Полное собрание рецензий — страница 12 из 26

Настолько пресен, что это почти сенсация, причем навряд ли составитель ее предвкушал. Кто теперь поверит, что неугомонный драмодел средней руки, каким предстает здесь Дмитрий Мережковский, был глубокий мыслитель и настоящий поэт?

Тут собрано все, что Мережковский написал в драматическом роде: десять пьес, два сценария, три неоконченных наброска. О набросках умолчим, а четыре вещи – «Митридан и Натан», «Осень», «Сильвио» и «Гроза прошла» – юношеские опыты, подражательные пробы неискусного пера. Взрослый человек скорее дал бы себя повесить, чем согласился бы считаться автором такого вздора.

Трагедия «Юлиан Отступник» – инсценировка сочиненного много раньше одноименного романа Мережковского. Драма «Царевич Алексей» – тоже (строго говоря, не совсем одноименного: роман назывался «Антихрист. Петр и Алексей»). Точно ли Мережковский сам скомпоновал эти тексты или ему помогал, например, В. Л. Злобин, – неизвестно и совершенно не важно: самостоятельного значения они не имеют; историческая беллетристика Мережковского тоже не бог весть какая блестящая, но все же несравненно лучше.

Киносценарии «Данте» и «Борис Годунов» написаны в соавторстве с З. Н. Гиппиус, а к драме «Маков цвет» подключился и Д. В. Философов.

«Борис Годунов» – произведение несусветное: попурри из Пушкина и А. К. Толстого, причем стихи переделаны в прозу (ритмическую – но как бы с заиканием) и проложены стилизованной отсебятиной… В общем, типичная эмигрантская авантюра в Париже двадцатых – клюква с позолотой:

«Димитрий. Что Годунов? Что трон, что царственная власть? Жизнь с тобой в бедной землянке, в глухой степи я не променяю на царскую корону. Ты – вся моя жизнь!

Марина. Слыхала я не раз такие речи безумные. Но от тебя их слушать не хочу. Знай: отдаю торжественно я руку не юноше, кипящему любовью, а наследнику Московского престола, спасенному царевичу Димитрию.

Димитрий (встает). Как?..»

О «Данте» сказать нечего, это вещь неопределенного жанра: не то поэма в прозе (часто – тоже ритмической! и тоже плохой!), не то конспект эссе… Сочинено в Италии во второй половине тридцатых – и, видимо, не без надежды, что фильма понравится дуче.

«Маков цвет» (1907) – этюд о первой русской революции. Рецепт такой: поровну горьковщины и чеховщины и залить большим количеством холодной мертвой воды.

Удалите горьковщину, добавьте, не скупясь, достоевщинки – получится пьеса в четырех действиях «Будет радость» (1914).

Таким образом, в этом пухлом томе принадлежат Мережковскому несомненно только две вещи (детские грехи не в счет): драма «Павел Первый» (1907) и пьеса «Романтики» (якобы 1914, но верней, что не ранее 1915).

Ту и другую стоит прочесть, если лень обращаться к источникам. Первая инсценирует – если угодно, иллюстрирует – книгу «Император Павел Первый по Шильдеру и воспоминаниям современников», привлекая и несколько других: был сюжет запретный, стал – модный. «Романтики» – переделка, или действующая, так сказать, модель классической монографии А. Л. Корнилова «Молодые годы Михаила Бакунина. Из истории русского романтизма» (1915), дополненная извлечениями из писем Белинского.

В этих пьесах, для самообразования полезных, особенно ясно, какой драматург был Мережковский: без воображения. Он не умел ни придумывать людей – ни копировать. Это пьесы костюмов, обменивающихся цитатами. Во всяком случае, «Павел Первый» сделан именно так – и довольно эффектен: еще бы – заговор, убийство, все такое. Каждая реплика ведет к неизбежной и предназначенной развязке, и политический расчет работает как психологический мотив.

Я думаю, что эта драма – эта оратория восковых фигур – самая крупная литературная удача Мережковского. Тут стиль исторической минуты – как шифр ее смысла – одна из главных действующих сил, если не главная. Этот подход усвоили – каждый в меру собственных дарований – все авторы исторических романов: от Тынянова и Алексея Н. Толстого и вплоть до Пикуля.

(А стихи Мережковского бесследно смыты стихами других, а философическая его критика хороша преимущественно тем, что спровоцировала целую литературу возражений, часто более ценных, чем его схемы.)

«Романтики», наоборот, – неудача полная. Просто Ватерлоо. Но восхищает безрассудная самонадеянная храбрость: именно пьеса о русских мечтателях тридцатых годов девятнадцатого столетия – именно пьеса заведомо невозможна. Ведь жизнь этих людей – по крайней мере, молодость – вся ушла в разговоры, в сплошной громкий, сбивчивый текст. Не то что совсем без поступков, – но с поступками нелепыми, внезапными, странно мотивированными. Однако же эти люди – скажем, Огарев, Бакунин, – в отличие от какого-нибудь чеховского дяди Вани, были наделены величием и блеском; их глупости, даже их пошлости смешны лишь отчасти;

в бытовой драме делать им нечего, снаружи они себе не равны, на себя не похожи… Короче говоря, тихая книжка Корнилова гораздо умней и увлекательней, чем пьеса Мережковского, – а том писем Белинского несравненно ярче раскрывает ее сюжет.

Зато и Корнилова, и Белинского можно сколько угодно цитировать в примечаниях, и вообще, драматургия Мережковского – для комментатора сущий рай. В этой книге сто страниц примечаний, да предисловие – почти шестьдесят страниц, и приложения имеются… Качество филологической работы обсуждать не буду: добросовестная – и все тут. Кроме специалистов, никто этого предисловия не прочтет, а специалисты, известное дело, друг к другу снисходительны. Слог нашей науки очень уж не хорош, но это мучительно заметно, лишь когда она описывает тексты прекрасные и необходимые, а тут случай другой.

Разумеется, издание изъедено опечатками, но и описки самого Мережковского бывают забавны. Очень уж был близорук – и слегка тугоух. Вот ремарка в «Романтиках»: «Она берет голову его обеими руками, кладет себе на плечи» и т. д.

Короче говоря, книжка – на любителя. На профессионального охотника.

Дым времени

Михаил Городинский. В поте души своей

Рассказы, эссе. – СПб.: Геликон Плюс, 2000.

Разжалобить читателя и даже напугать – несравненно легче, нежели рассмешить.

Писать смешно – дар завидный, блаженный, дается очень немногим избранным и всегда взамен душевного спокойствия. Как известно, рыжий клоун страдает обычно черной меланхолией.

А белый? Не знаю. Допускаю тут пропорцию: как различаются ирония и юмор.

Ирония достижимей – как фиксированная точка зрения; ведь это непременно взгляд сверху вниз. А юмор – взгляд неизвестно откуда, но только не под прямым углом. Чаще угол больше 180 градусов к реальности: взгляд с изнанки. (Я-то лично подозреваю – и говорил уже где-то, – что чувство юмора – как бы изотоп страха смерти.)

Это я к тому, что Михаил Городинский умеет писать неотразимо смешно, то есть тоже, наверное, принадлежит к этой золотой когорте несчастливцев.

«Скоро в вагоне уже не было ни одного ближнего, которому бы честно не указали на его внешние и внутренние недостатки, пороки и изъяны.

Лично я узнал в тот день, что так никто не стоит. Вообще никто на свете вот так на одной ноге не стоит – только я и больные страусы. Я тоже жить по лжи не могу и потому сразу уточнил, кто из нас страус Тогда мне сказали, что с моим лицом мне лучше вообще больше не ездить, да и не ходить тоже, с ним мне надо что-то срочно делать, и, если я до сих пор не знаю что, мне прямо сейчас с удовольствием и объяснят, и сделают.

Из вагона выползали медленно, обдумывая полученную информацию и уже на перроне выкрикивая друг дружке последние наказы и напутствия».

Этого писателя очень многие давно любят, – особенно зрители – слушатели – или как назвать? – публика литературных концертов: еще в восьмидесятых годах Сергей Юрский, Геннадий Хазанов читали с эстрады рассказы Михаила Городинского. По-моему, один из рассказов этой вот книжки, о которой пишу, ассоциируется с голосом Михаила Жванецкого, – хотя вряд ли это не иллюзия: с какой стати Жванецкому исполнять чужой текст? Видимо, это просто случайное сходство интонаций:

«Почему не пришел Борька? Повторяю, мама: Борька с семьей уже два года живет в Германии. Он долго думал, куда ехать: в Израиль, в Америку, в Канаду, в Австралию, одно время даже собирался в ЮАР, и в результате махнул в Германию. Нет, мама, он не немец. Он Борька Иванов, еврей по матери. А мы, евреи, как тебе, вероятно, известно, избранный народ, и, вероятно, поэтому у нас сегодня есть такой большой выбор. Ты умница, мама. В самом деле, если вдруг нас все так сильно захотели, нам надо быть вдвойне настороже, так просто это дело мир не оставит…»

Тут избранные вещи, с 1979 года по 1998-й, причем дата создания как бы проставлена внутри текста: вместо почтового штемпеля оттиснута такая характерная нотка, что историк не ошибется, не перепутает Застой с Перестройкой:

«А вообще-то в смысле дружбы, взаимопонимания и человеческого тепла лучше всего сейчас, конечно, поминки. Одновременно и попрощаешься, и повидаешься, и подарок уже не нужен, и ничего светлого выдумывать не требуется – все равно и рюмашку нальют, и уж чем-нибудь да покормят».

Точно так же не заблудится читатель и в пространстве: в том смысле, что автору целый мир – чужбина, поскольку то и дело язвительно напоминает о родине:

«Ну, а когда навеселишься, отоваришься и законно вдруг взгрустнется на чужом карнавале, если вдруг почувствуешь, как тяжеленькая добротная пошлость проступает сквозь надетую по команде карнавальную накидку, сверни куда-нибудь в сторонку, в переулок. Может, повезет, как повезло нам, и услышишь родную речь. В скверике вдали от шума меди, барабанов и трещоток группка новых европейцев из Казахстана негромко пела свои хабанеры. Вынимали из тюти бутылку рейнского, отхлебывали и пели. Славно пели, с душой, с влажным таким подвывом».

И постепенно, постепенно смешное уходит из сюжетов, освещая по-прежнему речь и мысль, – вот и сюжет отпадает, а остается бесстрашный философский монолог – этот самый что ни на есть русский жанр (вспомним Герцена, Достоевского, Глеба Успенского, Щедрина – и прежде всех Радищева, конечно) – монолог безответной страсти к воображаемой стране, равнодушной, как природа, и в такой же ужасающей красе… Это довольно большое сочинение – «Путешествие из Ленинграда в Петербург». Описан опыт невообразимый: каково это – вернуться на пару недель в город, покинутый, казалось, навеки. Сплошь – острые, забавные частности, каждая саднит. Безнадежные мысли – нежность пополам с отвращением, – и автор ни с кем не согласен, но нет у него своей правоты, а только всех жаль – да и