Полное собрание рецензий — страница 16 из 26

А младшему сыну голландского путейца было тринадцать, – и так странно совпало, что минувшей зимой он услышал по радио женский голос, читавший повесть о чиновнике, нелепом и несчастливом, с которым сослуживцы так обращались, как будто не в петербургском департаменте, а в конторе железной дороги в захолустном голландском городке Твенте. И, насколько я понимаю, этот переводной текст дал мальчику первый раз в жизни испытать, как воздействует на сознание чужой гений. По другой, почти невероятной случайности, вскоре отец, как-то невзначай, объяснил ему значение букв кириллицы. Эти знаки, эти звуки, эти имена (Чайковский, Гоголь, Сталин), в их загадочных ореолах, образовали игрушечный мирок детской тайны, – на boulevard du Tzarewitch он оказался деталью обычного мира взрослых, – но тут же превратился в нечто гораздо большее:

«Не страна, имеющая свои границы, а некая скрытая реальность. Находясь в любом месте не-России, в какой-то момент можно без труда вступить в Россию. А в следующий момент России уже нет, и ты стоишь, как неприкаянный, на бесцветной улице».

Кейс Верхейл – именно так звали юного фантазера, – потратив еще лет тридцать пять, убедился, по-видимому, что и вся-то жизнь человека состоит из таких скрытых сущностей – реальностей – мысленных лейтмотивов. Их символы никогда не пропадают из виду и придают участи каждого – иное измерение, скажем – романное.

Этот план и осуществлен в «Вилле Бермонд»: сюжет как связь вещей, являющихся объектами любви – то есть источниками постоянной боли. Как связь в некотором роде объективная, не просто ассоциация по сходству (дед Верхейл, кстати, был вылитый Тютчев) или по смежности: разве, например, дочери Тютчева, фрейлины императрицы, не обитали на вилле Бермонд? а разве угасший там русский принц не приходился племянником голландской королеве? в Ниццу прибыл разве не из Схевенингена? разве неправда, что тамошние морские купанья облегчили на какое-то время его тоску – предсмертную, смертную, называемую также меланхолией, – от нее у человека глаза наполняются мрачной тревогой? – см. портреты Тютчева, Ницше… Отца на фото, где мы с мамой и братом стоим перед закрытыми воротами «eglise Russe», разумеется, нет, но —

«Для меня он присутствует в еще большей мере, чем мы трое, ведь картинка, которая сейчас лежит передо мной в виде фотографии, – это та самая картинка, которую он видел через объектив фотоаппарата тогда, 35 лет назад (а именно 5 апреля 1953 года около 11 часов утра). Абсолютно не представляю себе, что́ он думал…»

Вот он, печальный пафос романа Кейса Верхейла: когда я стремлюсь представить себе, что́ думают те, о ком я думаю, – они существуют несомненно, даже если считаются мертвыми, притом пропавшими без вести. Как это у Спинозы: «Образ вещи прошедшей или будущей причиняет человеку такой же аффект удовольствия или неудовольствия, как и образ вещи настоящей». Absentes adsunt, да, и непреложней, чем многие прочие другие. Мы и сами-то существуем во весь рост лишь в присутствии отсутствующих, в обратимом времени диалога. Подлинна – то есть взаимна – любовь только заочная.

«Ангел мой, где б души ни витали…»

Голландский мальчик в русской церкви на Лазурном берегу едва не смеется от радости: он открыл «новый, грандиозный способ прогуливать уроки».

Бином Ньютона

Маргерит Дюрас. Моряк из Гибралтара

Marguerite Duras. Le Marin de Gibraltar

Роман / Пер. с фр. Л.Цывьяна. – СПб.: Амфора, 2000.

Мне сказали, что это отнюдь не дамский роман, а, совсем напротив, интеллектуальная женская проза. Действительно интеллектуальная, причем в мужском роде:

«И вдруг я почувствовал, что у меня встал. Я удивился. Нет, я вовсе не хотел женщину. Может, это действие танцевальной музыки?

Следствие дня рождения? Вознаграждение за частичную пенсию? Но мне уже было плевать и на день рождения, и на частичную пенсию. К тому же прошлые мои дни рождения никогда не оказывали на меня такого воздействия, а уж частичная пенсия – внутренне усмехнулся я – совершенно точно произвела бы противоположный эффект. Так в чем же дело? Может быть, это просто желание встретить кого-нибудь? Поговорить с кем-нибудь? Или от безнадежного понимания, что никого я не встречу? Я остановился на этом объяснении».

Роман вроде бы хорошо написан и недурно переведен. Читать его, в общем, не скучно – перечитывать вряд ли захочется – пересказывать бессмысленно. Он состоит главным образом из диалогов с подтекстом, ключ от которого припрятан обычно страницей раньше, – но, по правде говоря, отыскивать его надоедает. Просто подслушиваешь – верней, подглядываешь – бесконечную и как бы беспечную болтовню странной пары; оба невеселы, но почти всегда навеселе; ведут какой-то поединок, лишь отчасти словесный; почти не смотрят друг на друга; героиню зовут Анна, героя – неизвестно как: собственно говоря, все это – неоконченная исповедь неизвестного.

Вероятно, они любят друг друга, но она свое чувство не осознаёт, а он в своем не признаётся – ну, вроде как в «Белых ночах» Достоевского: призрак Другого стоит между ними; верней, за горизонтом; Анна ищет с ним встречи, как Дон Кихот с Дульсинеей, а наш Неизвестный с мучительным интересом ломает роль Санчо Пансы. Еще это похоже на «Песню Судьбы» Александра Блока, сильней же всего – на погоню за Белым Китом; и действие происходит большей частью на яхте, рыскающей по Средиземному морю и Атлантическому океану.

Вот именно – на Мелвилла похоже больше всего, потому что роман все-таки не о любви, а, насколько я понял, о том, что мнимая и фантастическая цель не хуже реальной спасает от существования бессюжетного, безболезненного, как у всех. Дело не в том, что богатая вдова мечтает хоть одним глазком взглянуть на прежнего любовника и для утоления мечты вот уже который год путешествует. И не в том, что новый любовник, а равно и весь экипаж восхищаются этой женщиной больше всего за ее преданность памяти того, кому она с ними со всеми, по-видимому, изменяет. Просто – жизнь имеет только такой смысл, какой мы способны выдумать. Мы – то есть послевоенные люди, люди пятидесятых годов, потерянное поколение. Ничто не спасает нас от тоски – разве что абсурд и страсть, ирония и жалость.

Да, этой книге – почти полвека; под излучением прошедшего времени она слегка увяла; это литература из литературы и отчаяния – литература об отчаянии литераторов; пародия на Мелвилла, переходящая в подражание Хемингуэю.

«– Когда я отливал, – сообщил Анри, – поднималась туча пыли. Повторите, – обратился он к бармену.

– А я вот все восемь лет, что тут живу, мечтаю хоть раз отлить на ледок, – сказал бармен.

– Кому вы это говорите, – произнес Анри. – Хороший прочный ледок это же мечта жизни. В Туатана сорок три градуса. Какой уж тут лед.

– А я всегда жару предпочитал холоду, – сказал Легран. – И даже сейчас, когда нахлебался жары, все равно предпочитаю ее.

– Интересно, – бросил бармен.

– А я вот нет, нет и еще раз нет, – решительно объявил Анри. – Когда-то я тоже так думал, но теперь нет.

– Господи, чего бы я не дал, – вздохнул бармен, – за то, чтобы хоть раз отлить на обледеневшую землю».

И так далее еще девятнадцать страниц. Пьяные умники без улыбок наслаждаются чепухой пьяных дураков.

Но многозначительные разговоры с многозначительными паузами – еще нестерпимей. Тут Хемингуэй ни при чем. Это собственный рецепт Маргерит Дюрас – не зря же она считается одной из изобретательниц французского «нового романа». Подумать только: именно этот темп, этот тон когда-то был в большой моде:

«И тогда я задал вопрос:

– Куда мы плывем?

Она улыбнулась и повернулась к матросам. Они тоже улыбались, по-прежнему без недоброжелательства и даже вроде бы дружелюбно.

– В Сет, – сообщила им она. – Я имею в виду, для начала в Сет.

– Надо думать, – бросил один из них.

– Ты не любишь рыбу, – сказала она мне, – принесу тебе чего-нибудь другого.

Я люблю рыбу, больше всего люблю, но я не стал ее удерживать. Она вернулась с чем-то дымящимся на тарелке.

– А почему в Сет?

Она не ответила. Матросы тоже не отвечали. Я встал и, как только что сделал один из матросов, подошел к стойке, налил стакан вина. Выпил. И повторил вопрос.

– Почему в Сет? – обратился я ко всем.

Матросы продолжали молчать. Считали, что ответить должна она.

– А почему бы не в Сет? – произнесла она и обернулась к матросам…»

Это еще не конец эпизода. Но ведь нет никаких сил вникать: отчего этот человек не ест свою рыбу? отчего именно в такой-то момент желает выпить? зачем добивается ответа? почему не может добиться?

Главное – тут и тайны никакой нет. Подумаешь, бином Ньютона! Известно ведь, что Анна разыскивает моряка из Гибралтара – то есть это как бы прозвище, он давно не моряк и к Гибралтару имеет отношение косвенное: там едва не погиб, – так вот, если она вздумала направиться в этот самый Сет, нетрудно ведь сообразить: с чего-то, значит, взяла, что ее возлюбленный находится сейчас именно там.

Тут не просто устарелая повествовательная техника. Роман утомляет потому, что написан о страхе скуки, против которого не знает средств, кроме тихой истерики.

А слог все-таки незаурядный – то есть передает этот страх.

Интеллектуальная, одним словом, проза.

Облако цитат

Максим Д. Шраер. Набоков: Темы и вариации

Авториз. пер. с англ. В.Полищук. – СПб.: Академический проект, 2000.

Словно через какой-нибудь овраг, заболоченный, заросший цепким кустарником, спотыкаясь, скользя и отмахиваясь от комаров, наконец-то добираетесь вы до последней страницы. Закурить и забыть. А все же вот так провалиться ненадолго в хаос – куда занятней, чем топать, например, по шпалам.

Да, по счастью, это не наука. Это все-таки литература, почему-то в уродливом балахоне и в черном колпаке, с нелепо-величавыми ужимками, бормочет загадочные слова – играет, короче говоря, Современную Западную Русистику: тридцать первый номер в одноименной серии.