы. Завтрак. Один рогалик. Даже без масла. А фарфора, серебра, салфеток, как если бы дитя ело три перемены блюд. Скупердяи! Даже кофе «спитой» – трижды переваренный с понедельника. Разве так жил император? Разве так он приказывал содержать сына? – Короля Луи Восемнадцатого не любят в народе. Толстяк. Увалень. Не может вскарабкаться на лошадь. Оскорбление нации. Такого французы не простят. Дома знают, что у императора есть сын…
– Был, – машинально поправил Франц. – Поосторожнее. Даже крысы в стенах с ушами.
– Есть, – упрямо повторил инвалид. – Вы сами знаете мою правду. Сами с ней согласны. Пробьет час, и вы решитесь. Кровь возьмет свое.
Юноша бросил на камердинера быстрый взгляд голубых водянистых глаз. Слова старого солдата поднимали в его душе волну ненависти ко всему окружающему. Волну надежды. Жажду славы и перемен. Рукой подать до границы, и его встретит Дева Марианна, Прекрасная Франция, так долго верившая в сказку о вечном возвращении – о приходе к ней молодого, полного сил монарха, способного своей кровью оросить корни древа Свободы и, как галльский петушок, подставить свое тонкое юношеское горло под серповидный нож. Дева Марианна возлюбит его и снова, как тридцать лет назад, наденет красный от крови фригийский колпак…
– Кто это? – Франц указывал в окно. – Вон-вон, вышел из-за лип и идет к дверям?
Судя по тому, что человек уверенно двигался к боковому входу, не крутил головой, ища привратника, а по-свойски сам хватался за ручку двери, он был в Шенбрунне постоянным гостем. Или считал себя хозяином. Слишком твердо и горделиво двигался, как не подобает слуге. Даже слуге короны.
– Меттерних.
Камердинер и принц разом назвали ненавистного канцлера[5]. Долговязая фигура в синем сюртуке со звездой скрылась внутри.
– Зачем он пожаловал? И нанесет ли нам визит? – обеспокоился Гастон.
Франц сжал рот в одну линию, так что от пухлой оттопыренной габсбургской губы не осталось и следа.
– Сердце мне подсказывает, что это не будет визит вежливости.
За день до этого. Вена
Нарядные пары поднимались по лестнице, отражаясь в собранных из разных кусочков зеркалах. Целиковые стекла так дороги, а роскошь ничуть не страдает от бережливости! Главное, чтобы начищенные медные ручки сияли, как золотые. Гипсовые статуи были отполированы до мраморного блеска. А дерево паркетов слегка благоухало медом, хотя натерли его пчелиным воском.
Дом-сундучок, дом-клад, когда-то принадлежавший канцлеру времен императрицы Марии-Терезии – великому Кауницу. На его внучке был женат Меттерних, унаследовав сначала сокровища, а потом и чин. Бедная Антония, спокойная, некрасивая, уверенная в себе и в муже, никогда не мешала ему искать легкокрылых удовольствий на стороне. Лишь однажды она по-настоящему взревновала. К этой русской, княгине Ливен[6]. Как он мог? Неверность тела – одно. Уход души – другое. В дни конгрессов[7] Клеменс покинул ее навсегда – в беседах и письмах отныне царила иная страсть. Этой измены Антония не простила до гробовой доски.
Теперь под ее портретом вдовец-канцлер встречал гостей об руку с третьей будущей супругой. Такова уж его судьба – сводить доверившихся женщин в гроб. Несчастная мать, не вынеся позора второго брака сына – слишком низкого происхождения оказалась нареченная, – преставилась через несколько дней. Жена-босоножка в родах, все шептала, будто ее преследовал призрак старухи…
Следующая хозяйка дома, несносная Мелания Зичи, которую в свете называли Моли, дочь венгерского магната, воспитанная в Вене, держалась крайне свободно, точно и будущий муж, и кресла уже принадлежали ей. Самодовольство светилось на ее квадратном окладистом лице с тонким носом и крошечным детским ротиком. Несмотря на свою тяжеловесность и широкую талию, Моли вскружила не одну голову. Но ее собственную кудрявую головку унес с собой в качестве трофея сердцеед Клеменс. По суетному, полному довольства взгляду красавицы становилось ясно, что она не готова, хотя бы внешне, разделить скорбь дома Меттернихов. Чему хозяин в глубине души был несказанно рад.
Несмотря на возраст, он продолжал оставаться очень красив красотой ленивого зверя, который, кажется, задремал на солнышке, но стоит добыче приблизиться… Сегодня канцлер принимал очень узкий круг гостей. В визитный зал пара за парой поднимались Лебцельтерны, Татищевы, Вонсовичи, Фикельмоны. Маленький вечер, только для своих. Даже подсвечники зажгли через один.
Клеменс с крайним вниманием следил за последней парой. Дама-роза и мужчина в летах. И думал, кто из них больше подойдет для миссии в Петербурге. Граф Шарль-Луи Фикельмон, умный, неизменно спокойный и способный понимать даже дикарей? Или его жена – сама полудикарка, плод неустанного воспитания, таящая сильные страсти под внешним лоском? У ее матери, Елизаветы Михайловны Хитрово, дочери знаменитого Кутузова, они ярче, откровеннее. Дарья выглядит более… вышколенной. Однако темперамент можно скрыть, но не побороть до конца. Будет славно, если она с полной головой европейских идей окажется возле молодого царя.
Молодая дама во все глаза смотрела по сторонам. После первых родов она казалась еще полноватой, золотой пояс жал под грудью. Большеротая, большеносая, пучеглазая – и за что только люди зовут ее красавицей?
Но, глядя на мадам Фикельмон, только глупец не заметил бы, что она счастлива. До вызова. До невозможности скрыть любовь к мужу. Счастье же – само по себе притягательно. Поэтому вокруг супругов, где бы они ни появились – в Неаполе, Вене, Варшаве или Петербурге, – будут виться люди. Это на руку.
Вчера прибыл полномочный поверенный, принц Карл Ольденбургский, который от имени императора Николая просил отправить в Петербург в качестве нового посла именно Шарля Фикельмона, долгое время служившего в Неаполе. Почему бы и нет? Лебцельтерна[8] там все равно больше не примут. Слишком близкое родство с государственным преступником Сергеем Трубецким – женаты на сестрах. Слишком странное поведение во время мятежа 14 декабря, когда он отправлял секретарей посольства к каре бунтовщиков разузнать о планах восставших: кого хотят, неужели правда Константина?[9] А Николай? Его можно не принимать всерьез?
Теперь этот Николай готовится штурмовать Константинополь и требует – по-другому не скажешь – нового посла. Еще раз: почему бы нет? Русским особенно импонировало то, что жена Фикельмона – внучка Кутузова. Это устраивало и Меттерниха: принимающая сторона легче расслабится, считая посольшу «своей». Чрезвычайными миссиями многого не добьешься. Братец Мелании барон Зичи по личному приказанию канцлера ездил в Петербург накануне войны уговаривать русских держаться принципов Священного союза[10] и не нападать на турков из-за греков, но нарвался на доверительное хамство молодого императора:
– При чем тут греки? У нас и помимо них множество дел с султаном. Отчего он не держится договоров? Не пускает наших купцов? Разоряет торговые корабли под нашими флагами? А греки, что ж, они храбро воюют. Может, не следовало их резать?
Он почти издевался, этот царь, с напускным простодушием позволяя себе говорить то, что у его брата Александра было бы за семью замками. Это пугало. Создавало чувство неуверенности.
Меттерних взял госпожу Фикельмон под руку и повел через аудиенц-зал в столовую: маленький ужин – лучший способ сблизиться в почти семейной обстановке.
Молодая дама не могла бы нахвалиться роскошью приема. Здесь все выглядело по-королевски. Только суп и десерт подавали в фарфоровой посуде. Остальные блюда на серебре. Перемены были мгновенны – едва хозяин дома положит нож и вилку, гости должны поторопиться отведать свое, пока Клеменс еще держал приборы на весу. В Неаполе, где семья Фикельмон жила раньше, все куда беспорядочнее, естественнее, и будущая посланница боялась, что выглядит провинциалкой.