Полка. История русской поэзии — страница 4 из 153

Крест стезя жизни, путь избавления,

Крест терпения мудрость свободна.

Однако в России эта традиция продолжения не получила. Развитие поэзии пошло по иным путям.

Петровская эпоха поначалу меньше изменила поэзию, чем другие стороны жизни. Появились новые жанры, например канты. Канты — это многоголосные хоровые песнопения как религиозного, так и (особенно в Петровскую эпоху) светского содержания. Пение панегирических кантов было в этот период важной частью государственных церемоний; но были и канты, отражающие частный опыт, — например, новый для России опыт морской службы:


Азовский флот. Гравюра из книги Иоганна Георга Корба «Дневник путешествия в Московию» (1698 и 1699 гг.){12}


Буря море раздымает,

А ветр волны подымает:

Сверху небо потемнело,

Кругом море почернело,

Почернело.

В полдни будто в полуночи,

Ослепило мраком очи:

Одна молнья-свет мелькает,

Туча с громом наступает,

Наступает.

Здесь перед нами если ещё не правильный силлабо-тонический стих, то нечто приближающееся к нему — наподобие украинской коломыйки[13]. Это изменение просодии, несомненно, происходило стихийно — в стихах для пения быстрее, чем в стихах для чтения. Изменяется и язык: происходит стихийное избавление от славянизмов, но переварить поток заимствованных слов или без него выразить новые понятия и новый стиль жизни скудная ещё русская словесность была не в силах. Язык не поспевал за изменениями нравов. При Петре зарождается силлабическая любовная лирика, почти целиком анонимная, и здесь это «безъязычие» проявляется особенно ярко — и даже, пожалуй, трогательно:

Радость моя паче меры, утеха драгая,

Неоцененная краля, лапушка милая

И веселая, приятно где теперь гуляешь?

Стосковалось мое сердце, почто так дерзаешь?

Вспомни, радость прелюбезна, как мы веселились

И приятных разговоров с тобой насладились.

Противоречивость эпохи проявлялась и в том, что галантные вирши часто сопровождались непристойными акростихами.

Иногда «вирши» писали иммигранты из Германии. Наиболее известный из них — Иоганн-Вернер Паус (1670–1735). Несмотря на серьёзные занятия русской грамматикой, он, как и Белобоцкий, русским языком овладел слабо; об этом стоит пожалеть, ибо Паус первым в России сознательно писал силлаботоникой (по немецкому образцу) — понимая, что рвёт с традицией. Получалось же вот что:

Доринде! что меня сожгати,

Бывати в пепел последи?

Тебя я могу нарицати

Свирепу, хоть смеешься ты.

Почасте ты рожáм подобна,

Почасте и кропивам ровна.

Самый крупный поэт Петровской эпохи (и вообще самый крупный культурный деятель той поры) Феофан Прокопович (1681–1736) был опять-таки выходцем из Киева и закончил свои дни архиепископом Новгородским и первенствующим членом Синода. Человек выдающихся талантов, ума и образования и такой же выдающейся мстительности, непревзойдённый оратор и неутомимый интриган, Феофан был одной из ярчайших фигур своего времени. В поэзии он отдал дань школьной драме («Владимир», 1705), первым попытался создать героический эпос («Епиникион», 1709, — про Полтавскую битву), перекладывал псалмы, писал тексты кантов («За могилою Рябою», 1711, — отклик на неудачный Прутский поход). Но лучшее в его наследии — короткие стихи последнего десятилетия жизни, многие из которых имеют русский и латинский варианты. «Плачет пастушок в долгом ненастии» (1730) — аллегорическое изображение опалы Прокоповича и возвышения его врагов при Петре II:

Прошел день пятый, а вод дождевных

нет отмены.

Нет же и конца воплей плачевных

и кручины.

Потщися, Боже, нас свободити

от печали,

Наши нас деды к тебе вопити

научали.


Портрет Феофана Прокоповича кисти неизвестного художника. Середина XVIII века{13}


Другие стихи той поры, отражающие события государственного масштаба («На Ладожский канал», 1733) или мелочи монастырской жизни (эпитафия скончавшемуся иеродиакону-мизантропу, шуточный панегирик пиву, которое варит отец-эконом), не менее гибки по стиху и выразительны. Но для Прокоповича поэзия не была главным делом.

Прокопович в конце жизни работал в диалоге с более молодыми авторами. О некоторых из них, как о Петре Буслаеве (ок. 1700 — до 1755), дьяконе московского Успенского собора, мы не знаем почти ничего. Буслаеву принадлежит «Умозрительство душевное, описанное стихами, о переселении в вечную жизнь превосходительной баронессы Строгановой Марии Яковлевны» (1734), уникальная в русской поэзии барочная визионерская поэма, местами поражающая изобретательностью и мощью:

Пламенновидны силы крест Христов казали,

Тернов венец и ужи, чем Христа вязали,

Трость, копие и гвозди — страстей инструменты,

От чего трепетали света элементы.

С силлабических стихов начинал Василий Тредиаковский (1703–1769) — будущий теоретик и зачинатель русской силлаботоники. Тредиаковский конца 1720-х, студент Сорбонны, автор галантных стихов по-французски и по-русски и переводчик «соблазнительного» романа Таллемана[14] «Езда в остров любви», совсем не похож на того печального, вечно обиженного и обидчивого труженика, каким он остался в памяти культуры. Его творчество этой поры, например, — очень живая «Песенка, которую я сочинил, ещё будучи в московских школах, на мой выезд в чужие краи» (1726):

Взрыты борозды,

Цветут грозды,

Кличет щеглик, свищут дрозды,

Льются воды,

И погоды;

Да ведь знатны нам походы.

Дальше Тредиаковский-поэт поражается грозе, виденной им в Гааге, трогательно, хотя немного бессодержательно славит Россию и тут же воспевает «драгой берег Сенски», «где быть не смеет манер деревенски». И итог этого периода в его творчестве — переводы стихов из «Езды в остров любви», временами обаятельные и даже грациозные в своей неловкости.

Но самым крупным русским поэтом этого начального периода и его блестящим завершителем стал Антиох Кантемир (1709–1744), сын эмигрировавшего в 1711 году в Россию молдавского господаря, композитора и историка Дмитрия Кантемира. История семьи Кантемиров достойна авантюрного романа, сам же Антиох был одним из организаторов дворцового переворота 1730 года, положившего конец конституционным поползновениям Верховного тайного совета, а с 1732-го служил послом России сперва в Англии, затем во Франции. Кантемир родился в Константинополе, вырос в семье, где говорили в основном по-гречески, и все зрелые годы провёл за границей — тем удивительнее его тончайшее чувство русского языка на фоне косноязычия Петровской эпохи.


Ефим Виноградов. Князь Антиох Кантемир. Копия с гравюры Вагнера. 1762 год{14}


Кантемир радикально изменил и лексику, и грамматику (полностью отказавшись от славянизмов и перейдя на разговорный язык); он под французским влиянием реформировал силлабику, введя в неё цезуру[15] и обязательное ударение на пятом или шестом слоге тринадцатисложника. Он первым (не считая Германа) стал широко пользоваться перекрёстной рифмовкой и ввёл анжамбеманы (перебросы фразы через строку). Он был единственным из русских силлабистов, обходившимся (в переводах из Анакреонта и Горация) без рифм — с блистательным результатом:

Земля выпивает дождь,

А деревья землю пьют;

Моря легкий воздух пьют.

И солнце пиет моря;

Месяц же солнце пиет.

Для чего убо, друзья,

Журите меня, что пью?

На современный слух стихи Кантемира напоминают дольник[16] и кажутся необыкновенно живыми и «мускулистыми» рядом со стихами его предшественников и современников.

Из написанного Кантемиром известнее всего сатиры (их десять, в том числе одна приписываемая). Как носитель петровской просветительской идеологии, он высмеивает противостоящие ей пороки: невежество (сатира первая — «На хулящих учение», 1729), «зависть и гордость дворян злонравных», «бесстыдную нахальчивость», коррупцию, гедонизм, пренебрежение воспитанием детей и т. д. Следуя своим учителям, Горацию и Буало[17], Кантемир проповедует «средний путь», здравый смысл, умеренность. Но не это делает его большим поэтом, а исключительная выразительность, выпуклость его сатирических картин. Как всегда в классицистской сатире (а у Кантемира образцы уже вполне классицистские — Буало, а не цветастые поляки), порок красноречивей и колоритней добродетели:

Силван другую вину наукам находит.

«Учение, — говорит, — нам голод наводит;

Живали мы преж сего, не зная латыне,

Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;

Гораздо в невежестве больше хлеба жали;

Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.

<…>

Землю в четверти делить без Евклида смыслим,

Сколько копеек в рубле — без алгебры счислим».

Часто выпуклость, зримость образов Кантемира приобретает метафизический оттенок; можно вспомнить строки, которыми восхищался Иосиф Бродский:

Кто пространному морю первый вдался,

Медное сердце имел; смерть там обступает

Снизу, сверху и с боков; одна отделяет