Полное собрание рецензий — страница 14 из 26

Этот сериал сновидений (вы, конечно, – главный герой, и актер, и зритель) – вроде бы не отличается от так называемой реальной жизни, – разве лишь тем, что днем бесследно исчезает из ума, – но этим-то ее и затрудняет. Ваша дневная жизнь становится похожей на книгу, в которой уцелели одни только нечетные страницы. Вы теряете нить своего сюжета, и так далее.

Это, само собой, дает автору полную свободу: галлюцинации некоего английского путешественника – он же паломник и лазутчик (1486 год, Каир) – расцветают арабской сказкой, использующей и обсуждающей парадоксы сна при участии лиц восточной демонологии.

Замечательно живописно изображен город – ужасающий и неотступный, из красот и нечистот.

И вообще, даже профану очевидно, что этот Роберт Ирвин – этот оксфордский профессор, знаменитый специалист по истории и культуре Ближнего Востока Средних веков, – очень хорошо знает свой предмет.

Но если мысленно убрать цветной орнамент – очень искусный, повторяю, – проза заговорит об усталости, об огромной усталости без видимых причин, и о том, как зябкими бессонными ночами душит сочинителя Обезьяна Меланхолии.

И в голосе новой Шехерезады послышатся интонации Франца Кафки.

Похоть и смерть гонятся за человеком по лабиринту, облицованному изнутри кривыми зеркалами.

Впрочем, все решает слог. А перевод такой странный – как бы машинный и наводит на мысль, будто компьютер и сочинял.

В повести «Плоть Молитвенных Подушек» (пусть считается романом, неважно) – в повести слабой, стилизующей под восточную картинку довольно убогие сексуальные фантазии самого что ни на есть западного умника, – это приводит к эффектам смешным:

«Когда задница шевелилась под залоснившимся облегающим платьем, Орхану казалось, будто он слышит ее неодобрительное шипение» (!)

Не то чтобы таких неловких фраз было много, – но они неизбежны в тексте, где нет взрослых людей и даже автор ведет себя, как пионер в женской бане:

«И, покраснев, она прошептала в ответ:

– Знаю, что я – дама твоего сердца, ибо так написано в складках моей пиздёнки».

Любой психолог и даже простой практик скажет вам, что пренебрежительный суффикс тут неуместен и привносит оттенок неаккуратности. Если уменьшительного не подобрать, – приличней был бы какой-нибудь соблазнительный синоним, ведь русский язык так правдив и могуч. Но «Таверна парфюмеров» – обозначение, которым предпочитают пользоваться другие персонажи профессора Ирвина, – по-моему, еще хуже.

Такой уж у них вкус – южный, с позволения сказать:

«– Мне суждено любить тебя, и я тебя люблю. Ты нужна мне, – и к тому же моей гадюке необходимо выпить в твоей таверне. Это пагубное пристрастие неизлечимо.

– Все эти гадюки и таверны – сущий вздор! – Перизада рассмеялась. – Это просто-напросто гаремный фольклор… Тебе наверняка просто нравится вкус, только и всего!»

Эта книга – будто бы первый том предполагаемого собрания сочинений. Рад бы ошибиться, но сдается мне, что мистер Роберт Ирвин принадлежит к таким писателям, у которых первый том – самый лучший, да и там интересней всего начало первой вещи, а по правде говоря – ее название.

Берлинские тайны

Мина Полянская. Музы города

Mila Polansky. Die Musen der Stadt

Берлин: SupportEdition, 2000.

Очень даже милая книжка. Лирическое литературное краеведение. Помните, дорогой читатель, как мы с вами – в том числе, предполагаю, и г-жа Полянская – охотились когда-то за очередными выпусками серии бывшего Лениздата: «Такой-то (классик или герой, но чаще всего писатель) в Петербурге – Петрограде – Ленинграде»? А еще раньше вышел толстый, полезный том – «Литературные места Петербурга – Ленинграда» – много-много статей – или, если угодно, очерков с адресами…

Теперь такие очерки, как и любые другие, называются – эссе. В книге Мины Полянской, под скромной обложкой и слишком звонким названием, их шесть, причем каждый напечатан по-русски и по-немецки. Как бы пробные образцы, намекающие на проект, весьма и весьма, по-моему, заманчивый: этакий какой-нибудь альбом типа – Литературные места Берлина. Или экскурсионное бюро… Как минимум – набор открыток… Рисунки Ольги Юргенс, кстати сказать, симпатичные: тщательные, с настроением. Разве что портрет Достоевского слегка подгулял. И мальчик на велосипеде у дома, где в 1815 году квартировал Э. Т. А. Гофман, – точно с неба свалился. Остальное – отчетливо хорошо.

Клейст в Берлине. Гофман в Берлине. Тургенев… Достоевский… Набоков… Горенштейн… Что ж, интересно. Литературные места надо знать. Верней, не надо, но сто́ит: образ, вцепившись в адрес, возвращает вымысел к памяти. Есть люди, склонные к такой игре; она им не надоедает.

Мина Полянская не ограничивается перечнем адресов и дат, ни даже изложением приуроченного к ним биографического эпизода. Однако исторический так называемый колорит – вкусный воздух времени, разные мелочи обихода, роковой для выделенного фрагмента идеологический сюжет – тоже не очень ее занимают (а жаль). Она разбавляет собранные факты – известные и не очень, в любом случае занятные сами по себе – пересказами подходящих к случаю текстов (это куда ни шло), а также собственными суждениями, восклицаниями, риторическими вопросами, даже иногда фиоритурами как бы художественными, – вот это совершенно зря.

«Загадка вот в чем: почему порой чиновничьи, бюрократические города пробуждают гениев, таких, как Гоголь, Достоевский, Кафка и Набоков, почему тоталитарные режимы столь богаты талантами, такими, как Булгаков, Платонов, Маркес и Борхес?»

Лично я на такой глубокомысленный вопрос не нахожу достойного ответа – и предпочел бы в очерке о Набокове найти несколько конкретных черт Берлина 30-х – состояние тогдашней прессы – или общественного транспорта – действовала ли карточная система, – да мало ли что – хоть что-нибудь. Что это значило – жить в Берлине при Гитлере и отчего автор романа «Bend Sinister» так долго терпел? (Между прочим, сам этот роман кое-что разъясняет – но «Музы города» о нем молчат.)

Увы, именно в частностях эта книга близорука. Что Берлин! Вглядитесь-ка в петербургский абзац, да еще с претензией на пластичность:

«15 мая 1838 года в полдень Иван Тургенев, 19-летний юноша, наружность которого находили не только красивой, но еще и выдающейся и многообещающей (!!! – С. Г.), отслужив напутственный молебен в Казанском соборе, что на Невском проспекте, быстрым шагом направился к пароходству на Морской, где стоял у пристани корабль „Ижора“».

Ладно, наружность Тургенева оставим в покое, но какой-нибудь доверчивый немец, – скажем, школьник – так и решит: что помещики в России были по совместительству священнослужители;

а турист сойдет с ума, отыскивая на Морской улице руины причала, береговую черту… А какова картинка: русский барин пешком (да не рюкзак ли за плечами?) чуть не бежит по Петербургу, опаздывая на пароход… По счастью, в немецком тексте кое-что сглажено.

Еще из смешного:

«Тело Тургенева было выдано Полиной Виардо для отправки в Петербург лишь 19 сентября, то есть через двадцать восемь дней!»

То есть факт, конечно, мрачный; m-me Виардо – никто не спорит – особа еще та; но в злой умысел, подразумеваемый тут восклицательным знаком, – убейте, вникнуть я не в силах. Недостаток сноровки, некоторую, что ли, халатность – допускаю; попытку приватизации национального достояния – нет.

Не придираясь больше к мелочам (вроде «мемориальной доски из латуни», на которой высечены две надписи), отмечу на всякий случай – например, на случай переиздания – несколько неверных утверждений. Ну, или сомнительных. То есть я не сомневаюсь, что это ошибка – будто бы Достоевский уже в 1862 году «продолжал делать записи в свой „Дневник писателя“» (с. 81). И точно так же не сомневаюсь, что «виденье, непостижимое уму» – цитата совсем не из Блока, но испорченная пушкинская (с. 139).

А сомневаюсь я – что Гоголь в Петербурге «за восемь лет (1828–1836 гг.) написал почти все, чем прославил себя и русскую литературу» (с. 93).

И что новелла Клейста «Михаэль Кольхаас» посвящена «проблеме индивидуального террора, той самой, которой впоследствии посвятил большую часть своего творчества Ф. М. Достоевский» (с. 33). По-моему, тут триада некорректных утверждений, – особенно первое поразительно. Этак и «Юлий Цезарь» Шиллера – антитеррористическая трагедия (а других и не бывает), а Шиллер в «Разбойниках» – вообще – изучает организованную преступность… А я-то думал – Кольхаас погибает за идею правового государства. (Кстати: отчего не упомянуть, что Клейст однажды провел полгода в берлинской тюрьме?)

Все это, конечно, вполне поправимые пустяки. Главное – автор напал на золотую тему. Тут роится вокруг столько потрясающих сюжетов: например, драма Андрея Белого; столько примечательных текстов: да хоть бы «Zoo» Виктора Шкловского, например… Масса историй даже поинтересней, чем литературная биография Фридриха Горенштейна (хотя и без нее нельзя), и бездна неизученных фактов. Может получиться такая книга – русский читатель ей благодаря поверит, пожалуй, что и Берлин обладает душой. А немец – что русская литература состоит не только из Достоевского и Владимира Сорокина.

Уценено

Лев Толстой. Война и мир: Первый вариант романа

Роман / Предисл. И. Захарова. – М.: Захаров, 2000.

Лев Николаевич, несомненно, убил бы г-на Захарова (если только это реальный человек, не просто издательская марка), – а мне, признаюсь, его мысль симпатична. Первоначальный то есть порыв, если только я правильно его себе представляю. Я и сейчас не вполне забыл, – а семнадцать лет прошло! – с каким восторгом читал впервые восхитительный 89-й том «Литнаследства» – ах, какие там вдобавок иллюстрации! – где неведомая мне тогда Э. Е. Зайденшнур опубликовала этот черновик. Перед ее подвигом преклоняюсь и до сих пор не знаю более убедительного примера, когда сам себе пытаюсь доказать, что филология – не пустяки. Разобрать 1800 огромных листов, исписанных с обеих сторон убористым и пронзительным каким-то почерком, да еще на двух языках, – да еще с помарками, вымарками, вставками, рисунками, – а во многих главах и не Толстого почерк, а переписчиков, – и еще какой-то даме он диктовал, не самой грамотной на свете, – и все это