Сезанн налил себе и мне вина. Разговор коснулся этого напитка.
«Видите, вино многим из нас повредило. Мой земляк Домье слишком много его пил: каким громадным мастером был бы он, если бы не это».
После завтрака мы пошли в мастерскую за город. Сезанн показал мне наконец свои картины в собственной мастерской. Это была большая комната, окрашенная серой клеевой краской, с окном, обращенным на север. Свет мне показался не совсем хорошим; скала и деревья давали рефлекс на картины.
«Вот все, чего можно было здесь добиться. Я выстроил мастерскую на свои средства, но архитектор сделал совсем не то, чего я хотел. Я робок, я богема!» – закричал он вдруг, раздражаясь. «Все смеются надо мной. У меня нет сил бороться; одиночество вот все, чего я достиг; да оно и лучше: по крайней мере никто меня не заарканит!» («personene me met le grappin dessus»). Говоря это он своими старческими пальцами изобразил крючок.
Сезанн работал тогда над полотном, изображающим три черепа на фоне восточного ковра. Целый месяц писал он эту вещь по утрам от шести часов до половины одиннадцатого. День его распределялся так: вставал он рано, шел в мастерскую во всякое время года; с шести часов до половины одиннадцатого он работал в ней; затем возвращался в Экс завтракал и немедленно уходил на Почти каждый день он навещает Сезанна. Вместе они пойдут рисовать «на мотиве» (Гора Сент-Виктуар) и будут много говорить об искусстве. В этом рассказе о Сезанне, к которому редко подходят так близко, мы обнаруживаем трогательного Сезанна, который будет подписывать свои письма Бернару «ваш старый товарищ» и который, когда ему уже исполнится 60 лет, напишет «мне кажется, я делаю медленный прогресс…» и работал до пяти часов вечера. Затем он ужинал и сейчас же ложился спать; иногда мне случалось видеть его таким усталым от работы, что он не мог ни говорить, ни слушать. Тогда он ложился в постель, и впадал в беспокойный сон, и на следующий день чувствовал себя вполне свежим.
«То, чего мне не хватает» говорил он, стоя перед своими тремя черепами: – «это выполнения (la réalisation). Я добьюсь, может быть этого, но я стар и могу умереть раньше, чем достигну этой высшей цели».
«Выполнить, как венецианцы!» Потом он вернулся к мысли, которую он часто высказывал впоследствии: «Я хотел бы быть принятым в Салон Бугро: я прекрасно знаю, что является препятствием для меня: это то, что я недостаточно выражаю, что я чувствую, а моя особенная манера видеть (optique) не играет здесь никакой роли. Конечно этот модный художник мог найти в нем только осуждение. Но выраженная им мысль была совершенно справедлива: понять художника мешает не его оригинальность, но несовершенство его произведения. И чем субъективнее он, тем больше ценности имеет его работа. Главное препятствие в искусстве – это отношение между способностью подражать природе и оригинальностью. Подражание природе удовлетворяет всех, между тем как одна оригинальность, лишенная этой способности, остается курьезом без жизни и вызывает интерес только в редких художниках. Главное в художнике это тесное слияние чувства природы, индивидуального творчества и правил искусства.»
По натуре Сезанн был страстным новатором его способы были тем ценнее, что принадлежали ему одному, но его логика помимо его воли до такой степени усложняла их систему, что его работа становилась до крайности трудной и как бы совсем парализовалась. Однако его природа была гораздо свободнее, чем он сам думал, но по мере своих исканий он себя порабощал. Чувства красоты в нем не было, ему было свойственно только чувство правды. Он настаивал на необходимости сознательно видеть и логично работать. Этот мозг быль одарен непреклонной волей, которая постепенно ставила преграды его непосредственным дарованиям до такой степени, что заставляла предполагать в нем бессилие. Но это было далеко не бессилие. Исключительно одаренный, он слишком размышлял и обосновывал свои действия. Если бы он в своей работе не раздумывал над вопросом, как достигнуть наилучшего, он не был бы столь цельным, перестал бы быть чем-то исключительным, но за то дал бы совершенные образцы.
Итак, в течение месяца моего пребывания в Эксе я видел его трудящимся над картиной «Три черепа на фоне ковра». Это произведение Сезанна я считаю его завещанием. Картина менялась в красках и формах почти ежедневно, несмотря на то, что она могла быть снята с мольберта, как конченная вещь, еще тогда, когда я ее увидел в первый раз. Я назвал бы способ его работы размышлением с кистью в руках.
Другая вещь стояла на большом мольберте. Это было громадное полотно с фигурами нагих купающихся женщин. Картина была еще в хаотическом состоянии. Рисунок показался мне довольно бесформенным. Я спросил Сезанна почему он не берет моделей для нагих фигур. Он мне ответил, что в его возрасте надо воздерживаться раздевать женщину, чтобы писать ее; в крайнем случае ему позволительно было бы обратиться к женщине лет пятидесяти, но он почти уверен, что в Эксе не найдется такой, которая бы согласилась позировать. Он достал картоны и показал мне рисунки, которые он делал в мастерской Сюиса в дни своей молодости.
«Я всегда пользовался этими рисунками, это не вполне достаточно, но иначе не возможно в моем возрасте».
Я понял, что он был рабом приличия, доведенного до крайности, и что это рабство имело две причины: одна из них – он не доверял себе в присутствии женщины, другая у него была религиозная строгость в подобных случаях. Кроме того, он знал, что этого рода вещи не обойдутся без скандала в маленьком провинциальном городке.
На стенах мастерской я заметил кроме пейзажей, которые сохли без подрамков, зеленые яблоки, написанные на доске (какой молодой художник не подражал им), фотографию Римской оргии Томаса Кутюра, маленькую вещь Эжена Делакруа, «Агарь в пустыне», рисунок Домье и другой рисунок Форана. Мы заговорили о Кутюре; я был удивлен, найдя в Сезанне почитателя этого художника. Он был прав. Только впоследствии я понял, что Кутюр был настоящим мастером и оставил прекрасных учеников: Курбе, Манэ и Повиса. Что ему особенно нравилось в Кутюре, это его знаменитое выполнение, о котором я в продолжении целого месяца ежедневно слышал от Сезанна. Разговор коснулся Дувра и главным образом венецианцев. Сезанн был от них в полном восторге. Веронез восхищал его еще больше, чем Тициан. И удивительно, что примитивы он любил меньше. Впрочем, он всегда приходил к заключению, что какой бы прекрасной «книгой» ни был Лувр, обращаться непосредственно к изучению природы было важнее.
В этот день он опять отправился к горе Святой Виктории продолжать акварель. Я до конца его работы оставался с ним. Его прием в работе был очень своеобразен, абсолютно не похож на обычные приемы и чрезвычайно сложен. Он начинал с тени, делая ее пятном; затем это пятно он покрывал сверху более широким пятном и снова крыл его третьим, четвертым… и так до тех пор, пока все переходы вылепливали предмет, расцвечивая его в тоже время. Я понял тотчас, что его работой руководил закон гармонии, что все эти красочные отношения были заранее намечены в его мозгу, он поступал в общем так, как это делали старинные ткачи, заставляя следовать уступами родственные цвета до тех пор, пока они не встречали контрастного себе цвета. Я почувствовал тотчас же, что подобный метод, будучи применен к писанию с натуры создавал как бы противоречие, так как всякая придуманная формула легче подчиняется свободному творчеству, чем писанию с натуры. Чтобы следовать природе с наивностью ребенка, нужно было отказаться от предвзятой мысли, действовать не рассуждая, наблюдать и запечатлевать и больше ничего. Ну, а его метод был совсем не таков: обобщая законы, он извлекал из них принципы, которые применял условно; таким образом, он толковал, а не списывал то, что видел. Его особенность видеть была больше в его мозгу, чем в зрении. Все это я открыл на его полотнах уже много лет тому назад: теперь, находясь в его обществе, получил неоспоримое доказательство этого. В общем все, что делал Сезанн, исходило исключительно из его гения; и, если бы он имел творческое воображение, он мог бы писать пейзаж без натуры, nature morte, не имея его перед собой; но он не обладал воображением, которое отличало больших мастеров. Его силу составлял его ум в соединении с его вкусом.
Когда он работал над своей акварелью, я объявил ему, что устроился на целый месяц в Экс у мадам С. Случайно оказалось, что это были его друзья, и он был обрадован этим совпадением и очень хвалил мне этот дом.
Вечером я отправился в Марсель. Сезанн проводил меня до трамвая. Было время ужина и мадам Бремон, его экономка, наверно беспокоилась, ожидая его. Я обещал прийти его навестить, лишь только устроюсь в Эксе.
«Я живу здесь только из-за вас», – сказал я ему.
Он пожал мне руку и поспешил домой к ужину. Трамвай тронулся. На повороте улицы еще раз мелькнула его развевающаяся по ветру пелерина.
III. Жизнь в обществе, в мастерской и у себя
Два дня спустя я устроился у мадам С. Сезанн пригласил меня к себе, как только я переехал, и предложил мне в своей загородной мастерской для работы комнату внизу там, где стояли ширмы: боясь побеспокоить его, я не воспользовался этим предложением. Произошло это по следующей причине: после полудня, когда мы пришли с ним в мастерскую, я заметил, что, установив свой холст на мольберте, и взяв палитру, он ждал моего ухода. На мой вопрос: «я наверно мешаю вам, он ответил: „я совсем не переношу, когда смотрят, как я работаю и ничего не хочу делать в присутствии кого – нибудь“. И он рассказал о любопытстве окружающих. Люди, которые насмехались над ним, узнав из газет об его успехах в Париже, начали заискивать у него и хотели вторгнуться не только в его жизнь, но и в искусство.
„Они думают“ – говорил он, делая страшные глаза, что я владею каким-то секретом и хотят его у меня украсть, но я их всех спровадил, и ни один из них мне не помешает!»
При этом он становился все яростнее. Видеть, как работает Сезанн, было, конечно, одним из моих самых горячих желаний, но я не настаивал и удалялся, побуждаемый высказанным им недоверием к навязчивым людям. В самом деле я приехал в Экс для того, чтобы выразить мое двадцатилетнее поклонение Полю Сезанну, и потому, боясь что он не поверит в искренность и бескорыстие моего посещения, отклонил предложение занять комнату в его загородном доме.