Политические режимы и трансформации: Россия в сравнительной перспективе — страница 9 из 20

3.2 Монархия

Вопрос о реставрации монархии в России явно не относится к числу актуальных, хотя сторонники такого решения в стране есть. Однако, будучи одним из основных типов авторитарных режимов, монархия все же заслуживает краткого обсуждения. Монархии ныне существуют в 45 независимых государствах. Это немало – более пятой части всех стран, которые обладают основными признаками суверенитета. Но удивляться тут нечему, потому что современная монархия – это довольно пустая институциональная форма, за которой может скрываться практически любое политическое содержание. Начну с тех немногих стран, которые остаются монархиями не только на словах, но и на деле, потому что власть там действительно принадлежит наследственным правителям.

Таких стран немного. Пять из них находятся на Аравийском полуострове, и наиболее заметный случай – Саудовская Аравия. Это абсолютная монархия в полном смысле слова. Там нет парламента, запрещены политические партии и не проводятся выборы. Король обладает всей полнотой законодательной и исполнительной власти. Близки к этой модели и соседние с Саудовской Аравией страны, опоясывающие ее с востока, – от Кувейта до Омана, хотя в некоторых из них есть жалкие, лишенные реальных полномочий парламенты.

Власть монархов в этих странах закреплена конституционно. Статья 44 «Основного низама правления» (основного закона) Саудовской Аравии гласит: «Высшей инстанцией всех видов власти является король». Еще более красноречива конституция Омана (статья 41): «Султан – глава государства и верховный главнокомандующий вооруженными силами; его личность неприкосновенна; уважение Султана обязательно, его решения окончательны». За монархами закреплено исключительное право на принятие основных решений. Но фактически власть осуществляется довольно широким кругом родственников монарха и родовитых аристократов. Иногда отношения внутри этого круга обостряются, как это недавно было в Саудовской Аравии, так что борьба за власть не вполне чужда этим обществом. Но последнее слово – за монархом.

Ответ на вопрос о том, почему такое возможно в современном мире, дает одно короткое, но емкое слово: нефть. Так много нефти, что правители стран Аравийского полуострова способны не только к нейтрализации угроз со стороны своего близкого круга, но и к тому, чтобы обеспечивать безбедное, весьма зажиточное существование основной массе граждан. Основа современной абсолютной монархии – лояльность, купленная на нефтедоллары.

Абсолютных монархий, к которым не относилась бы эта волшебная формула, совсем немного. Даже там, где есть нефтедоллары, они достаются в первую очередь монарху, затем его ближнему кругу и уж в последнюю очередь – народу. Скажем, султанат Бруней – нефтедобывающая страна. Султан входит в число богатейших людей мира. Но тем немногим туристам, которые добираются до этого уголка мира, жизнь рядовых брунейцев не кажется образцом благосостояния.

Если нефти нет, то для поддержания монархии требуются либо репрессии, как в Эсватини, либо утонченные манипуляции, как это было до недавнего времени в Бутане. Некоторые страны пошли дальше. В Марокко и Иордании регулярно проводятся выборы на многопартийной основе. Правительства этих стран формально ответственны перед парламентами. Но постольку, поскольку монархическим партиям удается выигрывать выборы, власть фактически все-таки принадлежит королям. А выборы они выигрывают по тем же причинам, по которым их выигрывают «партии власти» в других диктаторских режимах, – за счет политических ограничений, репрессий и фальсификаций.

Собственно говоря, современные монархии такого типа – это и есть личные диктатуры, в которых диктаторы сохраняют унаследованные от предков титулы. Но титул имеет значение. Во-первых, монархическая форма позволяет решить критический для любой личной диктатуры вопрос о преемственности власти. Во-вторых, она помогает сдерживать притязания на власть таких опасных претендентов, как военные и другие силовики. Любая диктатура может стать жертвой силового переворота, но свергать монарха, власть которого освящена традицией, менее удобно, чем диктатора без королевских регалий. В-третьих, монархия создает для коронованных диктаторов какие-никакие, но все-таки правила игры. Это снижает возможность непродуманных решений и ошибок, от которых страдают многие страны с авторитарным правлением.

Таким образом, монархия полезна для современного авторитаризма. Как ни странно, еще полезнее она для современной демократии. 29 из 45 существующих в мире монархий – это демократии, причем многие из них соответствуют самым высоким стандартам политических прав и гражданских свобод. Отчасти это объясняется историческими причинами: медленные переходы к демократии в нескольких западноевропейских странах происходили путем плавного перетекания полномочий от монархов к парламентам.

Но есть и важное структурное объяснение. Одна из основных проблем для либеральной демократии – это, выражаясь научно, разведение церемониального и эффективного руководства. Для демократии полезно, когда от лица политического сообщества в целом выступает человек, который в силу каких-то причин пользуется доверием абсолютного большинства граждан, но реальной властью пользуется профессиональный политик, выигравший выборы, однако вызывающий отторжение у тех, кто проголосовал за оппозицию. Суть парламентской системы – именно в таком разведении функций руководства. Но кто пригоден к сугубо церемониальному руководству лучше, чем наследственный монарх? Все регалии налицо.

Если монархии так хороши для обоих основных типов политических режимов, то почему они сохраняются в меньшинстве стран и не восстанавливаются там, где были упразднены? Надо отметить, что попытки такого рода иногда предпринимаются. Например, в Бразилии в 1993 году вопрос о восстановлении монархии был вынесен на референдум. Хотя императорская власть в этой стране была отменена более чем за 100 лет до этого, сторонники у такого выбора нашлись: 13,4 % проголосовавших. Однако за республиканскую форму правления высказалось подавляющее большинство. В том же 1993 году монархия после длившегося с 1970 года перерыва была восстановлена в Камбодже. Но это единственный пример реставрации исторической монархии за последние 70 лет (напомню, что в Испании монархия была официально восстановлена в 1947 г.). Строго говоря, и в Камбодже была восстановлена не наследственная, а выборная (элективная) монархия, причем в выборах формального главы государства там принимают участие не только члены королевской семьи, но и государственные чиновники.

Ответ на вопрос о том, почему идея реставрации монархии не пользуется большой популярностью, прост: монархию легко уничтожить, но практически невозможно установить заново. Перетекание полномочий от монархов к политикам не везде было гладким. Многие монархи этому сопротивлялись, и тогда с ними случалось то, что нередко случается с диктаторами, – их свергали. Но символическая ценность монархии состоит именно в преемственности власти. Если она прерывается, то вопрос о том, кто именно должен стать королем, становится практически неразрешимым. Скажем, французские монархисты уже полтора столетия спорят о том, какая династия лучше, но воз и ныне там. В принципе, вопрос о династическом выборе мог бы быть устранен путем введения элективной монархии, как это и сделали в Камбодже. Но эта почти не встречающаяся в современном мире форма правления повлекла бы за собой иные проблемы, вдаваться в обсуждение которых здесь не стоит.

Еще более важно то, что ликвидация монархии обычно становится результатом деятельности политических движений, оставляющей глубокий след в массовом сознании. Партии, выросшие из таких движений, обычно остаются республиканскими, и их сторонники противятся идее реставрации. Надо заметить, что неприятие этой идеи во многих странах связано с тем, что ее современные сторонники редко согласны на сугубо символическую роль для вновь воцарившихся монархов. Во всяком случае, наиболее заметные монархисты в современной России хотят вовсе не этого, а настоящего восстановления царей у власти. Но вряд ли такая перспектива способна привлечь массу сторонников.

3.2.2 Военный режим

Если верить научным исследованиям, на смену персоналистским диктатурам чаще всего приходят военные режимы. Вероятность такого поворота событий в России нельзя исключить. Однако создать в России устойчивый военный режим, кто бы ни задался такой целью, вряд ли удастся. Дело в том, что связь между двумя событиями – переворотом и установлением военного режима – далеко не такая однозначная, как может показаться.

В России советская пропагандистская волна 1970-х годов, вызванная свержением президента-социалиста Сальвадора Альенде в Чили, через пару десятилетий получила неожиданный резонанс в виде любви некоторых «либералов» (от кавычек в данном случае воздержаться не могу) к Аугусто Пиночету, которому действительно удалось установить в этой латиноамериканской стране устойчивый военный режим. В качестве наследия этих событий в русском языке закрепилось слово «хунта», которое почти неизменно несет негативные коннотации. Однако это обиходное испанское слово означает просто-напросто «совет». В данном случае это не просто ярлык, как часто бывает со словами, прилипающими в журналистике к политическим явлениям. Военный режим – это, в случае его устойчивости, власть именно совета, пусть и довольно специфического по составу: узкой коллегии военачальников.

Собственно, в политической науке под военным режимом и понимают такое устройство, при котором власть либо прямо принадлежит лидерам военной корпорации, либо контролируется ими за спиной формальных политических институтов. Эта вторая ситуация встречается не так уж часто, но все же неоднократно наблюдалась в некоторых латиноамериканских странах, от Аргентины до Гватемалы, со второй половины прошлого до начала нынешнего столетия.

Под военной корпорацией в этом определении понимается вся совокупность структур, которые располагают правом на применение вооруженной силы, то есть силовых структур. Это включает в себя как собственно армию, так и различного рода организации, мандат которых подразумевает обеспечение государственной и общественной безопасности. В некоторых странах, кроме того, существуют разного рода частные армии и охранные структуры, действующие вполне легально, автономно и располагающие собственным весом.

Военная диктатура всегда возникает как режим коллегиальной, а не личной власти. Главная причина этого состоит как раз в сложности состава силовых структур. В рамках хунты осуществляется координация действий между армейскими военачальниками и главами органов безопасности и иных групп силовиков, без которой военный режим просто не мог бы функционировать, не сползая в гражданскую войну. Кроме того, армия сама по себе является сложной организацией, включающей в себя отдельные роды войск и иные крупные подразделения. До установления военного режима они обычно находятся под верховным командованием того или иного гражданского политика – президента или премьер-министра. Им даже не нужно непосредственно взаимодействовать между собой. После переворота, однако, возникает необходимость как-то уладить вопрос о том, какими властными полномочиями будет располагать каждая из структур.

Коллегиальное руководство было свойственно всем устойчивым военным режимам, которые рассматриваются как базовые для данной категории случаи, – в Бразилии, Аргентине, Греции и многих других странах. Не был исключением и режим Пиночета, который не только неустанно подчеркивал, что он лишь первый среди равных в числе членов хунты, но и руководствовался этим правилом на практике. Военные режимы, которые функционируют на коллегиальных началах и по правилам, которые соблюдаются всеми основными игроками, обладают наиболее высоким для режимов данного типа уровнем институционализации. Назовем их консолидированными военными режимами.

Разумеется, как и всякий авторитарный режим, военная диктатура может сползти в персонализм, стать режимом личной власти и обзавестись какими-то институтами (например, электоральными), которые обеспечивают лидеру режима колоссальный политический перевес над другими военачальниками. Так произошло, например, в Индонезии после консолидации режима Сухарто в конце 1960-х годов. Однако именно поэтому индонезийский режим перестал быть военным, по большинству параметров превратился в обычную персоналистскую диктатуру. Связь между диктатором и вооруженными силами ослабла. В конце концов отказ военных подавлять массовые выступления против Сухарто сыграл решающую роль в падении режима.

Именно с этой точки зрения следует рассматривать нередко попадающиеся в публицистике рассуждения о том, что в России уже установилась «диктатура силовиков», – о военном режиме обычно не упоминают, поскольку это свидетельствовало бы о слишком смелом полете фантазии. Помимо разного рода конспирологических теорий, в обоснование этого тезиса обычно указывают на то, что в своем профессиональном прошлом Владимир Путин был офицером КГБ. Однако скачок к вершинам власти Путин совершил отнюдь не из КГБ, а из административных органов сначала регионального, а затем и федерального уровня, и тот факт, что в 1998–1999 годах он в течение нескольких месяцев возглавлял ФСБ, имел лишь эпизодическое значение в его политической карьере.

В действительности в свою бытность главой ФСБ Путин обеспечивал выполнение задачи, которая по большому счету сводится именно к предотвращению военного переворота: позволял политически ослабевшему президенту Борису Ельцину поддерживать контроль над собственной силовой структурой и приглядывать за другими. С этой задачей Путин справился, и я полагаю, что во многом именно поэтому получил главный приз – назначение преемником Ельцина. Став преемником, Путин унаследовал созданную при Ельцине систему политического контроля над силовиками.

Эта система, будучи отлаженной при Ельцине и затем перенастроенной при Путине, базируется на двух основных началах, и оба они были заложены еще в советские времена. Первое из них – это глубокая интеграция военачальников и глав органов безопасности в состав политического руководства и, в более широком смысле, в состав верхушки правящего класса. В СССР такая интеграция обеспечивалась с самого высокого уровня – Политбюро и распространялась сверху вниз на всю силовую иерархию. Силовики были просто государственными чиновниками, пусть и с некоторой профессиональной спецификой. Так оно остается и по сей день, хотя место Политбюро в этом смысле занял Совет безопасности РФ, а на место номенклатурных кормушек пришли гораздо более хлебные привилегии, связанные с контролем над бизнесом и освоением бюджетных фондов.

Второе начало – это фрагментация силовых структур, отсутствие у них общепризнанного лидера вне политического руководства, их взаимное недоверие и конкуренция между собой. Признаки такой конкуренции в советские времена были довольно слабыми, но при Ельцине она стала острой и достигла пика уже при Путине, в начале 2000-х годов. Тогда она проявилась в так называемых «войнах силовиков», один из ведущих участников которых, Виктор Черкесов, недавно скончался в политической неизвестности.

С тех пор острота конфликтов между силовиками снизилась, но ныне она, как кажется, выходит на новый виток. К этому добавляется то обстоятельство, что в числе лидеров значимых силовых структур появились новые автономные игроки, в первых рядах которых оказались Евгений Пригожин с его частной армией и Рамзан Кадыров с его практически монопольным контролем над собственными силовыми организациями, деятельность которых уже давно распространилась далеко за пределы Чечни. Ныне Пригожин уже ушел со сцены. Однако, как говорится, свято место пусто не бывает.

Как корпорация, российские силовики не хотят (в силу своей полной интеграции в структуры власти) и не могут (в силу конкуренции между собой) осуществить такое сложное, скоординированное действие, как переворот, ведущий к установлению устойчивого военного режима. Для такого переворота отсутствуют любые предпосылки, включая такую весьма существенную, как общепризнанный лидер силовой корпорации. В этом качестве все они признают Владимира Путина.

Даже если дискредитация Путина как главы государства зайдет очень далеко, альтернативной фигуры нет. Таким образом, возможности для прихода к власти военной хунты как основы для устойчивого военного режима в современной России отсутствуют. Значит ли это, что нет условий для военного переворота, то есть для такой смены власти, в результате которой она отошла бы к какой-то группе силовиков? Нет, не значит. Военный переворот не всегда ведет к установлению устойчивого военного режима.

Часто говорят, что в России нет традиции вмешательства армии в политику. На самом деле, даже если отвлечься от восстания декабристов, которое (по моему сугубо субъективному мнению) действительно могло привести к установлению устойчивого военного режима латиноамериканского образца, такие случаи многочисленны. Достаточно вспомнить бесконечные перевороты XVIII века и печальную судьбу императора Павла. Не обошлось без этого и в советской истории, от смещения Лаврентия Берии в 1953 году до перехвата власти Юрием Андроповым в 1982 году. Хотя механизмы этих политических изменений были преимущественно партийными, позиции армии и силовых структур решающим образом повлияли на исходы событий.

Общее между всеми этими случаями состоит в том, что, сыграв важную роль в смене власти на личном уровне, военные не присваивали ее, а оставались на важных, но вторичных ролях в структурах прежнего режима. Однако особенность нынешней ситуации в России такова, что персоналистскую диктатуру таким образом сохранить невозможно, потому что режим слишком завязан на личность действующего диктатора. Речь должна идти, очевидно, об установлении какого-то иного политического режима.

Действительно, если для установления устойчивого военного режима нужна тесная координация действий различных силовых структур, без которой хунту не создать, то для военного переворота, ведущего к установлению иного политического режима, такого уровня координации не требуется. Одна из силовых структур может просто подавить сопротивление конкурентов и захватить власть. Иногда это происходит как последовательность событий, которую называют «двойным переворотом». События 1965 года в Индонезии первоначально выглядели как конфликт между двумя группировками военных, каждая из которых заявляла о стремлении оградить власть президента Сукарно от попыток переворота со стороны другой группировки. Однако в итоге победившая группа военных настолько усилилась, что сама захватила власть, Сукарно же ее лишился – сначала фактически, а затем и формально.

После военного переворота ситуация может развиваться по двум траекториям. Чаще всего реализуется первая из них: это череда более или менее острых конфликтов внутри победившей группировки, обычно с участием остатков проигравших силовых структур, что проявляется в череде военных переворотов. В Сирии в 1960-х годах бытовала шутка об очереди офицеров у здания Генерального штаба страны, в которой места занимали желающие совершить очередной путч. В этом случае переворот открывает серию неустойчивых, недолговечных военных диктатур. Такие режимы назовем неконсолидированными военными режимами.

Динамику военных режимов можно проиллюстрировать случаем страны, которая по иронии истории стала известна многим советским людям благодаря устойчивому выражению «Верхняя Вольта с ракетами». Ныне Верхняя Вольта – к счастью, по-прежнему не имеющая ракет – называется Буркина-Фасо. В 1983 году, как результат очередного (уже пятого в истории страны, которая получила независимость в 1960 году) военного переворота, там установился левый режим во главе с Томасом Санкарой. Этот режим пользовался популярностью среди прогрессивных интеллектуалов на Западе как очередной образец «социализма с человеческим лицом». Но идиллия длилась недолго. Санкару сверг путем военного переворота его ближайший союзник Блэз Компаоре. Президентом страны ему предстояло пробыть больше четверти века.

Как и Санкара, Компаоре на первых порах был коммунистом, но когда коммунизм вышел из моды, то отказался от него довольно легко. С 1991 года в Буркина-Фасо были легализованы те оппозиционные партии, которые, по мнению Компаоре, не представляли для него политической угрозы. Компаоре регулярно выигрывал президентские выборы, а в парламенте доминировала его собственная партия. При этом экономическая ситуация в стране постепенно ухудшалась и после глобального кризиса 2008 года дошла до критической стадии. В стране начались массовые беспорядки, вызванные нищетой и безысходностью. Слабая «нелояльная» оппозиция играла при этом весьма скромную роль.

Своего пика беспорядки достигли к октябрю 2014 года, когда Компаоре сообщил о своем желании баллотироваться на новый срок. Тогда в дело вмешалась армия, которая потребовала формирования переходного правительства. После этого Компаоре сдался, но власть передал не военным, а начальнику президентской гвардии, который обеспечил эвакуацию бывшего президента в соседнюю страну, а сам, воздержавшись от узурпации власти (этого военные ему не позволили бы), назначил новые выборы. По оценке наблюдателей, эти выборы были вполне свободными. С 2014 по 2022 год Буркина-Фасо пережила период электоральной демократии. Однако в 2022 году произошел еще один военный переворот.

Обычно череда переворотов, имеющая самые губительные последствия для ставшей жертвой такого развития событий страны, завершается (хотя, возможно, не навсегда), если военные либо передают власть гражданским политикам, либо сами создают какой-то новый – но не военный – режим. Многие африканские военные диктаторы довольно скоро после переворота разделывались с другими его лидерами и создавали новые структуры власти, обычно партийные. Так произошло, например, с военным переворотом, который привел к падению монархии в Эфиопии в 1974 году.

Узурпировав власть, Менгисту Хайле Мариам на этом не остановился и приступил к оформлению своего режима как партийного режима коммунистического типа. Так была создана институциональная оболочка для его персоналистской диктатуры, одной из самых жестоких в новейшей истории мира. В Эфиопии серия мини-переворотов, каждый из которых увенчивался победой Менгисту, была непродолжительной. В некоторых других странах вообще обходились без этой болезненной фазы политического развития, так что победившая силовая фракция с самого начала приступала к строительству нового режима. Скажем, в Бирме (ныне Мьянма) хунта уже в своей первой декларации пообещала построить в стране социализм и объявила, что новый режим будет носить партийный характер.

Однако нередко военные режимы, не достигшие высокого уровня консолидации, приводят страны к демократии. Путь к демократии может оказаться извилистым. Например, в 1979 году лейтенант Джерри Ролингс захватил власть в Гане, возглавив Революционный совет вооруженных сил, который заявил, что пришел к власти на короткий срок с целью провести чистку вооруженных сил и управленческого аппарата от коррумпированных лиц, виновных в создании экономического хаоса. По обвинению в преступлениях против государства были казнены восемь высокопоставленных лиц, включая трех экс-президентов. Сотни чиновников были осуждены на длительные сроки каторжных работ с конфискацией имущества.

Проведя эту чистку, Ролингс выполнил свое обещание. В конце 1979 года в Гане прошли парламентские выборы, в результате которых власть вернулась к гражданским политикам. Однако они оказались не менее коррумпированными и безответственными, чем их предшественники. В 1982 году Ролингс совершил новый переворот и задержался у власти на целое десятилетие. За это время он сам стал политиком. В 1992 году Ролингс выиграл свободные выборы. Находясь у власти, он превратил Гану в одну из самых стабильных африканских демократий и добился неплохих темпов экономического роста. Классическим случаем ухабистого пути к демократии через серию нестабильных военных режимов считается Нигерия, где военные перевороты происходили в 1966 году (дважды), 1975, 1983, 1985 и 1993 годах, не считая неудачных попыток. Возврат к электоральной политике, сделавший возможной демократизацию, произошел лишь в 1999 году.

Одна из сложностей, связанных с изучением военных режимов, состоит в том, что различие между неконсолидированными и консолидированными режимами такого типа не всегда проявляется на ранних этапах их существования. В некоторых случаях это различие очевидно – например, если во главе переворота оказываются представители среднего или младшего командного состава. Тогда консолидация режима всегда достигается по прошествии времени, если достигается вообще. Однако бывают и такие ситуации, когда режим, выглядящий в начале своего существования вполне консолидированным, в дальнейшем становится жертвой противоречий внутри военной верхушки.

Например, в 1966 году в Аргентине произошел переворот во главе с Хуаном Карлосом Онганиа Карбальо, получивший название «Аргентинская революция». Онганиа, считавший своим идеалом франкистскую диктатуру в Испании, на практике руководствовался в основном примером бразильского переворота 1964 года, который, как будет показано ниже, привел к установлению длительной, устойчивой военной диктатуры. Первоначально новое руководство Аргентины включало в себя всех ведущих военачальников и на самом деле функционировало примерно так же, как в Бразилии. Однако уже к 1968 году в рядах военных обострились противоречия, побудившие Онганиа провести чистку в верхах. Она, естественно, вызвала недовольство. В 1970 году другие военные лидеры вынудили Онганиа уйти в отставку. После этого во главе хунты сменились еще два диктатора, однако борьба в военной верхушке не утихала, и в 1973 году члены хунты сочли за лучшее отказаться от политической власти, провести выборы и вернуть власть гражданским политикам.

3.2.3 Кейс-стади: случай Бразилии

Бразилия – страна с весьма высоким уровнем социального неравенства. Богатейшая часть населения, всего один процент, получает 13 % доходов домохозяйств, и примерно столько же приходится на добрую половину населения, находящуюся по другую сторону классового барьера. Своим архаичным социальным устройством Бразилия во многом обязана тому, что ее выход из состава португальской колониальной империи не сопровождался серьезной борьбой. Поэтому не изменился и правящий класс, состоявший в основном из латифундистов. Первые попытки хоть как-то облегчить положение бедноты были предприняты в тридцатых годах прошлого века диктатором Жетулиу Варгасом. В «Новом государстве», которое было тогда учреждено в Бразилии по образцу европейских фашистских режимов, проводилась политика, направленная на улучшение положения рабочих.

Интересно, что Варгас по праву считается и отцом бразильской демократии. Когда после Второй мировой войны он был вынужден отойти от власти, то счел за лучшее устроить в Бразилии демократические институты – и не только конституционные, но и политические. Для этого Варгас способствовал созданию двух партий – правой и умеренно левой. Они чередовались у власти до 1964 года. В течение этого периода бразильские латифундисты, многие из которых обзавелись к тому времени и иными активами, ожесточенно защищали свои классовые привилегии, но на демократию не покушались.

Демократия предоставляла им достаточно возможностей для того, чтобы сохранить власть и богатство. Дело в том, что Бразилия оставалась преимущественно аграрной страной с огромной массой безземельных крестьян, которые находились в жесткой зависимости от землевладельцев и на выборах голосовали так, как велели хозяева. Поэтому правые оставались крупнейшей партией Бразилии. Но крупные города поддерживали левых. В 1961 году их представитель Жуан Гуларт стал президентом, выдвинув программу социальных реформ. И тут на сцену вышли военные. В 1964 году в стране произошел переворот, положивший начало двадцатилетней диктатуре.

Захватив власть, военные придерживались одной – но важной – общей цели: остановить коммунизм, под которым они понимали, в общем-то, любые меры, направленные на изменение социальных отношений. Таким образом, бразильский режим с самого начала отличался высоким уровнем не только организационной, но и идейной консолидации. Но по поводу других целей переворота ясность отсутствовала. Первоначально многие его лидеры считали, что надо просто провести чистку гражданских политиков, а потом вернуться в казармы, предоставив согражданам возможность и дальше наслаждаться благами избавленной от «коммунистической угрозы» демократии.

Проблема с этим планом состояла в том, что реальной коммунистической угрозы в Бразилии не было. Слабая компартия не пользовалась поддержкой избирателей и никогда не смогла бы оказаться у власти ни демократическим, ни каким-то иным путем. Но при этом многие бразильцы стремились к социальным реформам и продолжали голосовать за умеренно левых политиков на местных выборах, которые проводились и после переворота. Столкнувшись с этим печальным для себя фактом, бразильские военные приступили к строительству авторитарного государства.

Прежде всего, в Бразилии были отменены прямые президентские выборы. По форме президента должен был избирать парламент. Фактически, однако, имелось в виду, что президентом будет становиться один из лидеров переворота с согласия других видных военачальников. Чтобы выборы давали именно такой итог, военные ликвидировали все существовавшие ранее партии и разрешили создание только двух новых. В партию режима вошли в основном бывшие правые, а основу другой партии (Бразильского демократического движения) составили те умеренно левые лидеры, у которых сохранились политические права после проведенной военными чистки. Военные рассчитывали, что при такой конфигурации парламент всегда будет избирать нужного им кандидата.

Зачем такие сложности? Почему бы вовсе не отменить выборы? Конечно, некоторую роль сыграли идеологические соображения. Как-никак, военные пришли к власти, чтобы «защитить Бразилию от коммунистической диктатуры», и полная ликвидация демократических институтов была бы крайним бесстыдством. Но это никогда не мешало диктаторам. Важнее другое. Военные не могли править страной сами. Для этого им просто не хватало управленческих навыков. Значит, были нужны гражданские политики. А они за пару десятилетий демократии уже привыкли к тому, что вопрос о власти – по меньшей мере на местном уровне – должен выноситься на суд избирателей, а не решаться в кулуарных разборках. Даже правые бразильские политики, при всем своем классовом эгоизме, находили демократию до такой степени удобной, что не желали полностью ею пожертвовать.

На первых порах – когда система работала именно так, как задумывалось, – демократический антураж не помешал военным во главе с Эмилиу Медиси (он был президентом в 1969–1974 годах) устроить в Бразилии действительно жесткий, репрессивный режим. Тысячи оппозиционеров оказались в тюрьмах, подвергались пыткам. Ситуация усугублялась тем, что в ответ на авторитарный поворот многие левые политики, лишившись возможности бороться за власть на выборах, начали вооруженную борьбу против режима. Это движение было полностью – и ценой немалой крови – подавлено военными.

Победа над повстанцами была не единственным успехом Медиси. Именно при нем в Бразилии произошло «экономическое чудо», основанное на иностранных инвестициях и кредитах, вложенных в развитие ориентированной на экспорт экономики и инфраструктурные проекты. Однако вскоре бразильским правителям пришлось убедиться, что одних только показателей роста ВВП недостаточно для того, чтобы снискать народную любовь. Для этого нужно, чтобы улучшение жизни стало очевидным для масс, а с этим в авторитарной Бразилии было сложно. Ведь основными плодами экономического роста пользовалась лишь малая часть населения. Кроме того, многих бразильцев пугала и возмущала жестокость, проявленная властями в ходе антиповстанческой операции. В итоге режим чуть было не проиграл парламентские выборы, состоявшиеся в 1974 году. Надо было что-то менять.

Конечно, результаты выборов 1974 года не помешали бы Медиси остаться у власти, будь у него такая возможность. Но ее не было. Неформальная, но жесткая конструкция бразильской военной диктатуры предполагала, что видные военачальники будут по очереди занимать высший пост. Поэтому Медиси ушел, и президентом стал Эрнесту Гейзель. Он не был сторонником перехода к демократии, но считал, что если соединить продолжение экономического роста с некоторым политическим смягчением, то режиму удастся снискать симпатии населения. Отсюда – политика, получившая название «абертура» («открытие»). Масштабы политических репрессий заметно сократились, цензура в СМИ ослабла. При этом Бразилия оставалась военной диктатурой.

Трудно сказать, до какой степени абертура помогла режиму. Дело в том, что дала сбой первая составляющая гейзелевской формулы успеха – экономический рост. Глобальный экономический кризис 1973 года нанес сильный удар по бразильской экономике, потому что спрос на экспортные товары на мировом рынке заметно сократился. Первое время Гейзелю удавалось удержать ситуацию, пойдя на гигантские внешние заимствования в надежде на то, что мировая экономика снова придет в норму. Но этим надеждам не было суждено сбыться. На протяжении всех семидесятых экономические проблемы, теперь отягощенные непомерным внешним долгом, только нарастали.

Неудивительно, что на выборах 1978 года партия режима вновь оказалась на грани проигрыша. При новом президенте, Жуане Фигерейду, политика абертуры продолжалась и привела к действительно серьезным политическим реформам. Как и его предшественники, Фигерейду стремился к сохранению режима. Однако он рассудил, что при формате соревнования «один на один» партия режима обречена на то, чтобы в какой-то момент проиграть Бразильскому демократическому движению. Надо было раздробить оппозицию. Поэтому искусственная двухпартийность была отменена. Власти разрешили создание новых партий, а чтобы было из кого их создавать, была проведена выборочная амнистия. Умеренным левым разрешили вернуться в политику. Кроме того, были восстановлены прямые губернаторские выборы.

Стимулом к такому подходу отчасти послужило то, что левые к тому времени начали выходить на политическую арену и без разрешения властей. Экономический кризис продолжался, и, как водится, основные его тяготы легли на плечи небогатой части населения. Во второй половине семидесятых в Бразилии возникает независимое профсоюзное движение, которое возглавил Луис Инасиу да Силва, более известный как Лула. В 1980 году он стал лидером Партии трудящихся, стоявшей на радикальных социалистических позициях. Во многих отношениях партия была даже левее коммунистов. Она стремительно набирала популярность в городах страны.

Таким образом, бразильский правящий класс вновь столкнулся с той самой угрозой, предотвратить которую военные пообещали, когда брали власть в свои руки. Они не справились. Только логично, что в итоге политики – даже правые – отказали режиму в поддержке. В 1984 году партия режима вновь выиграла парламентские выборы, но новым президентом стал вовсе не тот кандидат, которого предпочитали военные. Многие депутаты, избранные от правящей партии, вышли из нее и в решающий момент проголосовали за пожилого оппозиционера Танкреду Невеса.

Возможно, военные и не приняли бы такого результата, но тут вмешалась судьба: не успев вступить в должность, Невес умер по естественной причине. Президентом стал более приемлемый для военных кандидат. За пару лет после этого демократизация в Бразилии безболезненно завершилась. Были легализованы все политические партии, устранена цензура, восстановлены прямые президентские выборы. Военные вернулись в казармы.

Конечно, демократизация была сопряжена со значительным риском для бразильского правящего класса. Лула пользовался популярностью в народе, и он не преминул участвовать в первых же свободных президентских выборах, которые прошли в 1989 году. Но эти выборы он проиграл. Пустив в ход все чудеса современных политических технологий, консерваторы рискнули и достигли почти невозможного, приведя в президентское кресло малоизвестного правого популиста. Потом Лула еще многократно участвовал в президентских выборах, но успех не приходил довольно долго. В течение большей части 90-х у власти находились умеренные левые, которые нормализовали экономическую ситуацию и провели тщательно дозированные, буквально точечные социальные реформы.

Лишь в 2003 году Луле удалось-таки стать президентом. Однако к строительству социализма так и не приступил. Дело в том, что бразильский президент – как и любой президент в нормальной президентской системе – может осуществить сколько-нибудь серьезные преобразования, только если пользуется поддержкой парламентского большинства. А такого большинства у Партии трудящихся никогда не было. В итоге весь социализм Лулы свелся к тому, что резко возросли объемы бюджетных выплат бедной части населения. К счастью для Лулы и бразильских бедняков, колоссальные нефтяные доходы нулевых это вполне позволяли. И положение трудящихся действительно улучшилось. Общий уровень социального неравенства при этом снизился довольно заметно, но не кардинально, потому что львиная доля пирога по-прежнему доставалась богатым.

Потом падение нефтяных цен привело к тому, что ресурсов для государственной благотворительности не осталось и вновь обострились классовые конфликты в политической оболочке. Соратницу Лулы Дилму Русеф сместили с президентского поста путем импичмента.

Сдвиг страны вправо зашел так далеко, что в 2018 году на пост президента был избран Жаир Болсонару, ярый апологет существовавшего в 1960—1980-х годах военного режима. При этом особое уважение Болсонару вызывали не столько экономические успехи хунты, сколько проявленная ею жестокость по отношению к левым силам. Эта жестокость даже казалась ему недостаточной. Однажды Болсонару заметил: «Ошибка диктатуры была в том, что она пытала, но не убивала». Неудивительно, что многие подозревали Болсонару в намерении демонтировать бразильскую демократию. Но новая диктатура не состоялась. Выборы 2022 года Болсонару проиграл, и у власти вновь оказался Лула.

Случай Бразилии показывает, что консолидированный военный режим может в течение длительного времени избегать ловушки персонализма, довольно эффективно поддерживая свою электоральную составляющую. Однако контролировать неопределенность, являющуюся естественным следствием выборов (во всяком случае, если они проводятся относительно честно), военным удается с трудом. А поскольку режим функционирует, предоставляя каждой из групп военных определенное правилами место в системе управления, то и от власти они отходят все вместе. Демократизация является наиболее вероятным исходом этого процесса. Но сам процесс может быть очень долгим.

3.2.4 Кейс-стади: случай Индонезии

Индонезия – одна из крупнейших стран мира, численность населения которой скоро вдвое превысит население России. Кроме того, это важный игрок на мировом рынке нефти, что, как мы знаем по опыту, не обходится без последствий. Однако индонезийцы стали бенефициарами своих нефтяных богатств довольно поздно. «Голландская Ост-Индия», как ее тогда называли, была завоевана ради пряностей еще на заре Нового времени, но в ХХ столетии ценность страны для колонизаторов свелась к нефти. Голландцы не особенно делились доходами от ее добычи с коренными жителями, обрекая их на нищету и политическое бесправие. Поэтому колониальное правление не пользовалось в Индонезии популярностью. Когда во время Второй мировой войны на островах высадились японцы, то нашли там довольно теплый прием. Многие местные националисты во главе с лидером движения за независимость Сукарно сотрудничали с новыми завоевателями. После поражения Японии Сукарно провозгласил независимость Индонезии.

В планы Голландии – как-никак, одной из стран-победительниц – такое развитие событий совершенно не входило. Бывшие колонизаторы ставили палки в колеса новому государству с истинно голландской методичностью, так что становление независимой Индонезии было долгим и мучительным. В ходе этой борьбы сформировались основные силы, которым предстояло решить вопрос о власти в новой Индонезии. Помимо националистов, во главе которых стоял Сукарно, это были умеренные исламисты (Индонезия – преимущественно мусульманская страна), коммунисты и армия страны, созданная на основе сформированных еще при японцах отрядов самообороны. Взаимоотношения между этими основными – и многими второстепенными – политическими силами были крайне запутанными. Но Сукарно пользовался неоспоримым авторитетом.

Однако первоначально в Индонезии была установлена парламентская форма правления, при которой Сукарно, будучи президентом, серьезной властью не располагал. Первые же парламентские выборы, проведенные в 1955 году, показали, что ни у одной из политических сил нет поддержки большинства, а о жизнеспособных парламентских коалициях оставалось только мечтать. После пары лет хаотичной «парламентской демократии», которую точнее было бы охарактеризовать как период хронической нестабильности, Сукарно узурпировал власть. Через несколько лет он был объявлен пожизненным президентом. Так в Индонезии установился авторитарный режим, который его создатель предпочитал именовать «направляемой демократией».

Замысел «направляемой демократии» состоял в том, что всем трем основным политическим силам, а также армии Сукарно предложил оставаться на политической арене, но при этом президент сохранял за собой право определять пределы их влияния и принимать основные решения. Однако на деле принцип «всем сестрам по серьгам» соблюдался не очень последовательно. Основную угрозу Сукарно усматривал в исламистах. Кроме того, он очень опасался армии и систематически проводил чистки офицерского корпуса. Поэтому уже к началу 60-х в привилегированном положении оказалась Компартия Индонезии. Она была крупной и сильной организацией, объединявшей не менее двух миллионов человек.

При этом экономическая политика Сукарно не была особенно левой. Собственно говоря, экономика не интересовала президента, и никаких предпочтений по этой части у него не было. Всю свою немалую энергию Сукарно отдавал внешней политике. Считая себя одним из лидеров мировой антиимпериалистической революции, он сблизился с маоистским Китаем, вывел свою страну из ООН, которую считал подконтрольной Соединенным Штатам, и активно готовился к войне с соседней Малайзией, по меньшей мере часть которой собирался присоединить к Индонезии. Между тем экономика страны разваливалась, население нищало. Популярность «отца нации» постепенно таяла, но он, видимо, полагал, что будущие военные победы помогут населению смириться с тяготами повседневной жизни.

Революционная фразеология Сукарно сослужила дурную службу и ему самому, и индонезийским коммунистам. В 1965 году некоторые лидеры Компартии примкнули к заговору, направленному на то, чтобы устранить враждебную им часть военного руководства и сделать коммунистов основной президентской партией. Организованная заговорщиками попытка военного переворота с треском провалилась. Провал был настолько очевидным, что Сукарно пришлось откреститься от своих слишком рьяных сторонников. А военные использовали эти события как повод расправиться с коммунистами. В ходе репрессий были убиты не менее двухсот тысяч человек. Это была одна из самых чудовищных массовых расправ в далеко не идиллической истории прошлого века. Компартия Индонезии была уничтожена, а военные остались хозяевами положения.

Особую энергию при организации массовых репрессий проявил один из видных военачальников, Сухарто. Вскоре он стал фактическим лидером нового режима. Некоторое время ушло на то, чтобы легализовать это положение дел. Сукарно лишился титула «пожизненного президента», а в 1967 году и вовсе ушел в отставку. Его посадили под домашний арест. Под арестом он и закончил свои дни – говорят, от отсутствия медицинского ухода, но есть и такая версия, что «отца нации» просто уморили голодом.

Президентский пост достался Сухарто. Теперь можно было приступать к оформлению «нового порядка», как официально стал называться режим. Рисковать на прямых президентских выборах Сухарто не желал, поэтому избирать его должен был парламент, а для этого требовалось несменяемое парламентское большинство. В конце 60-х годов Сухарто преобразовал ассоциацию контролировавшихся военными общественных организаций «Голкар» в политическую машину, которой и была отведена роль правящей партии. Кроме «Голкара», в выборах было по-прежнему позволено участвовать националистам и исламистам. В течение некоторого времени в Индонезии сохранялась многопартийная система, но затем Сухарто оставил, в дополнение к «Голкару», только по одной партии на каждую из этих политических тенденций. С тремя партиями Индонезия и прожила почти тридцать лет «нового порядка».

В течение всего этого времени «Голкар» выигрывал выборы с колоссальным перевесом. «Оппозиционные» партии находились под таким плотным контролем властей, а любые их попытки всерьез побороться за власть пресекались настолько оперативно и жестоко, что их участие в выборах было пустой формальностью. Больше всего они боялись выиграть. Даже если бы голоса считали честно, «Голкар» все равно получал бы свое большинство. Но Сухарто до такой степени пренебрегал мнением общественности, что результаты выборов откровенно подделывались. Он не боялся массовых протестов. Их и не было.

Сухарто правил железной рукой. Это была по-настоящему брутальная, репрессивная диктатура. Тем не менее многие индонезийцы искренне поддерживали «новый порядок». В отличие от своего мечтательного предшественника, Сухарто уделял самое пристальное внимание развитию экономики. Он обуздал инфляцию, которая при Сукарно была настоящим бичом страны, и привлек в Индонезию колоссальные западные инвестиции. А в 70-х, после глобального энергетического кризиса, на Индонезию обрушился поток нефтедолларов. При «новом порядке» индонезийцы жили довольно бедно, но страшная нищета, поразившая страну при Сукарно, была преодолена. Средняя продолжительность жизни за время правления Сухарто возросла почти на 20 лет.

Внешняя политика Сухарто тоже была успешной. Его отношения с западными державами были самыми дружескими, но при этом он пользовался авторитетом как один из лидеров Движения неприсоединения. В 1975 году Сухарто удалось реализовать одну из главных целей индонезийского национализма, присоединив к стране последний из ранее остававшихся в колониальном владении островов, португальский Восточный Тимор. В ходе аннексии, которая была проведена с типичной для Сухарто исключительной жестокостью, было подавлено тиморское движение за независимость. По некоторым оценкам, от войны и связанных с нею лишений сгинула почти треть населения острова. Мировое сообщество возмущалось, но серьезных санкций не последовало.

Сухарто без проблем пережил волну демократизаций, охватившую мир в конце 80-х. Все было схвачено. Видимо, он чувствовал себя совершенно неуязвимым. До поры до времени так оно и было. Сухарто контролировал в Индонезии все, а его никто не контролировал. К чему ведет такая ситуация, долго объяснять не надо: к коррупции. Сам Сухарто не отличался пренебрежением к жизненным благам. К тому же у него было шестеро детей и огромное количество племянников, многие из которых заняли командные позиции в индонезийском бизнесе, и отнюдь не благодаря своим предпринимательским талантам. По некоторым оценкам, за время правления семья Сухарто присвоила от 15 до 35 миллиардов долларов. Коррупцию таких масштабов, конечно, трудно не заметить. Знали все. Но молчали, покуда у Сухарто не начались настоящие проблемы.

Наступил азиатский финансово-экономический кризис 1997–1998 годов. Нашу страну он затронул в августе 1998 года. Но надо сказать, что происходившее тогда в России было дальним и слабым отголоском той беды, которая постигла Юго-Восточную Азию, откуда этот кризис и пошел. Индонезию ждали особенно серьезные испытания. Не говоря уже о многократном падении национальной валюты, кризис привел к краху многих ранее процветавших компаний, массовой безработице и даже к голоду в нескольких провинциях. На местах начались массовые беспорядки и погромы. В январе 1998 года по всей стране начались – и уже не заканчивались до самого краха режима – студенческие демонстрации, которые власти пытались подавить силой. В мае число жертв беспорядков перевалило за тысячу.

Сухарто было почти 77 лет. Он уже не отличался стальным здоровьем, но отказ от власти явно не входил в его планы. Ответом на протесты стал декрет, которым диктатор наделил самого себя правом на «любые меры» для восстановления порядка. О том, какими кровавыми могли стать эти меры, индонезийцы знали по опыту. Но вот вопрос: кому и зачем выполнять приказ на подавление?

Любому высокопоставленному индонезийцу к тому времени стало ясно, что, пока Сухарто стоит у руля, по-настоящему хорошие перспективы – что на власть, что на собственность – будут только у его родственников и ближайших друзей. Всем остальным застоявшаяся диктатура преграждала путь к успеху. А если бы обуздать беспорядки не удалось, то пострадали бы все так или иначе причастные к попыткам спасти режим. Так что особой выгоды в том, чтобы его защищать, не было, а риски такой стратегии были велики и вполне реальны. К тому же Сухарто удалось зачистить политическое поле до такой стерильности, что явного претендента на роль нового диктатора просто не было.

В результате военные просто отказались выполнять распоряжения президента, тем самым лишив его фактической власти. А через несколько дней он и формально вышел в отставку. После этого парламент избрал новым президентом одного из ближайших сторонников Сухарто, а вице-президентом – дочь Сукарно, Мегавати Сукарнопутри. Без этого было не утихомирить протестующих. Три года спустя, после отставки предшественника, Сукарнопутри возглавила государство. «Новый порядок» был полностью демонтирован. В 2004 году в Индонезии были проведены первые прямые президентские выборы. С тех пор там полноценная демократия. Правда, без Восточного Тимора: от него все-таки пришлось отказаться вскоре после ухода Сухарто. Он прожил еще почти десять лет. Серьезных попыток подвергнуть его судебному преследованию за прошлые преступления не было. Ныне Индонезия считается довольно успешной демократией.

В отличие от бразильского, индонезийский военный режим с самого начала дрейфовал в направлении персоналистской автократии и в основном завершил этот дрейф за первые годы своего существования. Электоральная составляющая этого режима была незначительной. Видимо, Сухарто сознавал сопряженные с этим риски и поэтому уделял колоссальное внимание как тому, чтобы предоставить вооруженным силам институционально гарантированное место в политике (главным инструментом при этом служил «Голкар»), так и тому, чтобы удерживать военных под своим контролем. Однако это не обеспечило такого уровня консолидации режима, который гарантировал бы лояльность военных в условиях серьезного кризиса.

3.2.5 Кейс-стади: случай Южной Кореи

Разгромив Японию во Второй мировой войне, Советский Союз и США ввели свои войска в бывшую японскую колонию Корею. Договориться об объединении страны двум сверхдержавам не удалось. В 1948 году в Северной Корее установился коммунистический режим, эксцентричная политика которого по сей день доставляет массу проблем всему миру. Режим, созданный при поддержке американцев на Юге, тоже не отличался особым демократизмом. Это была обычная для того времени антикоммунистическая диктатура. Война между двумя Кореями, прошедшая в 1950–1953 годах при участии Китая, США и нескольких других стран, была кровавой и разрушительной, но победителя не выявила. Корея так и оставалась расколотой страной, управляемой двумя непримиримыми друг к другу диктаторскими режимами.

При этом на Юге легально действовали оппозиционные партии, существовали гражданские организации, проводились выборы. Запретить все это было нельзя: как тогда докажешь преимущества перед Севером? Диктатура поддерживалась простым, хотя и не очень надежным способом – результаты выборов подделывались. В 1960 году, после особенно грубых фальсификаций, в Южной Корее начались антиправительственные митинги и демонстрации, организованные оппозиционными партиями. Правительство ввело военное положение. В ход пошло оружие, погибли десятки людей. Однако протестующие не сдавались, и в какой-то момент солдаты отказались стрелять. Диктатор подал в отставку. Так в Южной Корее произошла первая – не очень удачная – демократическая революция.

Решающую роль в протестном движении сыграли студенты. Почему именно они? К началу 60-х у власти в Южной Корее оставались политики старого поколения, многие из которых раньше сотрудничали с японцами, а теперь, почувствовав себя полными хозяевами страны, начали ее активно присваивать. Процветала коррупция, а она всегда раздражает молодежь больше, чем умудренных многочисленными жизненными компромиссами людей среднего возраста. Особенный гнев у молодых людей вызывало то, что правящий класс прикрывал свое воровство рассуждениями о морали и традиционных ценностях. Лицемерие – не очень полезный инструмент в публичной политике.

Революция 1960 года пробудила народ, вызвала новую волну гражданской активности и отправила на нары многих коррумпированных чиновников, но закончилась полной неудачей. Оказавшись у власти, политики-демократы не смогли наладить управление страной и полностью себя дискредитировали. В 1961 году в результате военного переворота к власти пришел генерал-майор Пак Чон Хи. Он пообещал продолжить борьбу с коррупцией и в самом скором времени восстановить демократию. Говорил даже, что не останется у власти после выполнения этих первоочередных задач. Однако ни одного из этих обещаний Пак Чон Хи не выполнил.

Борьбу с казнокрадством скоро замяли, и уже к концу 60-х коррупция вышла на прежний уровень. С демократией было несколько сложнее. В 1963 году в стране был установлен конституционный строй, который – как и прежний – был очень похож на демократию. Оппозиция вновь была легализована и получила право участвовать в выборах. Политические чистки, которые систематически проводило организованное Паком Корейское центральное разведывательное управление (КЦРУ), носили точечный характер, то есть были направлены против отдельных оппозиционеров, представлявших особую опасность для режима. Под разными предлогами, часто вымышленными, их лишали политических прав. Этому очень способствовала подконтрольная властям судебная система. Впрочем, многие усеченные в правах политики продолжали заниматься публичной деятельностью. В Южной Корее их называли диссидентами.

Начиная с 1963 года Пак выигрывал президентские выборы, а его партия неизменно получала большинство в парламенте. Наученный горьким опытом предыдущей диктатуры, Пак довольно неохотно и лишь в ограниченных масштабах прибегал к фальсификации результатов. По большому счету он выигрывал честно. Дело в том, что именно на 60-е приходится корейское экономическое чудо, когда страна с почти десятипроцентным ростом ВВП в годовом выражении совершила стремительный рывок из «третьего мира» в круг современных индустриальных стран. Условия жизни улучшались буквально на глазах.

Экономический рост помогает правителям побеждать на выборах, но даже при таких благоприятных условиях они надоедают своим подданным. В конце 60-х годов контролируемый Паком парламент изменил конституцию, позволив ему баллотироваться на третий срок. На это оппозиция – и лидеры легальных партий, и диссиденты – ответила массовыми протестами. И хотя на выборах 1971 года Пак снова победил, стало понятно, что прежней популярности ему не вернуть и следующих выборов, скорее всего, не выиграть. Чтобы сохранить власть, надо было изменить правила игры.

В 1972 году в Южной Корее была принята новая конституция, значительно укрепившая авторитарный характер режима. Ограничения на количество президентских сроков отменялись. Теперь президента должна была избирать специальная коллегия, правила формирования которой полностью исключали возможность не только победы оппозиционного кандидата, но даже и его участия в «выборах». Треть парламента по новым правилам составляли депутаты, назначенные самим же президентом. Так что у Пак Чон Хи, которому тогда было всего 55 лет, появилась реальная возможность получить неограниченную власть на десятилетия. Но корейцев такая перспектива не радовала, и в эпицентре вновь оказалось студенчество. В 1979 году, вскоре после очередных «выборов» Пака, начались студенческие демонстрации, которые переросли в беспорядки с нападениями на полицейские участки и госучреждения.

Вероятно, дело могло кончиться силовым подавлением беспорядков, к чему Пак был всегда готов. Однако произошло нечто неожиданное: 26 октября 1979 года Пака прямо во время совместного обеда в помещении КЦРУ застрелил директор этой организации. До сих пор никто не знает, что подтолкнуло чиновника, призванного стоять на страже государства и его лидера, к такому экстраординарному поступку. Версии разные: то ли разногласия по фундаментальным вопросам развития страны, то ли элементарное соперничество с начальником личной охраны Пака, то ли эмоциональный срыв. Факт состоит в том, что Пака вдруг не стало и что прямую ответственность за это взял на себя руководитель влиятельной силовой структуры.

После естественной в такой ситуации неразберихи власть в стране захватил другой генерал, Чон Ду Хван. На настроение студентов это подействовало примерно так же, как хорошая порция керосина на затухающее пламя. В мае 1980 года беспорядки в городе Кванджу переросли в вооруженное восстание. При его подавлении погибли сотни, если не тысячи, протестующих. Так южнокорейский режим, и до того не особенно вегетарианский, стал настоящей кровавой диктатурой. И этого корейцы Чон Ду Хвану не простили.

Видимо, Чон вполне сознавал свою политическую уязвимость. Сначала он пытался закручивать гайки. Существовавшие ранее оппозиционные партии были запрещены. В течение какого-то времени в выборах могла участвовать только фиктивная оппозиция, полностью контролируемая властями. На диссидентов и организаторов студенческого движения обрушилась новая волна репрессий. Однако протесты продолжались. В мае 1987 года к студентам присоединились многие другие граждане, так что общее число участников массовых акций перевалило за миллион. И военные просто сдались. Уже в июне они объявили о восстановлении прямых президентских выборов и иных гражданских и политических прав. Это не осталось пустыми обещаниями.

На первых по-настоящему свободных выборах победил, воспользовавшись разрозненностью оппозиции, один из ближайших соратников Чон Ду Хвана – Ро Дэ У. Казалось бы, он мог отыграть назад демократические реформы, но этот путь был уже пройден его предшественником. Ро Дэ У принял новые правила игры и в 1993 году по итогам выборов мирно передал власть одному из лидеров движения за демократию. Потом и Чон, и Ро были осуждены за насильственный захват власти, преступления в Кванджу и коррупцию. На нарах они не засиделись: вскоре обоих амнистировали. Но путь в политику им заказан. Политика Южной Кореи оставалась сложной. Продолжалась борьба между последователями Пак Чон Хи и политическими наследниками демократического движения. Но теперь эта борьба протекала в режиме публичных дебатов и выборов, а не спецопераций и беспорядков.

Случай Южной Кореи довольно нетипичен, но он хорошо иллюстрирует один момент, который важен для понимания динамики электорального авторитаризма. Пак Чон Хи выстроил систему, в которой электоральная составляющая играла весьма значительную роль, позволяла практически блокировать возможность выступления силовых структур против действующего диктатора. Однако когда контроль над итогами выборов ослаб, пришлось пойти на конституционную реформу, которая значительно ослабила роль выборов. Понятно, что неожиданная насильственная кончина Пак Чон Хи значительно приблизила тот момент, когда армия взяла власть напрямую. Однако политическая динамика, наблюдавшаяся на протяжении предшествовавшего десятилетия, сделала такой исход высоко вероятным.

3.2.6 Кейс-стадис: случаи Алжира и Судана

Алжир и Судан – африканские страны, в которых большинство населения составляют говорящие по-арабски мусульмане. Обе страны представлены на мировом рынке энергоносителей, хотя нефтегазовых богатств никогда не хватало на то, чтобы обеспечить безбедную жизнь большинству населения. И все же Алжир довольно богат. ВВП на душу населения там примерно вдвое ниже, чем в России, но уровень жизни в городах вполне сопоставим с малыми и средними городами России, а центр столицы выглядит не хуже центра Москвы. Что касается Судана, то он считается одной из беднейших стран мира.

Когда-то и Алжир, и Судан строили социализм, но крах коммунизма как идеологии и Советского Союза как спонсора положил этому конец. Тогда на политическую авансцену вышли исламисты. В обеих странах их претензии на власть были пресечены армией. В Алжире противостояние между исламистами и военными привело к кровопролитной гражданской войне, продолжавшейся с 1991 по 2002 год. Со стороны военных командовали сменявшие друг друга в президентском кресле генералы. Одному из них – Абдель Азизу Бутефлике – удалось полностью разгромить мятежников. А поскольку многие в Алжире вовсе не разделяли пристрастия исламистов к средневековым нормам жизни, то значительная часть населения была Бутефлике за это признательна. В собственных глазах (как и в панегириках лояльных СМИ) он, конечно, стал героем, спасителем нации.

У бывшего суданского лидера Омара аль-Башира, политическая карьера которого тоже началась в рядах вооруженных сил, сложились более дружеские отношения с исламистами. Захватив власть при их полной поддержке, аль-Башир довольно упорно стремился реализовать программу исламизации. При этом ощутимую часть граждан Судана составляли тогда христиане и анимисты, населявшие юг страны. Дело дошло до гражданской войны, в итоге которой Юг отделился и стал независимым государством. Это трудно охарактеризовать как успех диктатора. Но, утратив Юг, аль-Башир только укрепил свою власть на Севере и защитил традиционные исламские ценности, то есть тоже в своем роде спас нацию. Современные диктаторы вообще любят считать себя спасителями. Война и терроризм – естественные истоки их власти.

Конечно, ни Бутефлика, ни аль-Башир сами себя диктаторами не считали. Напротив, оба полагали, что только под их властью Алжир и Судан впервые стали настоящими демократиями. И действительно, в обеих странах были легализованы политические партии, регулярно проводились президентские выборы, а многопартийные парламенты штамповали закон за законом. Правда, официальное признание получали только такие партии, которые либо сотрудничали с властями, либо не представляли для них никакой угрозы, а президентские выборы были устроены так, что выиграть их могли только действующие президенты. И выигрывали: Бутефлика в 2014 году получил больше 80 % голосов, а аль-Башир в 2015-м – 94 %. Это были последние выборы, в которых они участвовали. Поддерживавшие президентов партии играли в политике обеих стран весьма скромные роли. Оба режима, хотя и имели электоральные составляющие, оставались по большому счету военными диктатурами.

Были и существенные различия. Бутефлика уделял особое внимание тому, что в политической науке называют кооптацией, то есть вовлечению любой потенциально сильной оппозиции в орбиту режима по схеме «доля власти в обмен на лояльность». Основные партии алжирских умеренных либералов и исламистов не только заседали в парламенте, но и входили в правительство как младшие партнеры. Это была сравнительно мягкая диктатура, хотя тех оппозиционеров (а также журналистов и блогеров), которые не принимали президентских подачек и продолжали выражать несогласие с режимом, ждали суровые штрафы, а то и тюрьма.

У аль-Башира все было проще. Оппозицию он смирял не столько подачками, сколько репрессиями и властью не делился, так что схема была, скорее, «личная безопасность в обмен на лояльность». В итоге вся оппозиция, которую можно было так называть без сильного оттенка иронии, оказалась в глубоком подполье. Некоторые оппозиционные организации, особенно на окраинах страны, встали на путь вооруженной борьбы против режима. К ослаблению власти аль-Башира это не привело. Напротив, это давало дополнительный повод для репрессий. Можно заключить, что сколько-нибудь значительной организованной оппозиции не было ни в Алжире, ни в Судане.

Ветхий Завет, как известно, отводит человеку 120 лет жизни, и многие последователи авраамических религий – особенно богатые и наделенные властью – склонны воспринимать такое предопределение всерьез. Так что и Бутефлика в свои 82, и уж тем более аль-Башир в свои 75 вполне могли рассчитывать на то, чтобы задержаться у власти еще надолго. Бутефлика, правда, получил тревожный звонок еще в 2013 году, когда пережил инсульт. После этого он передвигался только в кресле-каталке и почти утратил способность говорить. Однако это не помешало ему ни выдвинуться на четвертый президентский срок в 2014 году, ни объявить о намерении возобновить свой мандат в 2019 году.

Трудно сказать, что именно творилось в замутненном болезнью уме Бутефлики, когда он принимал это решение, но представить рациональные мотивы несложно. Конечно, нельзя допустить, чтобы к власти пришла настоящая оппозиция, потому что от нее ничего хорошего ждать не приходится. Но еще важнее гарантировать лояльность избранного преемника, а также его способность удержать ситуацию под контролем. Получить такие гарантии чрезвычайно сложно, и они всегда кажутся недостаточными. Вот еще год-другой в президентском кресле – и все устаканится, наступит полная стабильность, можно уходить. Но годы проходят, возникают новые проблемы, а с ними – тревожное чувство, что надо бы еще поработать. Рано на покой.

Хочу подчеркнуть, что в какой-то степени эти соображения можно признать добросовестными. Неподготовленный уход диктатора действительно чреват серьезными рисками для его страны. Но к этому добавляются соображения довольно корыстного плана, от простой привычки к беспрекословному подчинению окружающих, пожертвовать которой так трудно, до сугубо денежных и просто шкурных мотивов. Они вполне очевидны в случае аль-Башира, который с 2008 года находился под выданным Международным уголовным судом в Гааге ордером на арест по обвинению в геноциде. Для него отказ от власти мог обернуться длительным – вероятно, пожизненным – тюремным заключением.

Режимы Бутефлики и аль-Башира были во многом разными, но их финальные фазы похожи до такой степени, что подталкивают к примитивной конспирологии, популярной среди российских пропагандистов. Однако никакого западного следа в событиях 2019 года на севере Африки не нашлось, да и искать его трудно, учитывая крайне негативное отношение администрации Трампа к экспорту демократии. Все произошло в силу внутренних факторов, но по одной и той же схеме – сначала массовые выступления, потом вмешательство армии, которая вынуждает диктатора уйти.

В Алжире толчком к выступлениям послужило само по себе заявление Бутефлики о намерении баллотироваться на пятый срок. В Судане никаких выборов не намечалось, и люди вышли на улицы в знак протеста против резкого ухудшения жизненных условий, прежде всего – повышения цен на продукты питания и топливо, а также обесценивания национальной валюты. Впрочем, экономическая ситуация в Алжире тоже не была особенно благоприятной, и это подлило масла в огонь.

Оппозиция не сыграла в организации протестов сколько-нибудь существенной роли. Об этом диктаторы позаботились, зачистив политическое поле. В Судане лидерами протестов стали возникшие из небытия буквально за несколько месяцев до событий персонажи, составившие репутацию главным образом благодаря социальным сетям, и совершенно новые организации. Некоторые из них, вроде Ассоциации профессионалов в Судане, даже политическими не назовешь. Однако в целом мобилизация граждан была обеспечена не столько усилиями этих игроков, сколько спонтанно координирующей ролью соцсетей. Неудивительно, что на улицы вышла в основном молодежь. Интересно, что и в Алжире легальная оппозиция, значительно превосходившая суданскую и по организационным ресурсам, и по узнаваемости в стране, не сыграла сколько-нибудь заметной роли в протестном движении.

И в Алжире, и в Судане диктаторы, которые пришли к власти в результате военных переворотов и сами были профессиональными военными, уделяли колоссальное внимание тому, чтобы обеспечить лояльность силового аппарата. И действительно, в начале протестов в их подавлении деятельно участвовали военные и силы безопасности. Были человеческие жертвы. Но когда силовики поняли, что для полного подавления протестов потребуется широкомасштабное кровопролитие, то рассудили, что овчинка не стоит выделки. Представители Бутефлики объявили о его отставке после того, как этого потребовал глава генштаба страны. В Судане военные, пусть и по прошествии некоторого времени, отказались разгонять протестующих, а потом совершили переворот, посадив аль-Башира под арест.

В обеих странах военные пришли к решению отказать диктатуре в поддержке далеко не сразу после начала протестов. Но если в Алжире согласование интересов между различными фракциями силовиков протекало в основном за кулисами, то в Судане ситуация дополнительно осложнялась тем, что аль-Башир в течение многих лет преследовал обычную для диктаторов тактику глубокой фрагментации силовых структур. В дополнение к регулярным вооруженным силам в Судане была создана военизированная структура, Силы быстрого реагирования, которая активно применялась аль-Баширом как для подавления повстанческой активности на периферии страны, так и для борьбы с массовыми выступлениями в центре. И действительно, во время массовых выступлений 2019 года Силы быстрого реагирования гораздо более рьяно, чем вооруженные силы, и с гораздо большей жестокостью участвовали в преследовании протестующих.

В Алжире, вынудив Бутефлику уйти в отставку, военные сначала способствовали тому, что президентское кресло занял председатель верхней палаты парламента, как оно и полагалось по конституции в случае досрочного прекращения президентских полномочий. Этот временный президент, хотя и был связан с военными на протяжении большей части своей карьеры, большим авторитетом среди них не пользовался, и поэтому у него не было шансов утвердиться в качестве диктатора на длительный срок.

Впрочем, такого кандидата у военных и не было. Они позаботились лишь о том, чтобы к президентским выборам не был допущен ни один сторонник кардинальных перемен. В декабре 2019 года выборы состоялись. На них победил один из кандидатов, поддержанных военными, Абдельмаджид Теббун, который при Бутефлике был одно время премьер-министром. По большому счету в Алжире ничего не изменилось. Силовые структуры режима успешно подавляют протесты против Теббуна, которые периодически вспыхивают в стране.

В Судане события повернулись иначе. Сразу после смены власти там был сформирован в качестве высшего органа власти состоявший из представителей силовых структур (прежде всего вооруженных сил и Сил быстрого реагирования) Переходный военный совет. Затем в него были допущены представители оппозиции. Новый орган власти, получивший название «Суверенный совет Судана», сформировал правительство, состоявшее преимущественно из гражданских лиц. Был объявлен трехлетний план перехода к демократии, начали проводиться реформы. Однако во главе совета оставался военный лидер.

Уже в 2021 году военные попытались вернуть себе всю полноту власти, но пошли на попятную под давлением вспыхнувших вновь протестов. В 2023 году процесс преобразований был полностью блокирован войной между вооруженными силами и Силами быстрого реагирования. Армейский лидер, формально остающийся главой Суверенного совета, заявил, что после победы в этой войне, которая приобрела крайне кровавый и разрушительный характер, он вернется к реализации трехлетнего плана. Есть все основания относиться к таким заявлениям со скепсисом. Факт состоит в том, что Судан остается военной диктатурой, которую раздирает гражданская война между разными силовыми фракциями.

Случаи Алжира и Судана показывают, что, хотя военные диктатуры и считаются типом авторитаризма, относительно благоприятным с точки зрения перспектив перехода к демократии, эти перспективы отнюдь не гарантированы. При этом консолидированный военный режим, как в Алжире, может предпочесть демократизации самосохранение, в то время как неконсолидированный режим, как в Судане, может сползти в состояние конфликта между различными силовыми фракциями, что само по себе блокирует переход к демократии.

3.3.1 Партийный режим

Персоналистские диктатуры лишь недавно стали доминирующей в мире формой авторитаризма. До конца 1980-х годов первенство удерживали партийные режимы. С одной из их разновидностей – коммунистическим режимом – наша страна хорошо знакома по собственному сравнительно недавнему опыту. Другая разновидность, которую чаще всего называют «фашистским режимом», Россию миновала, но остается на слуху. Были и другие, о которых сегодня вспоминают редко. Во второй половине прошлого века во многих развивающихся странах существовали режимы, которые относились к категории партийных либо формально, потому что имитировали советскую систему, либо по существу, потому что во многом уподобились советскому оригиналу. Мода на то, чтобы имитировать фашистские режимы, наблюдалась в развивающихся странах (особенно в Латинской Америке) в 1930-х годах, однако потом сошла на нет.

Партийные режимы в гораздо большей степени, чем любая другая форма авторитаризма, нуждаются в идеологии. И действительно, как оправдать претензию партии на власть, если не с помощью выборов? Самый простой и очевидный способ – приписать этой партии наиболее верное, неоспоримо истинное видение перспектив общественного развития, воплощенное в идеологической доктрине. Примеры – марксизм-ленинизм и его локальные разновидности у коммунистических режимов, «расовая теория» у нацистов в Германии и несколько более мягкая форма агрессивного национализма у фашистов в Италии. Партийные режимы развивающихся стран были, как правило, националистическими. Они выдвигали на первый план разного рода концепции национальной интеграции, хотя при этом многие из них придерживались социалистических позиций.

И все же главное в партийном режиме – не его идеология, а стоящая у власти партия. Многие дискуссии о том, возможна ли трансформация нынешнего российского режима в направлении партийного, начинаются с обсуждения его идеологии, да на этом и заканчиваются. Я отложу разговор об идеологии, который сам по себе важен, на потом, потому что стартовая точка должна быть иной. Начинать надо не с идеологических, а со структурных особенностей политического устройства. Это очень просто: если нет правящей партии, то нет и партийного режима.

С этой точки зрения довольно очевидно, что российский режим – не партийный. Называть «Единую Россию» правящей партией не придет в голову никому, кто что-либо понимает в реальной механике политического процесса в нашей стране. И дело тут не в том, что формально в России нет однопартийности. Хотя партийные режимы в большинстве своем не проводили даже формально альтернативных выборов, сводя периодическую явку граждан на избирательные участки к абсолютно пустому ритуалу (как это было в СССР), были и исключения из этого правила.

Мы уже рассматривали в деталях случай авторитарной Мексики. Этот режим носил партийный характер по той причине, что Институционно-революционная партия действительно правила. Более того, она служила механизмом сменяемости власти. Хотя президенты Мексики пользовались большими полномочиями, с 1934 года никто из них не задерживался у власти дольше шести лет, положенных по конституции. Мнение действующего президента о том, кто станет его преемником, обычно принималось во внимание, но решение было не за ним, а за руководящими органами партии.

Так оно и должно быть при партийном режиме.

Во многих случаях так и было. Авторитаризм содержит естественную тенденцию к сползанию в личную диктатуру. Однако в той мере, в какой режим остается партийным, у этой тенденции есть предел. Власть Никиты Хрущева в СССР казалась безграничной, но в 1964 году он был смещен пленумом ЦК КПСС. В современном Китае в течение длительного времени действовала система «смены поколений», которая обеспечивала сменяемость высшего руководства страны. Можно вспомнить и о том, что Бенито Муссолини в Италии был отстранен от власти партийно-государственным органом, Большим фашистским советом.

Случаи превращения партийных режимов в режимы личной власти многочисленны. Однако каждый раз, когда это происходит, результатом становится эрозия режима, утрата им партийного характера. Скажем, в последние годы правления Николае Чаушеску в Румынии члены политбюро Румынской компартии фактически находились под домашним арестом. Чаушеску полностью узурпировал власть, а когда потерял ее, то это произошло вследствие массовых волнений и силового переворота, а вовсе не по решению партии. Персоналистские диктатуры Иосифа Сталина в СССР и Мао Цзэдуна в Китае стали возможны после страшных ударов, нанесенных этими лидерами по собственным партиям: сталинского Большого террора и маоистской Культурной революции, в ходе которой Компартия Китая на некоторое время фактически утратила власть.

Все эти примеры иллюстрируют простую мысль: личная диктатура лишь в весьма ограниченных рамках совместима с партийным режимом. Диктатор нуждается в партии лишь в той мере, в какой она служит послушным инструментом в его руках, и не допускает превращения других ее лидеров в самостоятельных политических игроков. Пределы терпимости единоличного правителя к его собственной партии определяются лишь тем, насколько партия полезна в качестве инструмента удержания власти и текущего управления.

В чем полезность «Единой России» для Путина? Исключительно в том, что по итогам выборов она выигрывает большинство мест в представительных собраниях, а затем послушно реализует законодательную повестку дня, диктуемую исполнительной властью. Совершенно очевидно, что успехам самого Путина на президентских выборах «Единая Россия» способствовала в лучшем случае лишь в минимальной степени, а иногда, возможно, и мешала, поскольку собственная популярность партии всегда оставляла желать лучшего. Роль «Единой России» в управлении страной ничтожна. Она не влияет на состав центрального правительства, а на региональном и местном уровнях служит придатком административных органов.

У Путина нет потребности в «Единой России» как в правящей партии. Она бесполезна за рамками тех узких задач, которые уже выполняет. В то же время если бы «Единая Россия» действительно претендовала на какую-то долю власти, то взять эту долю было бы не у кого, кроме как у самого Путина. Не вижу ни одной причины, по которой он согласился бы на это. Эволюция партийного режима в личную диктатуру вполне возможна, но вот обратный путь – от личной диктатуры к партийному режиму – нереален с точки зрения элементарной политической логики.

Как показано выше, вероятность прихода к власти в России консолидированного военного режима, строящегося на консенсусе широкого круга силовиков, не особенно велика. Однако поскольку эта опция все же остается, как говорится, на столе, то следует отметить, что некоторые консолидированные военные режимы пытались оформиться в качестве партийных. Однако их успехи на этом пути были довольно сомнительными.

Военная хунта обычно включает в себя людей, объединившихся с целью сместить действующий режим, но при этом не придерживающихся каких-то общих взглядов на стратегию развития. Это не политики и уж точно не идеологи, а просто военные. Оказавшись у власти, они обычно говорят о борьбе с коррупцией, о необходимости наладить более эффективное управление, о преодолении внешних или внутренних угроз для национальной безопасности. К гражданским политикам они относятся с недоверием, а собственным политическим опытом, необходимым для партийного строительства, не обладают.

Лишь в немногих случаях пришедшие к власти военные придерживаются общих взглядов, которые служат основой для партийных проектов. Хунта, свергшая гражданское правительство Бирмы в 1962 году, выдвинула план революционной трансформации общества, который должна была реализовать созданная с нуля Партия бирманской социалистической программы. Однако однопартийный режим, установившийся в Бирме, был лишь ширмой, прикрывавшей полновластие хунты, а строительство социализма как главный идейный ориентир режима постепенно отошло на второй план, сменившись чистым национализмом.

Это и неудивительно, если учесть, что реализация «бирманской социалистической программы» поставила страну на грань экономической катастрофы. В конце концов, столкнувшись с массовыми протестами, военные фактически демонтировали свою партию, но остались у власти. В Африке сходные процессы наблюдались в Сомали и в Судане. Эти несчастные страны до сих пор расхлебывают последствия затеянных военными процессов преобразования общества.

В целом, однако, это довольно редкая, необычная для военных режимов траектория развития.

Иногда партийные проекты оказываются востребованными у военных режимов, являющихся продуктом борьбы между различными группировками военных и иными силовыми структурами. Лидеры таких режимов склонны оправдывать свой успех в борьбе за власть тем, что, в отличие от конкурентов, они выполняют идеологически обоснованную миссию и пользуются поддержкой организованных общественных сил. Но когда успех достигнут и конкуренты устранены, лидеры подобных режимов просто узурпируют власть и становятся обычными автократами, для которых правящая партия, как мы видели, не особенно полезна, а в чем-то даже вредна.

У бывшего лидера Эфиопии Менгисту Хайле Мариама ушло чуть больше двух лет на то, чтобы после антимонархического переворота 1974 года отстранить от власти (и в отдельных случаях устранить физически) некоторых других лидеров переворота. Все это время Менгисту представлял себя в качестве твердого марксиста-ленинца, а где ленинизм, там, понятное дело, и партия. Но тут возникли проблемы, потому что еще в условиях монархии в Эфиопии действовали несколько подпольных партий коммунистической ориентации. Все они приветствовали переворот и, естественно, ожидали, что Менгисту поделится властью с единомышленниками.

Однако Менгисту не для того расчистил себе путь к власти, чтобы ею делиться, и подобные претензии вызывали у него вполне естественное раздражение. Всю свою энергию он направил на то, чтобы расправиться с другими эфиопскими коммунистами – Эфиопской народно-революционной партией и Народным фронтом освобождения Тыграй, борьба с которыми стала основным содержанием развязанного в стране красного террора. В итоге к 1979 году, когда Менгисту непосредственно приступил к партийному строительству, эфиопские коммунисты были либо истреблены, либо ушли в еще более глубокое подполье, чем это было при монархическом режиме. Созданная военными партия полностью от них зависела и никакой самостоятельной роли в политике страны не играла.

Военные режимы, независимо от их характера и происхождения, чужды партийной политике. Об этом следует помнить тем российским националистам, некоторые из которых сейчас могут питать надежду на то, что Путина у власти сменит более идейно близкое руководство. Пример Эфиопии показывает, что идейная близость к военной диктатуре не гарантирует ни власти, ни даже политического выживания после переворота. Скорее наоборот. Лучшее, на что могут рассчитывать российские националисты при таком повороте событий, – это роль медийной прислуги режима, которую, впрочем, они исправно играют и при Путине.

Это, конечно, не исключает того, что сами члены военно-политического руководства будут придерживаться каких-то единообразных, идеологически окрашенных взглядов. Поэтому заслуживают внимания вопросы о том, можно ли квалифицировать российский режим как требующий обязательного идеологического обоснования, а также об идеологической оболочке, которую мог бы приобрести российский авторитаризм.

3.3.2 Тезис Снайдера

Толчком к дискуссии о «российском фашизме» послужила опубликованная в «Нью-Йорк таймс» статья Тимоти Снайдера [2022] «Мы должны это произнести: Россия – фашистская». В применении к политическим режимам фашизм – это концепт, который можно сформировать путем выделения некоторых признаков двух основных случаев, нацистской Германии и фашистской Италии, в качестве существенных и поэтому допустимых к экстраполяции на какой-то более широкий круг наблюдений. Большинство ученых всегда воздерживалось от такого подхода. Некоторые предпочитали понятие о тоталитаризме, которое было содержательно шире, поскольку применялось как к указанным случаям, так и к коммунистическим режимам. Однако сейчас это понятие вышло из научного оборота, хотя в публицистике циркулирует довольно широко. Жан Блондель [1969] в своей разработанной еще в 1960-х годах классификации проводил различие между «авторитарно-эгалитарными» (то есть коммунистическими) и «авторитарно-инэгалитарными» (типа германского нацистского и итальянского фашистского) режимами. Но и эта классификация не прижилась.

Таким образом, в сравнительных политических исследованиях понятие о фашистском режиме отсутствует. Однако многие историки, которые занимались преимущественно изучением подобных правых националистических диктатур, все же задавались вопросом о том, к каким из них следует применять слово «фашизм», и это естественным образом подталкивало их к тому, чтобы составлять списки существенных признаков фашизма. Действительно, следует ли считать фашистской Испанию при Франсиско Франко? Португалию при Антониу Салазаре? Грецию при «черных полковниках»? Чили при Аугусто Пиночете? А поскольку такие вопросы задавались обычно в применении к отдельным странам и, как правило, вели к положительным ответам, то и неудивительно, что предложенные отдельными учеными списки существенных признаков фашизма как режима – очень разные. Иногда такие списки называют «определениями» фашизма. Но это неточно. В подавляющем большинстве случаев это просто перечисления дескриптивных характеристик, которые тот или иной исследователь считает важными и поэтому определяющими.

Упомянутая выше статья Снайдера была вписана в сугубо американский внутриполитический контекст. На мой взгляд, Снайдер попытался предложить своим соотечественникам – и прежде всего правящим кругам – такой взгляд на современную Россию, который обосновал бы жесткую линию по отношению к российским властям. На мой взгляд, эта попытка не была особенно убедительной. Гораздо сильнее аргумент, согласно которому Россия, будучи ядерной державой с внешней политикой, направленной против ряда стран, с которыми США связаны договорными обязательствами о военной взаимопомощи, представляет для США (как и для всего мира) экзистенциальную угрозу.

И действительно, американские политики не проявили большой склонности к тому, чтобы прислушаться к оценкам Снайдера. Возможно, это связано с тем, что администрация Джо Байдена не исключает для себя возможности урегулирования отношений с нынешними российскими властями (к смещению которых США, как неоднократно подчеркивал Байден, не стремятся) после завершения активной фазы боевых действий в Украине. В более широком смысле позиция Снайдера расходится с общей установкой администрации США на противостояние автократическим тенденциям, которые наблюдаются в современном мире широко, и отнюдь не только в России. Ведь если российская автократия выделяется из ряда других авторитарных режимов как уникально порочная, фашистская (или, как предположил консервативный автор Ли Эдвардс, марксистско-ленинская), то с другими автократиями можно обходиться гораздо мягче. Строго говоря, на практике США именно так и поступают, однако вряд ли администрация Байдена заинтересована в том, чтобы подводить под такую «реальную политику» идеологическое обоснование.

Широкий отклик, который статья Снайдера вызвала в российских независимых СМИ (уточню: условно российских, поскольку базируются они в основном за рубежом) и социальных сетях, связан с тем, что она предложила простой и, видимо, психологически утешительный способ осмыслить чувства фрустрации и недоумения, после 24 февраля охватившие значительную часть тех граждан России, которые и ранее придерживались критического взгляда на политику властей. Историческая память в нашей стране такова, что слово «фашизм» (как и слово «нацизм», во многих контекстах использующееся как его синоним) вызывает крайне негативные ассоциации, согласующиеся с эмоциональным откликом этой части российского общества на текущую ситуацию.

Однако раз слово сказано, то неизбежными стали попытки рационально, с научных позиций осмыслить характеристику российского режима как фашистского. Почти все участники обсуждения – в более или менее категорической форме – отвергли снайдеровскую характеристику российского режима, хотя некоторые признают у него значительный потенциал к эволюции именно в таком направлении. Пересказывать все аргументы, высказанные разными авторами, нет необходимости.

Однако на двух линиях аргументации есть смысл остановиться по той причине, что они, на мой взгляд, ближе всего подводят нас к цели, ради которой подобные дискуссии и стоит вести: лучшему пониманию природы современной российской власти. Снайдер выделяет три содержательных элемента, которые, по его мнению, позволяют безошибочно отнести позиции современного российского руководства к числу фашистских: (1) культ одного конкретного лидера; (2) «культ мертвых», который, как поясняет Снайдер, выстроен в России вокруг Второй мировой войны; (3) «миф об оставшемся в прошлом золотом веке имперского величия», к которому можно вернуться путем «целительного насилия», то есть войны.

Вероятно, специалисту по истории Восточной и Центральной Европы этот набор признаков фашизма действительно покажется достаточным. Однако более широкий взгляд на недавние политические реалии позволяет обнаружить немало стран, где все эти признаки присутствовали, но отнесение этих стран к числу «фашистских» мало согласуется со здравым смыслом. Рассмотрим Африку и, чтобы не задевать никого из действующих правителей континента, сосредоточимся на давно ушедшем в прошлое режиме Кваме Нкрумы в Гане (1957–1966).

Культ личности Нкрумы определенно превосходил по масштабам то, что наблюдается в современной России. Достаточно упомянуть, что один из лозунгов молодежной организации, функционировавшей при правящей партии (в Гане была тогда однопартийная система), гласил: «Нкрума – наш мессия». Идеология этой партии включала в себя как культ борцов, пострадавших в борьбе против колониализма, так и идею о прошлом «золотом веке» в Африке вообще и в Гане в частности, который, по мнению Нкрумы и его единомышленников, был прерван европейской колонизацией. Еще находясь у власти, Нкрума пришел к выводу, что процесс деколонизации не может быть завершен без создания единого панафриканского государства, а для этого необходимо насильственным путем покончить как с остававшимися тогда очагами колониализма и апартеида, так и со многим африканскими режимами, которые Нкрума (отчасти справедливо) рассматривал как марионеточные. Позднее, уже находясь в эмиграции, Нкрума изложил эти идеи в книге «Пособие по революционной войне».

Подобные явления можно в массовом порядке наблюдать в странах, которые раньше было принято относить к «третьему миру». Пожалуй, даже более показательным примером была бы Индонезия в первой половине 1960-х годов, когда у власти стоял президент Сукарно. Официальной идеологии этого режима были присущи все три выделенных Снайдером признака. Кроме того, в отличие от Нкрумы, который только фантазировал о всеафриканской освободительной войне, Сукарно был милитаристом на практике. Он угрожал войной Нидерландам, требуя передачи своей стране Западного Ириана, и вполне успешно: голландцы не стали ввязываться в конфликт и уступили (1962). Не остановившись на этом, Сукарно развязал войну с соседней Малайзией из-за той части острова Калимантан, которую считал утраченной индонезийской территорией. Все началось с подготовленных и вооруженных Индонезией «добровольцев», но продолжилось прямым военным вторжением индонезийских сил.

Я полагаю, что если в какой-то стране устанавливается режим личной власти, который использует националистическую риторику (а это сочетание характеристик я нахожу очень естественным и почти неизбежным), то – при условии что страна располагает хоть какими-то ресурсами для проведения агрессивной внешней политики – чрезвычайно трудно избежать как появления всех трех признаков фашизма по Снайдеру, так и попыток военной агрессии. Однако приведенные примеры показывают, что далеко не все страны при этом становятся фашистскими в том смысле, который, по мнению Снайдера, можно экстраполировать из восточно- и центральноевропейского опыта 1930—1940-х годов. Вероятно, лучше было бы сказать, что это националистические по своей идейной ориентации автократии.

Вторая линия аргументации, если представить ее в предельно компактном виде, сводится к тому, что фашистские режимы – мобилизационные, в то время как российский режим не обладает таким свойством. Понятие о политической мобилизации – сложносоставное и обычно включает в себя несколько элементов, которые можно представить в виде следующего нарратива. Фашистский режим имеет идеологию, основывающуюся на идеях национального превосходства и оправдывающую агрессивную внешнюю политику. Основным выразителем идеологии считается возглавляющий государство вождь. Идеология навязывается всему обществу с помощью репрессивного подавления инакомыслия и тотального контроля над СМИ. Но этих трех элементов, каждый из которых взыскательный взгляд может обнаружить в современной России, недостаточно. Ключевой признак фашизма состоит в том, что массовое сознание действительно полностью пропитывается идеологией и позволяет режиму не просто держать население в подчинении, но и вызывать активную, деятельную поддержку, создавать глубокую идейную связь между властями и массами.

Собственно, именно этот элемент и отсутствует, по мнению некоторых участников дискуссии, в современной России. Фактическая достоверность этого мнения у меня не вызывает сомнений, но она отнюдь не очевидна. В этом пункте дискуссия о «фашистской России» непосредственно смыкается с другой темой, которая широко обсуждается оппозиционно настроенной общественностью. Социологические опросы, которые проводятся в России, обычно показывают весьма высокий уровень поддержки властей вообще, и в особенности их внешней политики. Отмечу, что даже самые оторванные от масс и отнюдь не фашистские по своей природе автократии обычно способны добиться фиксируемой опросами массовой поддержки. Этого они достигают преимущественно за счет того, что лишают население информации о возможных альтернативах. Разумеется, в условиях международного конфликтана это накладывается обычный эффект «ралли вокруг флага». Дистанция между такой поддержкой и подлинной политической мобилизацией колоссальна.

Однако я должен заметить, что в целом данная линия аргументации, которая в широком смысле восходит к Ханне Арендт и некоторым другим авторам Франкфуртской школы, не представляется мне достаточной. Политические режимы выделяются не по идеологическим, а по структурным характеристикам. Следовательно, наличие или отсутствие политической мобилизации, которая действительно присуща фашистским режимам, нужно фиксировать не по идеологическим предпочтениям масс, а по тем организационным механизмам, которые, собственно, и являются каналами их политической активности.

С этой точки зрения даже удивительно, что, уделяя повышенное внимание идеологии, дискуссия о «фашистской России» полностью обошла вниманием такой общепризнанный элемент наблюдавшихся в прошлом фашистских режимов, как корпоративизм, который для исторически первичного фашизма – итальянского – был одним из базовых элементов самоидентификации. Речь идет не о механизмах формирования экономической политики, а о той роли, которую играли созданные режимом массовые организации как каналы активного привлечения отдельных сегментов общества – молодежи, рабочих, женщин, мелких предпринимателей – к политическому участию. Такие организации существовали в Италии, но немецкий нацизм, вообще отличавшийся от итальянского последовательностью действий, довел их практически до совершенства.

В современной России такие каналы политической мобилизации отсутствуют начисто. Разговоры об их создании идут постоянно. Сегодня много говорят о детском движении «Большая перемена», а в свое время шумели по поводу «Наших», «Молодой гвардии Единой России» и так далее, но дальше разговоров и масштабного освоения бюджетных средств дело обычно не заходит. Массовая политическая мобилизация в России отсутствует просто потому, что нет организационных средств для ее проведения. Митинги, которые удается проводить путем значительных, но эпизодических усилий и серьезных затрат, не в счет: политическую мобилизацию не проводят сугубо административными методами. Для этого нужен настоящий, организованный на низовом уровне политический актив.

Это подводит нас к основной структурной характеристике, отличающей российский режим от фашизма в его классических – итальянской и немецкой – манифестациях. Как и нынешний российский, прежние фашистские режимы были режимами личной власти. Незыблемое положение вождей во главе этих государств было институционально оформленным, наиболее последовательным выражением чего служил «фюрер-принцип» в Германии. Но – и в этом состоит отличие – само это оформление личной власти обосновывалось тесной идейной и организационной связью между вождями и их партиями, НСДАП в Германии и Национальной фашистской партией в Италии. Как сами эти партии, так и действовавшие под их непосредственным руководством массовые движения служили каналами политической мобилизации масс. В наиболее кратком определении фашистские режимы были личными диктатурами, институционализированными как партийные режимы.

Современный российский режим институционализирован не в партийной, а в электоральной форме. Как и другие электоральные авторитарные режимы, он рассматривает в качестве основного источника власти не партию с ее единственно правильной идеологией (никакой идеологии у «Единой России», в общем-то, нет) и системой массового политического участия (которой тоже нет), а выборы. Эти выборы, как и положено при авторитаризме, устроены так, что проиграть их ни сам Путин, ни «Единая Россия» не могут. Поэтому, сравнивая их с демократическими электоральными процессами, следует констатировать, что эти выборы – фиктивные, имитационные.

Однако с точки зрения внутренней динамики режима они являются незаменимым инструментом, поскольку только таким способом можно обосновать право нынешнего лидера на власть и нейтрализовать других возможных претендентов внутри системы. Выполняют они и ряд других полезных для автократий функций, но эта – главная. Этим и объясняется то, что, хотя выборы чреваты для электоральных авторитарных режимов некоторыми рисками и открывают окна возможностей для оппозиции (иногда замысловатые, вроде «умного голосования»), отказ от них невозможен. И хотя эти выборы фиктивны, но не до такой степени, как это было, скажем, в нацистской Германии. Нынешний российский режим вполне адекватно описывается и объясняется в терминах, общепринятых в политической науке. Когда они устареют, настанет время для иной терминологии.

3.3.3 Российская идеология?

Как это часто бывает в публицистике, обилие дискуссий по поводу российской идеологии во многом связано с тем, что само понятие идеологии не очень четко определено и употребляется в разных смыслах. Кардинально различаются и представления о роли, которую идеологии играют в политической жизни. Эти разногласия имеют давнюю историю. Просто для того, чтобы прояснить собственные позиции, я должен уделить вопросу о природе идеологии некоторое внимание. Постараюсь не вдаваться слишком глубоко в дебри истории общественной мысли и отвлеченное теоретизирование.

В течение длительного времени слово «идеология» было преимущественно ругательным. Этой незавидной репутацией оно было обязано сначала Наполеону Бонапарту, который нелестно отозвался о творчестве изобретателя термина, философа Антуана де Траси, а затем главным образом Карлу Марксу. В целой серии ранних сочинений Маркс писал об идеологии как о «ложном сознании», с помощью которого господствующий класс контролирует мысли и настроения угнетенных таким образом, что они не просто принимают систему эксплуатации как естественную и не имеющую альтернатив, но даже и не способны увидеть эти альтернативы. Любая, не только религиозная, форма идеологии – это, по Марксу, «опиум народа».

Парадоксально, но именно в марксистской традиции значительно позднее – ближе к концу XIX столетия – начало формироваться альтернативное представление об идеологии как о системе взглядов, на научной основе раскрывающей законы общественного развития, а значит – способной послужить оружием угнетенных в борьбе против существующего порядка. На роль подобной науки претендовал, естественно, сам марксизм. После возникновения коммунистических режимов, которые широко использовали идейную обработку населения в целях политической мобилизации, такое понимание коммунистической идеологии стало преобладающим для ее сторонников, а тезис о «ложном сознании» был зарезервирован для всех прочих идеологий. В кругах левых интеллектуалов до сих пор бытует ироническое высказывание «у них идеология, у тебя мнения, у меня наука».

В современной политической науке понятие «идеология» занимает важное, но не центральное место, главным образом – при изучении поведения избирателей. Для политологов идеологии – это системы ценностей, знаний и убеждений, с помощью которых люди ориентируются в мире политики и направляют (а также объясняют) собственные действия, прежде всего – выбор при голосовании. Зачастую более широкого политического участия от рядовых граждан никто и не ожидает, но если для существующего политического режима важны и иные формы политической мобилизации, то для них тоже используется идеологическая мотивация.

Истинность или ложность идеологических представлений для политологов не является предметом первоочередного интереса, и это кардинально отличает современные подходы к проблеме от марксистских. Однако во многих других отношениях преемственность очевидна, и прежде всего – в том, что идеологии можно ранжировать по степени их способности обеспечивать отдельные формы политической мобилизации. Для некоторых идеологий, направленных преимущественно на оправдание существующего социального порядка, мобилизация граждан допустима лишь в ограниченном объеме. Такие идеологии назовем консервативными. Другие идеологии стремятся к широкой мобилизации граждан на достижение поставленных политическими лидерами целей. Такие идеологии назовем мобилизационными.

К какой из этих двух разновидностей отнесем идеологию нынешнего российского режима? Прежде чем перейти к этому вопросу, надо разобраться, есть ли у него хоть какая-то идеология. В течение длительного времени политологи сторонились этой проблематики, исходя из того, что для любой персоналистской диктатуры – включая сюда и российскую – идеология не является предметом первоочередной необходимости.

Это связано с тем простым обстоятельством, что диктаторы не любят принимать на себя обязательства по достижению идеологически мотивированных целей, предпочитая подчеркивать свой «прагматизм». В классическом виде это выразил одиозный центральноафриканский диктатор Жан Бедель Бокасса, когда сказал, что примет идеологию той страны, которая поможет ему построить железную дорогу. В действительности, однако, подобный «прагматизм» сам по себе носит идеологический характер, служит основой для фундаментально консервативных идеологий, свойственных персоналистским диктатурам.

Пожалуй, по своему содержанию такие идеологии ближе всего подходят к исходному марксистскому тезису об «опиуме народа». Российская идеология существовала в этом модусе довольно долго. С начала 2000-х годов официальные российские СМИ, которые всегда служили основным каналом идеологической обработки населения, делали основной упор на несколько тезисов, которые можно суммировать примерно так:

1. Под руководством Путина Россия вышла из полосы нестабильности и вызванных ею народных страданий.

2. Путин обладает уникальной способностью вести Россию и дальше по дороге стабильности и процветания, роста жизненного уровня масс.

3. Чтобы Путин и дальше успешно справлялся с этой своей исторической миссией, от граждан требуется немногое – поддерживать его на выборах и воздерживаться от изъявления протеста. Путин сам решит все проблемы.

Этот идейный комплекс, если можно его так назвать, хорошо резонировал с жизненным опытом значительной части граждан России как в период болезненных экономических реформ, так и в начале нынешнего столетия, когда цены на нефть были особенно высоки. Нетрудно заметить, что риторика путинского режима всегда была прямо направлена на политическую демобилизацию населения, на пассивное принятие гражданами сложившегося по итогам преобразований 1990-х годов социального и политического порядка.

Поэтому неудивительно, что пропаганда тщательно избегала любых конкретных положений, которые объясняли бы населению действия вождя. Публично заявленная приверженность властей той или иной политической линии ограничивала бы пределы маневрирования в области экономической или социальной политики. Действительно, идеология сдерживает. Если правитель хочет делать всё, что ему угодно, а это и есть самая емкая формула персоналистской диктатуры, то он не будет окружать себя идеологами. Потому что какой смысл держать при диктаторе идеолога? Чтобы он объяснил, что делать, потому что он знает. Конечно, диктатор предпочтет зарезервировать такое знание за собой. Однако это значит связать себя какими-то собственными мыслительными конструкциями для проектирования будущего. А из персоналистских диктаторов этого никто не хочет, потому что они руководствуются соображениями выгоды, а не доктрины.

Путин всегда проводил правую, либеральную экономическую политику. Не чуждался он и риторики экономического либерализма. Но в то же время как сам Путин, так и, в особенности, программные документы партии «Единая Россия» всегда содержали социально-протекционистские тезисы, а в пропаганде режима обильно представлена ностальгия по советским временам как воплощению идеалов социальной защиты и справедливости. Пропагандистская риторика режима представляет собой смесь национализма, либерализма и социального протекционизма. При этом каждый из компонентов этой смеси в любой момент может выйти на первый план в силу каких-то ситуационных соображений, в результате чего выделить основной идеологический вектор невозможно.

Довольно часто идеологические основы режима характеризуются отсылкой к «традиционным ценностям», на страже которых будто бы стоит Россия. Однако в чем именно состоят российские традиционные ценности, если не считать отрицания однополого брака, в течение долгих лет не разъяснялось. Сравнительно недавно, в ноябре 2022 года, указом Путина был утвержден официальный список «традиционных ценностей»: «жизнь, достоинство, права и свободы человека, патриотизм, гражданственность, служение Отечеству и ответственность за его судьбу, высокие нравственные идеалы, крепкая семья, созидательный труд, приоритет духовного над материальным, гуманизм, милосердие, справедливость, коллективизм, взаимопомощь и взаимоуважение, историческая память и преемственность поколений, единство народов России».

Однако ничего специфически традиционного (или даже специфически российского) в этом списке нет. Под любым пунктом из такого списка с готовностью подписалась бы любая страна мира, и это включает в себя даже «приоритет духовного над материальным». Кому-то может показаться, вопреки всем фактам, что такой порядок приоритетов характерен для жителей России в большей степени, чем, скажем, для жителей США, но полагаю, что у американцев, с их массовой и искренней религиозностью, было бы что возразить.

В действительности, чтобы ослабить способность граждан к критической оценке отдельных действий, предпринимаемых властями, российские официальные СМИ насаждали отнюдь не гуманистические ценности вроде вышеперечисленных, а цинизм и недоверие к любым суждениям, которые позволили бы конкретизировать дискуссии по политическим вопросам. Политическая активность за пределами прямой поддержки режима объяснялась корыстными мотивами ее инициаторов. Соответственно, любое публичное высказывание, выходящее за рамки официальной линии, рассматривалось как манипуляция, направленная на удовлетворение частных интересов.

Отсюда – такая особенность российской пропаганды, как неопределенность в оценках практически любых фактов или идей, заметных в современном мире. Пожалуй, единственный тезис, на котором сходятся все пропагандисты, – это то, что однополый секс нежелателен, а брак допустим только между разнополыми лицами, обязательно нужны «мама» и «папа». Такая фиксация на вопросах пола кажется даже несколько странной. Но позиции пропагандистов по прочим вопросам лучше всего выражает одна из излюбленных фраз участников ток-шоу на российском телевидении, «все не так однозначно».

Свобода? Лучше, чем несвобода. В России настоящая свобода, а на Западе хаос и произвол. Но при этом российская цивилизация такова, что мы всегда ставим интересы государства выше интересов индивида. Демократия? Лучше, чем диктатура. В России, а также в странах вроде Сирии и Венесуэлы настоящая демократия, а на Западе нет. Но в России есть традиция самодержавной власти, в которой тоже много позитивного. Европейские ценности? Россия – их последняя защитница, а сама Европа их давно предала. Но Россия еще и азиатская страна, поэтому и ценности у нас скорее азиатские. Справедливость? Россия за справедливость, а на Западе эксплуатация и неравенство. Но сверхвысокие доходы чиновников и предпринимателей уберегают Россию от того, чтобы этих ценных специалистов переманили зарубежные корпорации.

Обязательные отсылки к международному опыту – это, конечно, отличительная черта современной российской идеологии. Отчасти эти отсылки носят сугубо риторический характер и даются в рамках популярной среди пропагандистов конструкции «у нас не все идеально, зато в Америке линчуют негров». Однако есть и более глубокий аспект, ведущий нас к вопросу о месте, которое в этой идеологии занимает национализм.

Идеологии в подавляющем большинстве всегда были и повсеместно остаются более или менее националистическими. Исключения – социализм и некоторые версии либерализма – есть, и интернационализм занимает некоторое место в мире демократических идеологий, но для авторитарных режимов национализм – это естественный способ идеологического самовыражения. Даже советский режим, начав с готовности полностью пожертвовать Россией ради целей мировой революции, уже через пару десятилетий начал приобретать ярко выраженный националистический оттенок. С очевидностью националистическими являются как остающиеся в мире коммунистические режимы, от Китая до Кубы, так и диктатуры в развивающихся странах.

Однако национализм российского режима весьма своеобразен. Это, так сказать, негативный национализм, который подчеркивает, что любая страна хуже России по каким-то параметрам, но при этом не объясняет, почему, собственно, Россия превосходит другие страны во всех отношениях. Одна из причин такого положения состоит, конечно, в том, что у многих жителей страны есть какой-то зарубежный опыт и он явно свидетельствует, что жизнь в России, по сравнению с другими странами, не так уж хороша.

Более глубокая причина – в том, что российская идеология лишена естественной для любой националистической идеологии составляющей, а именно отсылок к этничности. Российское государство – многонациональное, и оно хочет сохраниться в этом качестве. Поэтому русский национализм неприемлем для властей. Но российского национализма не существует. Понятие «русского мира», существующее преимущественно в экспортном варианте, абсолютно бессодержательно и не отвечает даже на элементарные вопросы. Где «русский мир» находится? Кто его населяет? Если российские «советники» обнаруживаются в Центральной Африке, то значит ли это, что Центральная Африка – часть «русского мира»? Хотим ли мы, чтобы она была его частью?

Иногда говорят, что суррогатом национализма в России могла бы стать империалистическая идеология территориального расширения, так называемое «имперство». Должен отметить, что те империалистические идеологии, которые действительно доминировали в мире до Второй мировой войны, обычно включали в себя этническую составляющую. Скажем, британский империализм был бы невозможен без тезисов о том, что (1) моральное и материальное превосходство британской нации, ее способность нести «бремя белого человека» оправдывает территориальную экспансию и (2) для самих британцев империя – это полезное, экономически выгодное предприятие, ведущее к обогащению народа.

Можно ли убедительно сформулировать подобные тезисы применительно к внешней политике современной России? Я сомневаюсь. Центральное место в оправданиях «имперства» занимает примитивный ресентимент, бесконечное и однообразное перечисление обид, нанесенных России ее зарубежными «партнерами» в более или менее отдаленном прошлом, а также воспоминания о былых победах. Кроме того, националистические чувства пытаются подогревать тезисом о том, что «сильную» (то есть угрожающую соседям) Россию будут «бояться, а значит – уважать». Боюсь, здравый смысл делает этот тезис сомнительным даже для далеких от политики людей, не обделенных хоть каким-то жизненным опытом. Дворового хулигана многие боятся, но никто его не уважает.

В последнее время довольно видное место в риторике российских властей начинает занимать цивилизационный подход. В рамках цивилизационного подхода, как его сформулировали Освальд Шпенглер и Арнольд Тойнби, а затем ввел в политическую науку Сэмюел Хантингтон, выделяются большие культурно-исторические общности, которые и определяются как цивилизации. В исходных версиях теории этим общностям приписывалась логика развития, напоминающая жизненный цикл живого организма, от рождения до смерти, причем Шпенглера, скажем, интересовала преимущественно последняя фаза этого цикла. Для Хантингтона были важнее реально или потенциально конфликтные отношения между цивилизациями.

Цивилизационный подход, если применять его добросовестно, не может служить убедительным обоснованием национализма, потому что он не выстраивает никакой иерархии цивилизаций, не приписывает каким-то из них преимуществ над другими. Для Шпенглера закат Европы и наступление чуждых ей цивилизаций вроде «русско-сибирской», как он ее называл, были трагедией. Кроме того, поскольку сколько-нибудь строгая методология применения этого подхода отсутствует, то, в зависимости от политических позиций мыслителя, любую цивилизацию можно описывать как находящуюся в состоянии зарождения, процветания или упадка.

Версия Хантингтона подходит для обоснования пропагандистского тезиса о России как осажденной крепости, так как позволяет пересказать его в наукообразных терминах «столкновения цивилизаций». Однако и она не объясняет – да и не может объяснить, – почему в этом столкновении Россия находится на правильной стороне истории. Идея о «государстве-цивилизации», которую западные теоретики эпизодически применяли для характеристики Китая, а в современной России иногда используют для описания ее политического устройства, уязвима с точки зрения любой версии цивилизационного подхода, поскольку культурно-исторические общности проходят свой жизненный цикл, сменяя политические формы.

Подводя итоги, констатирую, что идеология российского режима – глубоко консервативная, лишенная сколько-нибудь конкретного содержания и внутренней связности, попросту неубедительная. Иной идеологии у этого режима быть не может. Другой авторитарный режим, придя на смену нынешнему, мог бы, конечно, попытаться сформировать идеологию, пригодную для партийного строительства и массовой политической мобилизации. Не исключено, что такая мобилизационная идеология могла бы быть националистической. Однако начинать придется не просто с нуля, а с отрицательной величины, потому что надо будет преодолеть наследие нынешнего режима – глубокую политическую пассивность населения, его дезориентацию и цинизм в отношении любых идеологических конструктов и ценностей.

3.3.4 Кейс-стади: случай Китая

Вероятность того, что современный российский режим приобретет партийный характер, ничтожна. В заключение этой главы остановимся на вопросе о том, может ли партийный режим неэлекторального типа прийти к состоянию, когда он, пусть и путем длительной путем длительной эволюции, полностью изживет персоналистскую составляющую и достигнет полной институционализации, не переставая быть партийным. Именно такую стратегию для своей партии, гоминьдана, выработал когда-то Сунь Ятсен, основоположник националистического режима, существовавшего в Китае в 1920—1940-х годах. Сунь Ятсен считал однопартийную систему временной мерой, необходимой на период борьбы за независимость и национальное единство Китая. После достижения этих целей должен был состояться переход к демократии.

На закате гоминьдановского режима, во второй половине 1940-х годов, он действительно пошел на очень ограниченную либерализацию. Потом гоминьдан потерпел поражение в гражданской войне и уступил власть коммунистам, а поскольку условие о достижении национального единства так и не было выполнено, мы никогда не узнаем, насколько далеко зашла бы демократизация в Китае при сохранении националистов у власти. Факт состоит в том, что этот режим оставался партийным, и при этом его персоналистская составляющая под руководством Чан Кайши не сокращалась, а довольно заметно возросла с течением времени.

Начиная с 1949 года власть в Китае бессменно принадлежит Коммунистической партии, то есть ее руководящим органам. Фактическим лидером КНР является, стало быть, человек, занимающий пост генерального секретаря ЦК КПК и по должности возглавляющий основные ее коллегиальные органы – Политбюро и Военный совет. Органы государственной власти в Китае, как и в других коммунистических режимах, носят декоративный характер. К числу таких декоративных позиций относится и пост председателя КНР, которого избирает штампующий решения партии парламент, Всекитайское собрание народных представителей. Об этом парламенте достаточно сказать, что, в отличие от большинства нынешних и прежних коммунистических режимов, его даже не избирают напрямую (пусть и на фиктивных выборах), а формируют путем сложной многоступенчатой процедуры. В Китае нет всеобщих выборов на общенациональном уровне.

В теории коммунистические режимы допускают довольно высокий уровень институционализации, то есть могут обходиться без личной диктатуры. Ведь правящая партия – это институт. И действительно, бывали моменты, когда лидеры проигрывали в борьбе с партийным аппаратом, как это случилось с Никитой Хрущевым в СССР. Изобилуют и противоположные примеры, когда лидерам удавалось полностью подчинить себе партию. Так было в Румынии при Николае Чаушеску (который, как известно, просто держал членов Политбюро под домашним арестом). В Китае Мао Цзэдун, столкнувшись на рубеже 50-х годов с угрозой смещения по партийной линии, пошел еще дальше и по существу разгромил партию в ходе процесса, вошедшего в историю под довольно бессмысленным названием «Культурная революция».

Реальный итог Культурной революции состоял в том, что она вернула Мао неограниченную власть над страной и партией, но саму партию, естественно, расшатала. Когда основатель КНР покинул этот мир, не оставив явного преемника, в партийной верхушке КНР развернулась борьба за власть, достигшая высшей точки в 1989 году, когда события на площади Тяньаньмэнь поставили режим перед непосредственной угрозой краха. После этих событий, повлекших за собой смещение генсека КПК, наиболее авторитетный на тот момент лидер партии Дэн Сяопин запустил новую модель смены руководящих кадров. Она просуществовала до прихода нынешнего китайского лидера Си Цзиньпина.

Суть модели такова. В отличие от бурного периода 1981–1989 годов, когда высшая власть была разделена между Дэном и генсеком ЦК КПК, теперь она вновь сосредоточивалась в одних руках. Иными словами, посты генсека, председателя Военного совета и председателя КНР отныне занимал один и тот же человек, но только на 10 лет. Потом он уходил вместе со значительной частью своей команды. В Китае эту модель называли «сменой поколений». Но дело тут не в возрастных категориях. Каждое «поколение» было, в действительности, основано на представительстве внутрипартийных группировок, сформировавшихся еще в ходе Культурной революции и сразу после нее.

Смена власти всегда отражала изменение баланса сил между ними. Это был драматический процесс, сопровождавшийся серьезной борьбой с высокими ставками. Победители получали многое. Но не всё, потому что не навсегда. Партийную иерархию Китая с ноября 2012 года возглавляет Си Цзиньпин. Он же в 2013 году стал председателем КНР. Это значит, что Си должен был оставить высший государственный пост в 2023 году. Чтобы предотвратить его уход, китайская конституция была изменена таким образом, чтобы Си смог оставаться во главе КНР и по истечении десятилетнего срока. Соответствующим образом продлевалось и его право занимать высшие партийные посты.

Си Цзиньпину удалось положить конец модели «смены поколений» именно потому, что в борьбе внутрипартийных группировок он одержал полную, окончательную победу. Как это часто бывает в условиях стабильного авторитаризма, решающая схватка за власть проходила в форме «борьбы с коррупцией». В итоге противостоявшие Си группы были ослаблены до такой степени, что уже не смогли противостоять его претензиям на абсолютную власть. Эти претензии окончательно оформились, когда «идеи Си Цзиньпина о новой эре социализма с китайской спецификой» были включены в устав КПК в качестве ее идеологической основы.

Таким образом, в Китае действительно началась новая эра – эра неограниченной личной власти Председателя Си. Эта новая эра охарактеризовалась значительным замедлением экономического роста в Китае, но я не стал бы спекулировать на тему о том, что замедление было непосредственно обусловлено сменой политической модели. У такого рода перемен могут быть лишь долгосрочные экономические последствия, а сейчас уместнее говорить о неудачном для Китая повороте мировой политической и экономической конъюнктуры. Надо добавить, что Си пользуется в Китае вполне реальной и заслуженной популярностью. У него есть авторитет и за пределами страны. Однако отношения Китая с Западом портятся. В глобальном контексте сменяемость власти полезна именно потому, что она позволяет новому лидеру договариваться с окружающим миром, не будучи отягощенным грузом прошлых ошибок, подозрений и ярлыков. Так что, полагаю, несменяемость власти не пойдет на пользу глобальным амбициям Китая.

Общезначимый урок наступления «новой эры» в Китае касается давнего вопроса о том, можно ли в условиях партийного режима избежать персоналистской диктатуры. Из нынешнего китайского опыта вытекает, что на пару десятилетий – можно, но потом природа абсолютной власти берет свое. Возможно, что партийным режимам свойственно маятниковое движение между периодами персоналистского и неперсоналистского правления. При этом эксцессы персонализма могут поставить под угрозу партийный характер режима, так что партийный аппарат более или менее успешно сопротивляется этой тенденции. Это позволяет удержать известный уровень институционализации режима и стабилизирует его.

Сама такая стабилизация служит фактором, препятствующим попыткам изменить базовую политическую модель. Опыт советской перестройки показал, что если лидер партийного режима сознательно идет на его деинституционализацию и создание параллельного набора институтов, который может служить базой его власти, то перспективы демократизации становятся гораздо более реальными. Однако типичной для партийных режимов такую траекторию не назовешь, и очевидно, что КПК извлекла серьезный урок из опыта перестройки в СССР. По этому пути не пойдут ни китайские коммунисты, ни лидеры партийных режимов в других странах мира. Отмечу, что в другой восточноазиатской стране с коммунистическим режимом, Вьетнаме, долго действовала подобная китайской система обновления высших партийных кадров, но и там она была отменена.

4 Проблемы политической трансформации