Итого
Лит. жизнедеятельность С. Гедройца продолжалась 10 лет и выразилась в том, что он печатно разобрал – пересказал, превознес, высмеял – примерно 300 чужих книг. Потратив (если правда, что он писал исключительно по ночам) ночей так 110.
Вероятно, еще какое-то время (будем надеяться – дневное) ушло на то, чтобы эти книги прочитать. Ну и заглянуть в полторы-две-три тысячи таких, о которых – ни слова.
Надо думать, ему нравился этот легкий способ заколачивать деньгу. Местные расценки на подобный т. н. труд позволяют предположить, что годовой лит. доход С. Гедройца составлял сумму, на которую он за границей мог бы приобрести, если бы только захотел, 12 баррелей нефти марки Urals, а в Петербурге – столько же продовольственных корзин, доверху наполненных, или 180 дм3 водки типа «Наповал».
К тому же он завоевал известность. В смысле – получатели журнала «Звезда» (около трех тысяч человек) привыкли к его фамилии над (или под – не помню) рубрикой «Печатный двор».
Из текстов этой рубрики (за 2003–2006 гг.) получился плотный томик: «47 ночей» – разошлась почти тысяча экземпляров.
О Гедройце заговорили. Где-то на дне интернета даже затлела было дискуссия: как раскрывается его инициал – Сергей? Софья? Что у него было (не было?) с некоей певицей из Парагвая; ну и о главном, разумеется: еврей ли он?
Короче говоря, наш молодой друг многого добился. Сделал успешную карьеру. Обеспечил себе прочное положение, завидную будущность: знай читай и пиши до самого Альцгеймера, пиши и читай. Бери ближе, кидай дальше, отдыхай, пока летит.
А он вдруг возьми и исчезни. Из литературы и, по-видимому, из страны.
Под самый 2010-й вместо очередного текста прислал в «Звезду» – e-mail – несколько сумбурных строчек: болен, отравился текущей литературой, завязываю, при одном взгляде на новую обложку подступает дурнота…
Прошел слух, что его видели на Готланде (остров такой посредине Балтийского моря). Будто бы живет там в доме, принадлежащем общине цистерцианского ордена.
Есть серьезные основания думать, что он никогда не вернется.
И это всё.
Что же осталось? Только собрать вот этот – второй и последний – томик. В нашем городе и почему-то в Мюнхене нашлись люди – числом 15 человек (йо-хо-хо – и бутылка рома!) – скинулись на издание.
Чтобы, видите ли, никуда не делась интонация С. Гедройца. А то мало ли. Рассеется в атмосфере – только ее и слышали.
Самуил Лурье
2007
IЯнварь
Мария Рыбакова. Слепая речь
Сборник. – М.: Время, 2006.
Сами себе удивляясь, вы, скорее всего, дочитаете каждую из этих пяти новелл до конца – и вам даже запомнится звук этой прозы. Однообразный, но заключающий в себе какую-то загадочную жизнь: как будто где-то поблизости бежит, что ли, в темноте и тумане ручей.
Легко принять за безупречный перевод с какого-нибудь очень западного: не по времени развитый синтаксис, а лексика прозрачна (чтобы не сказать – бесцветна).
Сюжеты все сводятся к одной коллизии: Одиночество и Другие. Персонажей сближает лишь то, как они разобщены. И как нужны друг другу – поскольку непонятны.
А как понять, если никто не является тем, на кого похож. Каждый является тем, кого воображает собой: актер и зритель собственного подпольного кино.
В каждом крутится свой фильм. И двуспальных снов не бывает.
Человеку, который так чувствует и пытается про это рассказать, приходится спуститься этажом ниже, в личные видения, и отпустить речь на свободу. Авось она сама, окутав придуманную фигуру, сделает ее видимой или даже живой. И фигура уйдет, унося, как личную тайну, какой-нибудь из страхов, терзающих автора.
Короче говоря, все это странным образом похоже на романтическую балладу. Такая же нечеткость очертаний, уныние, рассекаемое тревогой, жуткая неподвижная скорость. Кто скачет, кто мчится под хладною мглой, короче говоря.
Дмитрий Горчев. Жизнь в кастрюле
Рассказы. – СПб.: Геликон Плюс, 2006.
Как бежит время! Как давно мы с вами знакомы, дорогой читатель. Один из первых моих лит. крит. шагов – был шаг навстречу именно Дмитрию Горчеву. Типа: приветствую новую надежду прозы.
А это уже, наверное, четвертая или даже пятая его книга. Как и прежние, небольшая. Краткий отчет об очередном этапе поисков – не знаю чего, не скажу.
Дмитрий Горчев – несравненный стилист. Если, конечно, вы согласны со мной, что стиль – это жизнь ума в тексте. Переданная текстом как есть, с преобразующим отставанием на какую-нибудь разве что миллисекунду. Или, ладно, пусть это будет иллюзия – что внутренняя речь превращается во внешнюю буквально на наших глазах, в чем и смысл всего занятия.
Но при этом Дмитрий Горчев, на свою беду, совершенно не умеет врать. Да, пишет как думает. То есть как видит вещи. А вещи он видит так – и такие, – что они не годятся ни в сюжет, ни тем более в Красную армию.
Как будто жить – означает переходить вброд помойку без берегов. Расталкивая телом скопления омерзительных предметов. Ощущая, как они липнут к незащищенным участкам кожи.
О да, он мизантроп. Он циник. Типичный представитель городской бедноты в эпоху первоначального ограбления. Человек интеллектуального дефолта.
Так называемую действительность он переживает как оскорбление – не то чтобы незаслуженное, а как бы адресованное не совсем ему. Как бы до востребования. От существ другого вида. Которые его, вообще-то, и не замечают. А невзначай, но регулярно обдают его своими шлаками, резвяся и играя в другом измерении, на какой-то там высоте.
Главное, жизнь прозрачна и предсказуема – потому что невыносимо глупа. Говорить о ней – или с нею – всерьез – все равно что сдаться ей со всеми потрохами, раз и навсегда вступить в союз дураков. Как согрел бы сердце этот членский билет.
Но бывает, что человек представляет собою как бы вращающийся словесный рой. И также бывает, что при этом каждое из слов жалит такого человека своей фальшью. Жужжат, летают, кусаются, – но мертвы.
Это одна из самых мучительных ситуаций, в какие случается попасть писателю.
Ничего не остается, кроме как сделаться постоянным нарушителем – логики, орфографии, приличий. Включить в повествовательную технику издевательский произвол. Вообще – заставить мысль ходить по интонации вверх ногами. Произносить, например: – —! таким же голосом, как: доброе утро!
Чтобы было смешно, несмотря ни на что.
Страницы, опаленные смертью.
Александр Мень, Галина Старовойтова, Сергей Юшенков, Николай Гиренко
Сборник статей / Сост. Ф.Смирнов. – М.: Журнал «Вестник Европы», 2006.
Все ясно, не правда ли? Делаем уважительное лицо и аккуратно кладем книжку обратно на прилавок. Ну да, ну да, исключительно достойные были люди, страшно жаль, что одного зарубили топором, а прочих пристрелили, но если уж тратить деньги, то на детектив, на зарубежный детектив.
А что они, возможно, были правы (а хотели, такие разные, одного и того же) – и повернись по-ихнему, было бы лучше, – так ведь не повернулось, на то и топор. И пистолеты. И ружье охотничье. Каковые и обеспечили нам нынешний уровень жизни.
Так что и я не собираюсь тут рассусоливать – насколько выше всех церковных был о. Александр, и всех военных – Юшенков (ах, как тонко вышучивал он патриотическое бешенство Госдумы: однажды предложил включить в повестку дня «вопрос о принятии постановления „О сокращении зимы“»! – это когда они денонсировали Беловежские соглашения), – и что Гиренко, можно сказать, олицетворял безнадежно строгую научную совесть, – а Галина Васильевна – что тут вообще скажешь? – наверное – саму Россию. Какой она могла бы стать. Однако ж не станет. А пустое сердце убийцы бьется ровно.
Что случилось, так тому и быть, а я только желаю выписать (не полностью, не волнуйтесь) из этой книжки самый ценный документ – проект Закона о люстрации. Впервые принятый 17 декабря 1992 года на III съезде «Дем. России» по предложению Галины Старовойтовой. Правда, здесь он дан в редакции 1997 года, но тоже выглядит неплохо.
Касается лиц, проработавших 10 и более лет освобожденными секретарями парторганизаций – либо первыми, вторыми, третьими секретарями райкомов, горкомов, обкомов, крайкомов КПСС – либо в штате центральных республиканских комитетов и союзного ЦК (за исключением технического персонала). А также – «действовавших штатных сотрудников, включая резерв, и давших подписку о сотрудничестве с органами НКВД-МГБ-КГБ, либо работавших в этих органах на протяжении последних десяти лет перед принятием новой Конституции России (в 1993 году)».
Дальше, конечно, идут разные уступочки, оговорочки – для профилактики множественных апоплексических ударов – как бы взятка реальному начальству:
«Ограничения на профессии для активных проводников политики тоталитарного режима не распространяются на лиц, получивших должности в системе представительной или исполнительной власти в результате прямых свободных выборов как формы волеизъявления народа (если деятельность этих лиц в КПСС и КГБ не скрывалась в ходе предвыборной кампании)».
Потом – совсем уже смешно:
«Все сотрудники служб безопасности и офицеры всех родов войск должны сдать экзамены на знание Конституции РФ, принятой на референдуме 12 декабря 1993 г., и присягнуть ей».
И все-таки, при всех благоглупостях гуманизма, главное предложение практично и красиво. Знай свое место, тень! Собственно говоря, я полагаю, что ничего лучше нижеследующих трех абзацев не было написано на русском языке после 1861 года:
«Под ограничением (запретом) на профессии для указанных лиц понимается временный запрет для них (на 5 или 10 лет) занимать по назначению или в результате непрямых выборов ответственные должности территориальной исполнительной власти, начиная с глав администраций районов, городов, областей и вплоть до министров республик и Российской Федерации в целом (включая премьер-министров).
На срок до 10 лет для тех же лиц должна быть запрещена деятельность, связанная с преподаванием в средних и высших учебных заведениях; на срок до 15 лет – преподавание в военных учебных заведениях.
Другие виды профессиональной деятельности, включая частное предпринимательство или работу в госсекторе, в том числе и на руководящих должностях, не возбраняются».
Ну вот, а вы боялись! Все уже было бы позади, в прощенном прошлом. Милости, дескать, просим в средние учебные – в стране, уже переустроенной нормальными людьми. Пока эти – ну, подвергнутые – предавались бы художественному, скажем, творчеству или занимались моральным самоусовершенствованием. Упивались гармонией, над вымыслом обливались слезами, все такое.
Могло бы сложиться сравнительно ничего себе. Но что зря толковать, раз пуля и топор решили по-другому.
Мирон Петровский. Книги нашего детства
Сборник. – СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2006.
Единственная из всех, эта книга отлично издана. Ее физически приятно взять в руки, неторопливо рассматривать (дизайн обложки, макет – Н. Теплов). И в ней, не поверите, нет опечаток (редактор – С. Князев, корректор – Е. Шнитникова).
Это не случайно – что такая счастливая наружность досталась сочинению выдающемуся. Которое читаешь, наслаждаясь мышлением – словно бы своим собственным. Оказывается, настоящему уму все равно, что обдумывать: так или иначе он поднимется над своим предметом и проникнет в закономерности высшего порядка. Или так: с чего бы настоящий ум ни начал, с какой бы малости (хотя бы и с книжек для детей), – а дойдет до идей, хотя бы отчасти объясняющих всё.
Настоящие – вдруг открывающие связь фактов – мысли мы усваиваем так легко, как будто они всегда были наши.
И вот я уже не могу не видеть, что какая-нибудь «Сказка о Пете, толстом ребенке…» действительно не что иное, как трагическая автопародия, причем невольная, причем отражающая катастрофу не только поэтического сознания Владимира Маяковского, но всей социалистической мечты.
И точно так же захватывающая история «Волшебника Изумрудного города», начавшись с того, как один советский инженер бесцеремонно переписал американский бестселлер, постепенно переходит в острый сопоставительный анализ двух систем духовных ценностей, а потом и вовсе углубляется в философию судьбы.
Короче, что тут пересказывать. Бегите скорей в магазин. Первое издание – двадцать лет назад – разошлось мгновенно. Как пишет в послесловии Самуил Лурье:
«Ну, сломали писателю жизнь. А он все равно создал великую книгу. Превратил историю пяти сказок в теорию фантазии.
Доказал, что существуют законы поэтической выдумки (неисследимой, считается, как путь змеи на скале).
Разгадал несколько увлекательных тайн.
В живых лицах изобразил этот странный тип сознания – т. н. советский, – как парадоксально преломляется он в художественном даре.
Создал самоучитель интеллектуального труда.
Тем самым восславив свободу – в наш-то жестокий век».
Нина Манухина. Смерти неподвластна лишь любовь
Сборник / Сост., подгот. текста и послесл. В.Перельмутера. – М.: Водолей Publishers, 2006.
Сто экземпляров! А все-таки для бедной женщины шанс.
Второй, посмертный. Первая книжка называлась оригинальней: «Не то…» и вышла тоже не вовремя: в 1920-м. Тогдашний рецензент справедливо отметил, что, по стихам судя, Нине Леонтьевне «очень не по себе в нашей варварской стране».
Тут бы ей и свалить, например в Париж (средства еще были: на поэтических вечерах блистала, помимо красоты, натуральными брильянтами), но разные роковые чувства притормозили.
В конце концов она вышла замуж за Георгия Шенгели – почти тридцать лет была его женой да еще почти четверть века – вдовой. А в свободное время переводила по подстрочникам поэзию советских республик – союзных и автономных.
Блестящего ума, говорят, была, оживленная такая дама. Вадим Перельмутер усматривает тут аргумент в пользу Шенгели (которого очень чтит): дескать, будь этот виртуоз и вправду, как некоторые думают, занудой – ни за что на свете подобная женщина не связала бы с ним, как говорится, свою судьбу.
И оплакала она его очень трогательными стихами: «тютчевской силы», как сказала (отчего бы и не сказать?) Ахматова.
Вообще же сочиняла редко. Насколько я понимаю – только в такие дни, когда становилось очень уж страшно и жаль себя. Лучшее, по-моему, стихотворение написала в 1949-м, то есть пятидесяти шести лет. В подражание тогдашней Ахматовой, но жестче и смелей. Выписываю: а то как же вы, mesdames, узнаете, что оно существует?
Да, это – старость… и никто уже
Не станет, задыхаясь, мне шептать,
Что кожа у меня – атлас прохладный,
Что у меня айвовое дыханье
И темный хмель – крылатые глаза…
Никто… никто!.. как щупальцы, морщинки
Впились мне в тело и поглубже – в душу,
И ни на что уже живым порывом
Я не способна больше отвечать…
А вот живу… не возмущаясь даже,
Что с каждым днем мне все скучнее жить,
Что этой жизни не воспринимаю
Я ссохшейся душою, а о прошлой
Так запыленно стала вспоминать…
Все понимаю я… и все ж не меньше
Мне больно от обиды, чисто женской,
Что мне уже почти совсем не лгут…
Неужто не возьмут в какую-нибудь окончательную – наиполнейшую – русскую антологию? Ради последних строчек – возьмите, потомки, а?
Виктория Каменская. Бесконечно малая
Сборник. – СПб.: Лема, 2006.
Тоже сто экземпляров. Ровно столько, чтобы книжка была. Потому что была такая бесконечно хорошая женщина – Виктория Каменская. 1925–2001.
Отлично переводила чехов, словаков и вообще всю жизнь самозабвенно сеяла разумное и доброе.
И даже вечное, если считать непреходящими такие вещи, как отвращение к насилию и вранью, верность идеалам и друзьям и талант узнавать прекрасное по счастью, им доставляемому.
Про все про это сказано – серьезней и точней – в предваряющем книжку мемуаре Олега Малевича.
Кроме того, тут есть замечательные фотографии Виктории Александровны – без всяких текстов очевидно: кроткий, веселый, сердечный, прелестный была человек, – и пьеса из школьной советской жизни (1965 года), и две-три автобиографические новеллы, и воспоминания (ценные) о разных литературных и научных полузнаменитостях (уже полузабытых: как Зара Минц, Лев Друскин, Тамара Хмельницкая), и много переводных стихотворений, и несколько не переводных.
Чтобы, значит, ничего не оставлять втуне и в беспорядке, на произвол случая. Все перевести в печатный текст – все, что осталось.
А было – чистое дыхание. Существовали, понимаете ли, такие люди (на них держался мир, не только литературный) – с таким устройством легких: вдыхали, как все вокруг, смесь ядовитых веществ, но выдыхали кислород. Наподобие сосен в поселке Комарово.
IФевраль
Мюриэль Барбери. Лакомство
Muriel Barbery. Une gourmandise
Роман / Пер. с фр. Н.Хотинской. – М.: Изд-во Ольги Морозовой, 2006.
Может, кто видел картинку в хрестоматии. В советской. Репродукцию с живописного полотна. То ли соц., то ли кап., коричневый с белым – словно гимназистка – реализм: «Взволнованный Некрасов у постели умирающего Белинского», как-то так.
Полный комплект постельного белья, из которого приподнимается великий критик, произнося предсмертный бред. Насчет установления в России республиканского строя, как всем известно.
Некрасов, точно, присутствует, но практически сливается с фоном. Все внимание – на (вернее – за) полуоткрытую дверь. Там, в прихожей, заплаканная женщина, прижимая к себе девочку лет шести, объясняется с человеком в мундире: над ее чепцом возвышается его, скажем, плюмаж. Это, значит, принесли Неистовому Виссариону повестку из Третьего отделения, но не стоило трудиться, господа, поздно, достаточно вы преследовали его при жизни, а теперь ему не страшен ни звон цепей, ни тем более свист бичей.
Вот и этот романчик – на такой же самый сюжет, один к одному. (Минус полиция с политикой.) Тоже спальня, и на смертном одре шевелится знаменитый литератор, гений, тоже великий критик. Опять же рыдающая – чуть не сказал: вдова. Продолжатель традиций тоже имеется – правда, за сценой, зато не без речей, совсем – о, совсем! – наоборот:
«Это конец целой эпопеи, конец моего ученичества, на пути которого, точь-в-точь как в одноименных романах, восторги сменились амбициями, амбиции разочарованиями, разочарования цинизмом. Нет больше того робкого и простодушного юноши, есть влиятельный критик, его боятся, к нему прислушиваются, он прошел лучшую школу и попал в лучшее общество, но день ото дня, час от часа чувствует себя все более старым, все более усталым, все более ненужным: болтливый и желчный старикашка, израсходовавший лучшее в себе, а впереди – плачевный закат без иллюзий. Не это ли чувствует он сейчас? Не потому ли мне виделась в его усталых глазах затаенная печаль? Неужели я иду по его стопам, неужели повторю те же ошибки, изведаю те же сожаления? Или просто настало для меня время пролить слезу над собственной судьбой, далекой, бесконечно далекой от его неведомого мне земного пути? Этого мне никогда не узнать.
Король умер. Да здравствует король».
Вот такими словесными букетами (я отщипнул только один стебелек), гирляндами, венками осыпают одр отходящего властителя дум те, кто любил его, ненавидел – зависел – терпел – вертел. Супруга, дочь, сын, племянник, любовница, кто-то еще. Каждый выходит на авансцену со своим монологом. Рассказывает – горюет ли он, прощает ли мэтру и классику свои обиды или нет, и почему, – или наплевать. Выясняется: без пяти минут покойник вел себя раньше кое-как, вообще был тот еще тип: кому разбил сердце, кому сломал жизнь – а все потому, что с фанатической страстью предавался своему волшебному искусству.
Особенно жалкой показалась мне история дочери. Как она в одночасье и навсегда утратила контакт с отцом. Что и предопределило, надо думать, ее дальнейшие несчастья.
Дело было так: однажды он спросил ее мнения. Захотел услышать ее эстетическое суждение об одном из шедевров – или это был не шедевр, кто же знает. Прямо так и спросил: тебе нравится?
«– Тебе нравится? – вдруг спросил он меня своим глуховатым голосом.
Паника. Замешательство. Рядом со мной тихонько сопел Жан. Я сделала над собой нечеловеческое усилие и слабо пискнула:
– Да.
– А почему? – продолжил он допрос еще суше, но я видела, что в глубине его глаз, впервые за много лет по-настоящему смотревших на меня, мелькнуло что-то новое, доселе незнакомое, искорка, нет, пылинка ожидания, надежды, это было непостижимо, пугало и парализовало, потому что я давно уже свыклась с мыслью, что от меня он ничего не ждал…»
Момент, обратите внимание, поистине роковой. Найди бедная девочка удачную мотивировку, выкажи она тонкий вкус и дар слова – по-другому сложилась бы вся судьба. Она же ответила наудачу, ляпнула банальность – и…
«И – проиграла. Сколько раз с тех пор прокручивала я в мыслях – и в образах – эту душераздирающую сцену, этот ключевой момент, когда что-то могло бы повернуться иначе и пустыня моего детства без отца могла расцвести новой чудесной любовью… Как в замедленной съемке, на скорбном полотне моих обманутых желаний отсчитываются секунды одна за другой: вопрос – ответ, ожидание – и конец всему. Огонек в его глазах погас так же быстро, как вспыхнул. И вот уже, брезгливо поджав губы, он отворачивает голову, расплачивается, а я навсегда возвращаюсь в застенки его равнодушия».
Теперь вы знаете все. Я имею в виду – про слог, про тональность, про композицию данного сочинения.
Впрочем, нет: про композицию – еще не все. Дело в том, что эти некромонологи суть как бы вставные новеллы, а главную партию исполняет сам умирающий герой. Он мыслит и страдает, он томится неясным последним желанием, он просто не в силах умереть, не испытав напоследок острейшего из прежде испытанных эстетических наслаждений. Но не может вспомнить, в чем оно состояло, каким произведением было доставлено. И мучительно напрягает эмоциональную память. Вот вспомнит – вкусит – и почиет счастливым.
Ну, как если бы Белинский, вместо того чтобы грезить о конституции, хрипел: дайте, дайте, хочу перечитать! – и домашние разворачивали перед его глазами издание за изданием: Пушкина? Лермонтова? Гоголя? – а он после тяжелого раздумья отталкивал бы книгу исхудалой, тяжелеющей рукой и лепетал: не то, опять не то.
А нам, то есть читателям, дано было бы наблюдать его мыслительный процесс: какими озарениями освещаются полушария его мозга, какие блестящие идеи о художественных особенностях выдающихся текстов посещают его и уходят с прощальным поклоном. Пока не явится то, по чему он тоскует, – какое-нибудь мелкое стихотворение, допустим, Клюшникова.
Именно все это и проделывает со своим героем мадам Барбери. Вы уже убедились, насколько она красно- и многоречива, поэтому хватит цитат. Верней, будем сокращать.
Перед самым концом автор позволяет герою припомнить искомое впечатление. Тут пригождается торчащий поблизости в позе Некрасова племянник:
«– Да, дядя, да, что, что ты хочешь?
– Иди… купи мне эклеров… – шепчу я и с ужасом сознаю, произнося эти чудесные слова, что восторг, которым они наполняют мое сердце, может разорвать его раньше времени…»
Эклер, простой, как правда, эклер – из супермаркета, в пластиковой упаковке, бесформенный, липкий – вот примиряющая художника с Богом разгадка смысла его жизни и смерти.
Да, я забыл сказать: специальность героя – критика кулинарная. Он писатель про еду, рецензент (вроде меня, только знаменитый, потому что выдающийся) рыбного, мясного и десертов. Почему и в агонии мысленно дегустирует все, чего отведал за творческую биографию. Книга наполнена описаниями всевозможных блюд. Наверное, убедительными (лично я судить не могу – ничего такого не пробовал): мадам Барбери удостоена за этот роман «Prix du Meilleur livre de littérature gourmande».
Кстати: та штука, из-за которой мастер навсегда охладел к дочери, называлась лукумад. Это такие «крошечные и совершенно круглые сладкие пирожки, которые обжаривают в кипящем масле – быстро, чтобы они покрылись хрустящей корочкой, а внутри остались нежными, как пух, – потом обмазывают медом и подают очень горячими на маленькой тарелочке с вилочкой и стаканом воды».
А она не нашла ничего лучшего, как брякнуть вульгарное: вкусно. Мог ли Белинский не вычеркнуть ее из своей души?
«Есть или не есть, жить или не жить – дело ведь не в этом, главное знать зачем. Во имя отца, сына и эклера, аминь. Я умираю».
Такой романчик.
Марек Краевский. Призраки Бреслау
Marek Krajewski. Widma w mieście Breslau
Роман / Пер. с польск. С.Соколова. – М.: Фантом Пресс, 2007.
Превосходный подарок для кого-нибудь неприятного. Например, для злобного и вышестоящего зануды. На 23-е, скажем, февраля. Пусть порадуется мельком и спрячет в кейс, предвкушая.
Важно, чтобы это был именно зануда и, желательно, жадина. Такой, развернув и погрузившись, не позволит себе стряхнуть вязкий дурман зловонной скуки – не пропадать же добру, – и прогрызется к финалу. Заснет поздно (зануды, тем более приняв на грудь, читают вдумчиво), ночью будет метаться и храпеть, утром явится в беззвучной ярости, с больной головой, при первой возможности свалит с работы, – короче, у вас покер.
На следующий день можно игру и продолжить: заметить, как бы невзначай, что в Польше тамошние Гедройцы называют этого Марека Краевского не иначе как местным Акуниным (за то, что предпочитает декорации старинные: вот и в этом произведении время т. н. действия – 1919-й, когда Вроцлав звался видите как), – у получателя в головном мозгу заведутся еще две аллергенные зоны. Приняв болезненный зуд за интерес, он станет его утолять – подсядет на фандоринский цикл, подпишется (ради данной рубрики) на «Звезду» – такой мазохизм.
Сделается отчаянным полонофобом, естественно.
А если в анамнезе уже выявлена (что скорей всего) отрицательная реакция на лысых и очкастых, то и она усугубится. Поскольку составителя издательской аннотации к этому роману одаренный вами субъект будет представлять себе именно таким. Изощренно, вкрадчиво циничным:
«Читая детектив Краевского, словно заглядываешь в другую эпоху – так ярко описаны все исторические детали, но все-таки главное в нем – завораживающая детективная история, от которой буквально захватывает дух».
Собственно, все уже сказано. Самое смешное, что дух действительно захватывает. У пана Краевского (не потомок ли он того, чей дом на углу Литейной и Бассейной? который был издатель «Отечественных записок», работодатель Белинского, свояк Некрасова) поразительный, навряд ли кем-нибудь превзойденный дар торможения. Точного подсчета я не производил, но похоже, что из каждой тысячи напечатанных тут слов приближают к финалу – скажем, пять. Чтобы рассказать, например: двое полицейских прибыли в участок, – требуется две страницы. С такой скоростью передвигаются в Мировом океане материки. Даже странно, что развязка все-таки наступает. Хотя лучше бы не наступала.
Оригинальность и художественность обеспечены фигурой сыщика, за которым тащится повествование. Он, видите ли, не обычный сыщик, а сыщик-алкаш. Всю дорогу с бодуна. И когда бросает взгляд на труп жертвы, или на орудие преступления, или на свидетеля – его тошнит. Прямо выворачивает всего.
Джоанн Хэррис. Джентльмены и игроки
Joanne Harris. Gentlemen & Players
Роман / Пер. с англ. Т. Старостиной. – М.: Эксмо, 2006.
С таким талантом, как у миссис Хэррис, писать бы ей не ерунду. Но ей нравится так. Еще ей нравится играть на бас-гитаре. Легкий характер, наверное. Довольствуется славой и миллионами, а поучает человечество пусть кто-нибудь другой.
Гарантия на три (как минимум) часа занимательной игры с очень хитрым партнером. Угадайте, кто преступник – вот он, рядом, издевательски чистосердечно расписывает от первого лица свои злодеяния, свои мотивы. Не скрывает, кем он работает и где. И постоянно вертится вокруг весьма надежного и наблюдательного очевидца – тоже бьющегося над проблемой вместе с вами.
Не угадаете. Не поймаете. Пока объект не объявит: чурики! стоп-игра! – и сам не выйдет навстречу. В рассчитанный момент. Ровно за столько страниц до конца, чтобы вы успели отдышаться и все, что узнали, перепонять.
И уже без спешки оценить пейзажи, интерьеры, характеры, психологический колорит. Подумать лишний раз: удивительная все-таки страна – Англия. Удивительно устойчивая страна. Вот бы повидать.
«Стоило подумать об этом, как я понимаю – это обязательно случится. Не в этом году – и даже, возможно, не в этом десятилетии, – но однажды я буду стоять там и смотреть на крикетные площадки и поля для регби, на дворы и арки, и каминные трубы, и портики школы для мальчиков „Сент-Освальда“. Удивительно, как успокаивает меня эта мысль, – будто свеча на окне, зажженная специально для меня, – словно течение времени, которое сильнее ощущалось в эти несколько лет, всего лишь течение облаков над этими длинными золочеными крышами».
В общем, продукт высококачественный. Срок годности, пожалуй, не ограничен. Жаль, изделие одноразовое.
Одноразовое – потому что после того, как Икс вышел со своим ножиком из тумана, вся история теряет ценность.
Миссис Хэррис, безусловно, мастер, но есть и у нее, так сказать, слабая сторона. Эта симпатичная леди не чувствует зла и, по-видимому, не верит в него. И присобачивает преступление к мотиву, мотив к личности преступника – легкомысленно, как попало, полагаясь на шаблон – авось сойдет.
Конечно, сойдет. Она вас обыграет. По правилам своего жанра. Где злодей решается на злодейство либо по расчету (обычно неверному), либо от обиды (чаще всего давнишней, детской), либо от избытка злой воли. (Побуждениями № 4 и всеми остальными пускай себе пользуется т. н. жизнь.) Однако расскажи автор все по порядку – от причин к последствиям (или перескажи его я), – вы потратили бы время и деньги на какое-нибудь другое развлечение.
Выбор ведь невелик. К тому же миссис Хэррис пишет ерунду очень хорошо (а Т. Старостина хорошо переводит). Как бы делает уступку самолюбию своих читателей. Пусть воображают, что они взрослые, пусть пишут в газетах: великолепная психологическая драма, сложная повесть об одержимости и мести, Хэррис взялась за дело всерьез…
Писать серьезное – такая тощища. Еще хуже, наверное, чем читать. А у миссис Хэррис, как сообщают издатели, хобби такие: аморальность, бунт, колдовство, вооруженные ограбления и чай с печеньем. «Не обязательно откажется от предложения, если оно касается экзотических путешествий, шампанского или желтых бриллиантов „Граф“». Адрес веб-сайта приложен.
IIIМарт
А. А. Зимин. Слово о полку Игореве
СПб.: Дмитрий Буланин, 2006.
Не каждому по способностям. Эту книгу надо прочитать, пока головной мозг еще не начал уменьшаться в объеме, т. е. самое позднее – семестре так в шестом. Прочитать, не пропуская ничего. Потому что автор так мыслит – в этой давно позабытой манере: ничего не пропуская. Так и пишет. Все три глагола: писать, мыслить, читать – в данном случае синонимы.
По каковой (довольно необычной, согласитесь) причине эта книга способна изменить человеку жизнь. (Если, конечно, еще не поздно, если жизнь не зашла слишком далеко.) Настроив его серые клеточки на страсть к т. н. истине.
Дело не в том – совсем не в том! – что автор переводит время некоего литературного памятника на шесть столетий вперед.
Тут бабушка все равно сказала надвое: прямых доказательств такой датировки нет, и, скорей всего, не отыщутся они никогда; а хоть бы и отыскались – реальность и глазом не моргнет.
Вот если бы труд А. А. Зимина вышел в свет, когда был создан – в 1963-м (а не ушел, наоборот, во тьму), – это, пожалуй, отчасти повлияло бы на обстановку; пожалуй, имело бы последствия.
Тогдашний тираж – для служебного пользования – 101 экземпляр. А был бы 100 000 – расхватали бы за сутки. Книга вошла бы в интеллигентский канон, раздвинув границы разрешенной свободы. Облегчила бы, опять же, муки советского отрочества. (Ломать детям мыслительный аппарат школа всерьез начинает как раз об «Слово о полку…».) Градус интеллектуальной трусости, глядишь, несколько понизился бы за сорок-то с лишним лет.
А нынешний тираж – 800 (восемьсот) экз. И не рвут из рук.
Надо полагать, все прояснилось и так, само собой, и никого не волнует. То есть прояснилось, что когда бы и кем бы это самое «Слово о полку…» ни было написано – в любом случае написано оно не про то, что́ надо молоть на экзамене. Что-то не так в этом тексте (например – практически не участвуют здравый смысл и мораль, зато празднует фонетика). Обязательное толкование неприлично дребезжит, и люди это чувствуют. Причем давно. См. роман «В круге первом», главу 55:
«Расследованием установлено, что Ольгович, являясь полководцем доблестной русской армии, в звании князя, в должности командира дружины, оказался подлым изменником Родины. Изменническая деятельность его проявилась в том, что он сам добровольно сдался в плен заклятому врагу нашего народа ныне изобличенному хану Кончаку, – и кроме того сдал в плен сына своего Владимира Игоревича, а также брата и племянника, и всю дружину в полном составе со всем оружием и подотчетным материальным имуществом…»
То есть официозная филология перестаралась. Ее варево сделалось несъедобным. В частности, книга А. А. Зимина возникла из-за того, что он буквально отравился статьями сборника «„Слово о полку Игореве“ – памятник XII века» (1962 год). И вздумал – исключительно чтобы очистить организм – прокипятить массу недобросовестных утверждений на огне исторической критики. Он был историк, не филолог, сунулся в чужой монастырь, себе на беду.
Верней, на полбеды. Настоящая беда – хотя и победа, – что он, установив факты, не остановился, а пошел в ту сторону, куда они вели, как следы. И пришел в XVIII век.
Хотя это всего лишь общий знаменатель длинного ряда т. н. выводов. Говорю – т. н., потому что пока не прочитаешь эту – или такую – книгу, так и будешь воображать, что выводы действительно выводятся, извлекаются (либо сами вытекают) из чего-то другого, в чем они содержались или были заключены. Скажем, из фактов. Либо из посылок, опять же т. н. По установленному факту ударяют другим установленным, либо малая посылка вычитается из большой – остаток у вас на ладони.
Так вот, представьте себе: вывод – это такая вещь, которую нигде не добудешь. Не украдешь, не купишь, не найдешь. Вывод обязательно нужно сделать – например, как прыжок со льдины на льдину на быстрой реке. То есть мышление – страшно рискованное занятие, связанное с экстремальными переживаниями. Доставляющими, соответственно, ни с чем не сравнимый кайф.
Что до фактов – их тут сотни. А. А. Зимин строит их попарно в колонну. Пара за парой вступает в круг ума и задает какую-нибудь задачу, как все равно маленький двухголовый сфинкс. Ум должен найти ответ или погибнуть. (То есть сдаться, но это одно и то же.) Он побеждает.
Вот какая книга. Вот что бывает, если какой-нибудь предмет овладевает мыслью всецело. Человек, в голове которого что-то такое случилось, иногда впадает в состояние, называемое гениальностью. Как правило – ненадолго, увы. Но все равно – незабываемое, должно быть, счастье.
Лично я уверен, что А. А. Зимин ни о чем не пожалел. Хотя, овладей его мыслью тогда, в 1962 году, ракетное, предположим, топливо (или реакция термоядерного взрыва), – такая ли карьера его ждала.
Но получилось, что он напал на режимный объект. Охраняемый, как «Тихий Дон», как труп Ленина, – спецназом: сплошь академики, доктора, не считая кандидатов. На плечах топорики держат.
Устроили научную дискуссию: пришили идеологическую диверсию, препоручили участь злоумышленника светским властям. Книжку, однако ж, истребили не полностью: экземпляра два или три заперли в сейф и выдавали академикам и докторам по первому требованию, хотя и под расписку. Чтобы им было чем вдохновляться. Наука приняла с тех пор такое направление: производила главным образом антитезисы и контраргументы, насыпая как бы курган на воображаемой могиле неупоминаемого врага.
Тем не менее он оставался физически жив, юридически свободен. Ему только вогнали в глотку, как Чаадаеву, пожизненный кляп. А читать – читал, и писать – не для печати, разумеется, – писал. И книга его росла. И стала вдвое толще. И вот – через двадцать шесть лет после смерти автора – она перед вами.
Высказываться по существу сюжета мне не пристало, вникайте сами. Это действительно не так легко: А. А. Зимин пишет без красот и не улыбаясь.
Но еще трудней понимать его изничтожителей – видимо, уровень слишком высок.
Вот что бы вы ответили Авторитету № 1 на такое, например, соображение в пользу древности «Слова о полку…»: «даже такая деталь, как упоминание в „Слове“ красных (то есть красивых) девушек половецких, находит себе подтверждение у Низами в его поэме „Искандер-Намэ“, где восхваляется красота половчанок»?
Другой бы (скажем, я) на месте А. А. Зимина заметался в испуге, а он возражает, как отгоняет комара:
«Назвать половчанок красавицами мог, конечно, писатель любого времени, а не обязательно современник похода Игоря 1185 г.».
Звучит слишком сухо. Слишком, знаете ли, непочтительно.
А вот он перехватывает подачу: отчего это автор «Слова», обращаясь ко Всеволоду Большое Гнездо (владимиро-суздальскому князю), пишет: «Аже бы ты был, то была бы чага по ногате, а кощей по резане»? То есть ход идей не вызывает сомнений: это как если бы здешний пенсионер написал Александру Лукашенко, типа – вот возглавили бы РФ – вы, как подешевели бы сразу водка и колбаса! Речь, и точно, идет про товары первой необходимости: кощей – раб, чага – рабыня. Но цены – цены абсолютно нереальные, даже при Сталине не было таких. «Средняя цена обыкновенного холопа в XII веке, судя по Русской Правде, равнялась пяти, а рабыни шести гривен. Расценки Слова в 250 раз ниже для холопа и в 120 раз для рабы». Что это – маразм (тогда – XII век)? Или автор соблазнился ритмом, а древнерусскую экономику видал в гробу?
Отвечают сразу два доктора. Один говорит: это ностальгия ветерана феодальных стычек по идеализируемому прошлому. Другой:
это просто средневековая поговорка, наподобие «дешевле пареной репы». Мгновенно покончив с первым, А. А. Зимин разворачивается ко второму: допустим, что поговорка, допустим. Но скажите – откуда в ней взялась резана? Эта денежная единица имела хождение в Новгороде, да и там к XII веку ее сменила куна. «Появление новгородской резаны в Слове о полку Игореве, если считать, что это произведение написано в конце XII века, да к тому же на юге Руси, – совершенно необъяснимо».
Короче, дело ясное, что дело темное.
То ли автор «Слова о полку…», найдя в «Задонщине» (конец XIV века) красивый звуковой ход: «Земля еси Руская, как еси была доселева за царем за Соломоном…» – повторил его, усилив (и наплевав на смысл оригинала: интонация дороже): «О Руская земле! Уже за шеломянем еси!»
То ли, наоборот, автор «Задонщины» ну очень неразумный хазарин.
В любом случае один из них был шепеляв.
И так далее. Не важно. Главное – запрета больше нет. Эта книга разрешает каждому думать как он хочет. Про все на свете. А также показывает любому желающему, какое это наслаждение, сколько в нем горечи.
Андрей Сахаров, Елена Боннэр. Дневники
Роман-документ. В 3 т. – М.: Время, 2006.
Конечно, я не собирался читать все подряд, от корки до корки: чуть не две с половиной тысячи страниц (изящное издание, между прочим). Не собирался – и не собираюсь – обсуждать характеры и отношения действующих лиц. Но нельзя же промолчать про такую книгу: прогляжу – и почтительно похвалю, – соображал я.
Однако же текст этих пухлых томиков впивается в вас, как вампир. Первый раз вижу, чтобы собрание реальных, довольно обыкновенных, без всякого блеска исполненных документов превращалось прямо у вас в руках, по ходу чтения, в настоящий роман – то есть в такую вещь, с которой нельзя расстаться, пока не узнаешь, чем все кончится.
Хотя, казалось бы, чего там узнавать: А. Д. умрет, Е. Г. уедет в Америку, вот и всё.
Это мучительное любопытство вызвано, вероятно, тем, что таких людей, как эти двое, вообще-то не бывает. Оба исключительно странные, причем бесконечно не похожи друг на друга. И чужды, как инопланетяне, окружающей среде. И буквально каждый день с утра до вечера только и делают, что совершают поступки, мотивированные чем угодно, только не житейским интересом.
А. Д. отчасти описан Достоевским в Мышкине, Набоковым – в Лужине. (Сходство поразительное и что-нибудь да значит.) Понятно, что наблюдать, как его мучают, – а его мучают почти все и почти все время, – нет никаких сил.
Так что выходки Е. Г. – раздражают они вас или восхищают – вносят освежающий комизм в атмосферу безнадежного абсурда.
Отнюдь не Настасья Филипповна (только этого не хватало). Из друзей Мышкина больше всех похож на нее поручик Келлер – помните? – боксер.
Надеюсь, она не рассердится на такую шутку. Как только не третируют ее в этом тексте – она все печатает слово в слово, брезгуя ретушью. И сама рассказывает о себе разное такое, о чем другой мемуарист (в особенности – дама) непременно бы позабыл. Не знаю, правдой ли вообще она так дорожит, или у нее завышенное чувство собственной реальности. Как бы там ни было, благородной отваги не отнимешь. Только такой человек и мог затеять подобную книгу и довести затею до конца.
Это семейная сага и политическая хроника. Семью оставим в покое. Политика представлена действиями ГБ (партии, правительства, милиции, суда, ОВИРа, жилконторы), АН (будем считать – интеллигенции) – ну и народа, само собой.
Из вязкого кошмара вытянем наудачу два-три звена.
Из ГБ в ЦК (20 апреля 1970 г.):
«В целях своевременного получения данных о намерениях Сахарова, выявления связей, провоцирующих его на враждебные действия, считали бы целесообразным квартиру Сахарова оборудовать техникой прослушивающего оборудования. Просим согласия.
Председатель КГБ Андропов».
(27 апреля наложена резолюция: «Согласиться. Л. Брежнев».)
Теперь насчет интеллигенции. Возьмем смешной эпизод: А. Д. составил Обращения – об амнистии, об отмене смертной казни, уговаривает приличных знакомых присоединить подписи. Те, конечно, увиливают и отлынивают (1972 год), но (драгоценная черта, и спасибо Е. Г., что ее сохранила!) – не под разными благовидными предлогами, а под одним и тем же:
«Всегда это было как бы Дело, направленное на пользу общества…
Лихачев говорил, что он занят спасением Царскосельского и других ленинградских парков (Дело!). Евтушенко пришел к нам сам в каком-то поразившем Андрея розовом шелковом костюме. Я думала – раз сам пришел, значит, подпишет. Но, похоже, пришел просто отметиться. Говорил, что если он подпишет обращения, то ему не дадут создать журнал современной поэзии и печатать стихи молодых (Дело!). Бруно Понтекорво говорил что-то о своей лаборатории (Дело!). 〈…〉 Лиза Драбкина 〈…〉 – что для нее важно опубликовать повесть „Кастальский ключ“, которая будет очень полезна современной молодежи…»
Короче, каждый участвовал в какой-нибудь борьбе и не имел права оголить свой участок фронта. Только один академик «сказал, что не будет подписывать, потому что советская власть его тридцать шесть раз посылала за границу».
Ну и что касается народа. В Горьком к А. Д. иногда подпускали какого-нибудь агрессивного резонера, зачем – сейчас увидите. Вот вам конспект диспута:
«Когда я копал яму под дубок, ко мне подошел полумолодой человек в военной форме, не понял какой специальн[ости]. На мой вопрос, где работает, он, засмущавшись, сказал – в части, в произв[одственном] отделе. Он был слегка выпивши (а может, не слегка). Он хотел со мной поговорить по душам. Его вопросы – чего я добиваюсь? Его тезисы – 1) Не надо с…ть против ветра. 2) Не надо идти на поводу у жены. 3) Русский Иван проливал кровь, он должен быть главным в мире. Я сказал – добиваюсь – 1) чтобы оружие (он говорил об оружии) не было использовано для нападения или шантажа; 2) чтобы хорошие люди не сидели по тюрьмам (его реплика: „… с ними, пусть сидят“)…»
Собственно, вся история сводится к этому диалогу. Последнюю фразу исполняет многомиллионный хор в сопровождении оркестра.
IVАпрель
Петербург в поэзии русской эмиграции
Сборник / Вступ. ст., сост., подгот. текста и примеч. Р.Тименчика и В.Хазана. – СПб.: Академический проект, ДНК, 2006.
Конечно, это было неправильно – что не было такой книги. В высшей степени правильно – что теперь она есть.
Здание т. н. петербургского текста наконец-то, можно сказать, достроено. Соответственно, заиграет новыми интересными цитатами т. н. петербургский миф.
Ведь многие очень умные люди совершенно всерьез полагают – и это даже целому свету известно, – что постоянное проживание в этом городе не проходит человеку даром. Что Петербург с необычайной силой воздействует на ум и характер своего обитателя и чуть ли не предписывает ему образ действий и судьбу.
Некоторые иногородние вообще до сих пор верят, что каждый из нас по первому требованию в любой момент, аккуратно придерживая за пазухой топор, переведет старушку через Невский.
Кроме того, данное издание окажет неоценимую помощь составителям всяческих викторин.
И любителям т. н. краеведения: столько прелестных реалий досоветского городского быта в этих стихах, и как щедро разъяснены они в примечаниях. Подсвеченные сосуды с какими-то цветными растворами в окнах аптек, адреса колбасных магазинов и винных погребов, маршруты конки, наряды извозчиков и швейцаров.
По-настоящему потрясающее чтение – биобиблиографические справки о представленных в этой антологии стихотворцах. Практически за каждой фамилией – сюжет невозможного авантюрного романа, часто с кругосветным путешествием. Война, революция, эмиграция, опять война – опасности, лишения, трагические утраты. Но каждый, прежде чем погибнуть и стать забытым, успел что-то написать, имел читателей, а то и почитателей, так что эти 152 (если я верно сосчитал) имени образуют огромный как бы остров литературы – ушедший в бездну.
Участвуют, впрочем, и сколько-то знаменитостей: Зинаида Гиппиус, Игорь Северянин, Саша Черный, Иван Бунин, – но так участвуют, чтобы не особенно выделяться, почему и выглядят довольно странно.
А основная масса – планктон, обладатели талантов некрупных. Искренности не отнимешь, техника не хуже ничьей, – а набор идей один на всех. Стихи, траченные, как молью, тривиальностью.
Вот и Петербург у большинства состоит целиком из объектов, упоминающихся в обзорной автобусной экскурсии, с прибавлением дежурных эпитетов (скажем, вода в каналах – всегда либо черная, либо тяжелая) и классических реминисценций. Все тут прогуливаются по гранитным набережным, вдоль чудных садовых оград, поглядывая то на царственную, например, Неву, то на (проставьте прилагательное) шпиль Адмиралтейства, при случае и к месту припоминая то роль императора Петра в русской истории, то арию Лизы в опере Чайковского. Если прогуливаются вдвоем, далеко не безразличен покрой чьей-нибудь кофточки, но самое главное – что вообще все это осталось в невозвратимом прошлом и жизнь пропала.
Главная тональность – элегический восторг.
Остальное зависит от личной изобретательности.
Где небосвод давно распорот
Адмиралтейскою иглой.
Где сшиты саваны тумана
Адмиралтейскою иглой.
Раскидано размытое величие.
Иголочкой игла и шило – шпиль…
Туда, туда, где Питер четкий
Вонзил в луну блестящий штык…
Как постоянно восхищал
Меня – пред летнею грозою —
Пронзенный облаков опал
Адмиралтейскою иглою…
…в салюте шпагой замер
Адмиралтейства шпиль…
Чтобы сочинять такие стихи, совсем не обязательно иметь местную прописку. Какой-нибудь Юрий Трубецкой (настоящая фамилия – Нольден-Меншиков) родился в Варшаве, детство и юность провел в Киеве – не исключено, что и не бывал никогда в Петербурге – или побывал однажды, проездом, – а тексты как у всех:
Ни одного человека не встретив,
Невский мы не узнали.
Летний Сад простирался,
Усыпанный желтой листвою.
Исаакиевский храм изменился,
И только
Игла Адмиралтейства,
Как прежде, вонзалась в небо…
Похоже, что собственными глазами этот город можно увидеть разве что в детстве. Тогда есть шанс, что какой-нибудь яркий атом памяти прорвет бумагу:
Мощность Петропавловской твердыни,
Шпиль Адмиралтейства в облаках,
И у Елисеева в витрине
Пара неуклюжих черепах!
И таких вещей в этом томе довольно много. Мелькнет какая-нибудь коробка спичек фабрики Лапшина, шарик мороженого; игрушка на Пасху, елка на Рождество.
Тогда Петербург забывает о своей метафизике и становится просто другим названием счастья.
Владимир Сорокин. День опричника
Роман. – М.: Захаров, 2006.
От первого действующего лица рассказанный рабочий день руководящего сотрудника кремлевской силовой структуры, наделенной чрезвычайными полномочиями.
Соучастие в убийстве, потом в коллективном изнасиловании, потом вымогательство, после обеда организация еще одного убийства, после ужина – легкое соучастие в третьем.
В паузах – несколько деловых совещаний, разные секретные переговоры, просмотр телепрограмм, а также двух концертов и одного кинофильма, прием сильной наркотической дозы с последующей галлюцинацией в духе патриотического садизма, выпивка, закуска. Под конец, на десерт, – коллективное совокупление с товарищами по службе.
Плюс разъезды, перелеты, городские пейзажи – вид из «мерседеса» (он же «мерин») с притороченной на капоте натуральной собачьей головой.
Плюс поток, так сказать, сознания этого самого Комяги, отразивший фрагменты укрепляемого им государственного строя.
Поскольку все это происходит где-то лет через тридцать тому вперед. С Белой Смутой покончено, предшествовавшая ей Красная практически забыта. На западе воздвигнута Русская Стена с отверстиями для труб газопровода, с воротами для ультратрассы Гуанчжоу – Париж. Такая же Стена, естественно, на юге.
«С тех пор, как все мировое производство всех главных вещей-товаров потихоньку в Китай великий перетекло, построили эту Дорогу, связующую Европу с Китаем. Десятиполосная она, а под землею – четыре линии для скоростных поездов. Круглые сутки по Дороге ползут тяжелые трейлеры с товарами, свистят подземные поезда серебристые. Смотреть на это – загляденье».
Такая, значит, экономика. Насчет внешней политики тоже не сомневайтесь: союзник один и враг – люто ненавидимый, заокеанский, – тоже один.
В общем, сценарий как сценарий, в меру правдоподобный, ничего неожиданного.
Личная же интуиция, фантазия и прочие лит. ресурсы автора потрачены на древнерусский колорит этого золотого века. Номенклатура чинов и титулов, стилистика процедур-обрядов – ни дать ни взять «Князь Серебряный» графа Алексея Константиновича. Ну и прилагательное, само собой, норовит забежать существительному за спину, отчего знакомая пошлость всего происходящего как бы возводится в квадрат, а то и в куб.
«Сидим в пустом зале. Справа от меня – постановщик. Слева – смотрящий из Тайного Приказа. Спереди – князь Собакин из Внутреннего Круга. Сзади – столоначальник из Культурной Палаты. Серьезные люди, государственные. Смотрим концерт праздничный, предстоящий. Мощно начинается он, раскатисто: песня о Государе сотрясает полутемный зал. Хорошо поет хор Кремлевский. Умеют у нас на Руси петь. Особенно, если песня – от души.
Кончается песня, кланяются молодцы в расписных рубахах, кланяются девицы в сарафанах да кокошниках. Склоняются снопы пшеницы, радугой переливающиеся, склоняются ивы над рекой застывшей. Сияет солнце натуральное, аж глаза слепит. Хорошо. Одобряю. И все остальные одобряют. Доволен постановщик длинноволосый».
Душная, короче сказать, вещица. Мерзкая взаимосвязь отвратительных объектов описана как последовательность гнусных событий порочного сознания. Пародия на пародию. Политическая сатира в стиле мягкого порно.
Можно было бы не обратить внимания – пролистать сочинение, плюнуть и забыть, – а оно почему-то запоминается. Разумеется, не как прогноз – что нам за дело до будущего, – а как диагноз.
Неприкосновенный запас. Дебаты о политике и культуре
Régime nouveau: Россия в 1998–2006 годы. 2006. № 6.
Сборник исключительно толковых статей, написанных умными специалистами. Такими умными, что даже представляется загадкой: зачем они так тщательно формулируют то, чего все равно нельзя изменить?
Впрочем, это издание вашему рецензенту вообще не по зубам. Так что отделаемся выписками – из какого-нибудь такого текста, в котором понятны все слова.
Вот, скажем, очерк Леонида Косалса «Клановый капитализм в России».
«Главное противоречие клановой системы заключается в конфликте политики и экономики. И если экономическая система со всеми ее дефектами и ограничениями все же является рыночной и во многом работает относительно рационально, то качество политической системы, измеряемое степенью обратной связи между народом и властью, является катастрофически низким. Это противоречие выражается в принятии неэффективных и даже абсурдных политически мотивированных решений, навязываемых экономике и провоцирующих кризисные ситуации…
Ограничения, имеющиеся в нынешней системе, вместе с указанным противоречием в относительно близкой перспективе (шесть-восемь лет) могут привести к системному кризису даже при сохранении благоприятной внешнеэкономической ситуации. Можно говорить о двух непосредственных и основных источниках этого кризиса. Первый – это постепенное накопление до критического уровня ошибочных политических решений… Второй – разложение правящего клана…»
Автор (он, между прочим, профессор Высшей школы экономики) предсказывает, что случится после кризиса. Одно из трех, знаете ли:
«Вариант первый – создание капиталистического общества подобно существующему сейчас в Восточной Европе. Для этого при сохранении основных элементов клановой структуры будут необходимы демонтаж системы конвертации ресурсов, а также масштабная демонополизация и разделение сформировавшихся сверхкрупных государственно-частных компаний.
Вариант второй – создание агрессивного политического режима на базе идей радикального национализма и православного фундаментализма при дальнейшем ограничении экономических свобод и огосударствлении большей части экономики. Тогда можно будет ожидать попыток восстановления империи с помощью военной силы на территории той или иной части бывшего СССР.
Вариант третий – распад России на ряд более мелких (хотя и достаточно больших по территории) государств. В этом случае можно ожидать нескольких локальных гражданских войн…»
В числе авторов этого «Неприкосновенного запаса» – Борис Дубин, Евгений Сабуров, Николай Митрохин, Андрей Левкин, Ольга Серебряная. Все буквально всю окружающую реальность видят насквозь – это плюс. Однако, судя по всему, не очень-то надеются уцелеть, – и это минус.
А наше дело, само собой, – сторона. Наша линия совпадает с названием работы Бориса Дубина: всеобщая адаптация как тактика слабых.
К. К. Гершельман. «Я почему-то должен рассказать о том…»
Избранное / Сост., подгот. текста, вступ. ст. и примеч. проф. С.Г.Исакова. – Таллин: INGRI, 2006.
Думаете – еврей, про холокост? Я тоже, раскрывая, преодолевал предчувствие очередного ужаса. Но ничего подобного, и даже почти наоборот. Из прибалтийских немцев, сын тайного советника, белогвардейский офицер, эмигрировал после Гражданской войны в Эстонию, а в начале Второй мировой – в Германию. Жил скучно, добропорядочным мелким служащим, но в свободное время сочинял. Даже печатался, изредка и понемногу, в эмигрантской прессе. Славы никакой не стяжал, более полувека назад умер и напрочь забыт, – спасибо, дочь и сын, тоже уже не молодые, решили собрать тексты, выбрать, издать.
И по-моему, они это сделали не напрасно. Не то чтобы Карл Гершельман был писатель с блестящим дарованием. Но он располагал – или чувствовал, что располагает, – чем-то вроде ответа на один вопрос, от которого все мы инстинктивно отворачиваемся, а этот человек, защищенный своим неизвестно откуда пришедшим знанием, только в ту сторону и смотрел.
Он всю жизнь размышлял о смысле смерти.
То есть именно размышлять получалось не очень: в прозе, будь то фантастический рассказ или философский мини-трактат, Гершельман слишком напряженно серьезен и от этого впадает в наивность – обыкновенный провинциальный резонер, и больше ничего.
«Всякое зло поправимо, кроме смерти. Надо и смерть сделать поправимой – это воскресение».
Совсем другое дело – стихи. Угловатые и бедные, они настойчиво пытаются выговорить – и все-таки недоговаривают – какую-то тайну. Благодаря которой пишущий их человек переносит свою участь явно легче, чем человек, их читающий. То есть у него имеется для нас с вами очень важное и радостное сообщение.
В сущности, даже понятно – какое. Очень простое: что смерть – не то, что мы воображаем. Во всяком случае, точно не конец. Конца не будет.
Но откуда это известно какому-то Гершельману и с какой такой стати я ему поверю?
Ни с какой. И он вас ни в чем не уверяет, а только старается изо всех сил (которых у него немного) передать вам, как он видит вещи. Как ему хорошо оттого, что он видит их именно так.
Я почему-то должен рассказать о том,
Что за окном – хорошая погода,
Что светло-сер сегодня за окном
Покатый купол небосвода.
Что косо освещен соседний дом,
На крыше кот уселся рыжий.
Мне почему-то надо рассказать о том,
Что я живу и крышу эту вижу.
У него, по-видимому, бывало переживание вечности настоящего. Резко повышавшее ценность данности – все равно какой. Это редкий духовный опыт. Не поделиться им с другими, полагал Карл Гершельман, было бы нечестно и бессердечно. Вероятно также, что силу, принуждавшую его создавать тексты, он принимал за литературный талант.
Так или иначе, он сделал что мог, остальное его не касается.
VМай
Евгений Ефимов. Сумбур вокруг «сумбура» и одного «маленького журналиста»: Статья и материалы
Сборник. – М.: Флинта, 2006.
Действительно – статья. Изданная в виде брошюры. Угловатое заглавие запальчивыми этими кавычками как бы говорит: брысь! достали! уши вянут! quos ego!
Автор, видать, из тех необъяснимых нынче людей, которых раздражает публичное вранье вообще, независимо от размаха: ничтожная ли халтура, всемирно- ли исторический трюк.
Казалось бы, разница все-таки есть. Пишущий эти строки ваш покорный буквально в слезах раскаяния вспоминает о своем варварском проекте: насчет розог за дурно продержанную корректуру. Если применять такие меры к простым (ну, допустим, непростительно рассеянным) уборщицам слога, то что назначим – ежели по справедливости – за подделку фактов? (Не говоря уже – за изнасилование истины – групповое – с особым цинизмом – по предварительному сговору.)
Но это логика формальная, устарелая – основанная на предрассудках, разделяемых уже далеко не всеми: что настоящий факт будто бы ценней фальшивого; или что истина – не кукла из секс-шопа (латекс, подогрев, раздвижные веки).
Стоит ли напоминать, что лишняя запятая сделалась в наши дни такой же обязательной и пикантной деталью фразы, как выглядывающий из прикида краешек белья?
Про орфографию же вам в интернете, например, только ленивый не напишет: зануцтва, атстой ваще.
То же и с историей: по умолчанию предполагается, что все всё знают – как бы до икоты усвоив некий краткий курс, – а больше ничего не полезет, кроме креатива: то есть интересных подробностей; то есть таких, которые не повредят удобной приблизительности общего вида сверху. С занимаемой нами умственной высоты.
Вот это-то самое и злит Евгения Ефимова:
«К сожалению, когда наши публицисты уверенно говорят о широкой известности того или иного исторического документа, события, лица, это не более чем журналистский прием (освобождающий от внятного рассказа о них). Давным-давно все забыли Д. Заславского; сто лет уже никто, кроме специалистов, не читал текста ни „Сумбура вместо музыки“, ни речи И. В. Сталина 3 июля 1941, ни постановления о журналах „Звезда“ и „Ленинград“, ни доклада Н. С. Хрущева на Двадцатом съезде партии. Хорошо, если кто-то помнит или слышал, о чем они».
Согласитесь, это так и есть. В здравом уме и бесплатно кто же поплетется в Публичную библиотеку – портить глаза газетой «Правда» за 1936, допустим, год. Этим самым «Сумбуром вместо музыки». Очень надо. Ну, была такая статья. Изничтожавшая оперу Шостаковича. Открывшая идеологическую кампанию против формализма. Точней, проверку т. н. творческой интеллигенции на вшивость. Мастера культуры в подавляющем большинстве оправдали ожидания: доказали, что способны исполнять команду «голос!» громко и в унисон, да еще и с индивидуальными оттенками подвыва. Ну и что? Выбора не было, догма-то гласила: ВКП(б) не ошибается, – а за статьей, в которой они усмотрели нечеловеческую глубину, стоял вообще (виноват: ваще) лично любимый вождь.
Во всяком случае, многие так считали. А также считают. Сам Шостакович, говорят, не сомневался. Если, конечно, верить его биографу – Соломону Волкову. Что Сталин сам написал эту статью. Или продиктовал. По телефону.
Но другие современники событий приписывали сочинение «Сумбура» журналисту Давиду Заславскому. Кстати прибавляя, что это была такая личность – пробы негде ставить: палач и лакей.
Однако теперь высказано и такое мнение (Леонида Максименкова), что, при всей своей беспринципности, в партпрессе этот Заславский был никто и звать никак, и не доверили бы ему руководящую статью, а сочинил ее, должно быть, человечище матерый, вероятней всего – какой-то Керженцев П. М.
Ну вот. Автору описываемой работы надоел этот бессмысленный галдеж. Это безапелляционное пустозвонство. Он пролистал-таки газетную подшивку и удостоверился, что «Сумбур вместо музыки» – никакая не редакционная статья, не руководящая, не передовая. Заурядная отрицательная рецензия – без подписи, но как две капли воды похожая на десятки других, помещенных в «Правде» прежде и после. И подписанных, точно, Заславским.
После чего Евгений Ефимов отправился в РГАЛИ и там – долго ли, коротко ли, – в конце концов разыскал среди бумаг этого Заславского маленькую такую личную бухгалтерскую ведомость. С гонораров полагалось платить партвзносы – стало быть, продукция подлежала учету.
«Так вот, из рабочей тетради Д. И. Заславского следует, что „рядовой журналист“, „маленький человек“ (кавычки-то, кавычки как торжествующе сверкают! – С. Г.) за 10 месяцев 1936 года в одной лишь родной „Правде“ напечатал 107 (сто семь) материалов, в том числе 31 (тридцать одну) передовую и редакционную статью».
Среди них значатся и хрестоматийный «Сумбур вместо музыки» (28 января), и другие жемчужины из «массива статей времен кампании борьбы с формализмом и натурализмом» – «Балетная фальшь» (6 февраля), «Ясный и простой язык в искусстве» (13 февраля), «На собрании советских композиторов» (17 февраля), «Мечты и звуки Мариэтты Шагинян» (28 февраля 1936; под псевд. Д. Осипов), «О художниках-пачкунах» (1 марта).
Вот, собственно, и все. Не знаю, как вам покажется, а по-моему – блестяще! Неопровержимо установлен целый факт – подлинный и немаловажный, – а какое изящное доказательство. Что-что, а платить партвзнос с гонорара за чужую статью – таких дураков, надо полагать, и при социализме не бывало.
И значит, цена спекуляциям Соломонов Волковых и Леонидов Максименковых – ломаный грош, ровно.
И по крайней мере странно, что будто бы и сам Шостакович – «лично знавший Д. И. Заславского лет тридцать, беседовавший с ним, имевший с ним общих доверительных знакомых, не выяснил действительного положения вещей, а всю жизнь занимался умозаключениями». Впрочем, – продолжает наш автор, – «наверняка выяснил. Только почему-то утаил от Волкова».
И в общем, забавно, что все эти Юрии Олеши, Алексеи Толстые и др., истерично восхваляя тогда, в 1936 году, мудрость полученных указаний, льстили не Сталину, как им мечталось, а фактически – жестяному рупору.
Хотя, с другой стороны, какая разница? Не сам же собой рявкнул этот рупор. А собственно текст изготовлен ничьим пером, обмокнутым в чернильницу общего пользования. Этот Заславский был бездарен талантливо, до прозрачности. Невидимка. По кличке Гомункулус.
Однако ж обрел такую благодать не сразу, не сразу, и кое-чем заплатив.
И это другой сюжет Евгения Ефимова. Не стану его пересказывать – хорошенького понемножку, – но, в общем, приходится признать, что биография Заславского начиналась эффектно. Вроде были у него и убеждения, и дарования, и заслуги перед российской демократией. Дарования погибли при перемене убеждений, заслуги перед демократией удалось искупить верностью диктатуре, – но двигал им, похоже, не шкурный страх, а бурливый темперамент политического графомана. По-видимому, жизнь без блаженства регулярных публикаций не имела для него ни малейшего смысла. Ведь публикации, представлялось ему, влияют на реальность. Короче – это был властолюбец, но помешанный: обожал не власть, а как она пахнет. Как вот кошку сводят с ума несколько молекул валерьянки в окружающем воздухе.
«И я, и каждый из нас, без сомнения, – почему-то пишет Евгений Ефимов, – предпочли бы Париж или Берлин измене Бунду, подполье или пулю – профессиональной карьере при Сталине. Д. Заславский поступил не по-нашему».
Ну да, ирония. Дескать, понаслышке презирать легко. А это, мол, была, между прочим, довольно крупная кошка. В результате дрессировки – да, превратившаяся в крысу. Но еще вопрос – во что превратилась бы, оказавшись на ее месте, какая-нибудь бестолковая, невежественная, циничная мышь.
Андрей Жвалевский, Евгения Пастернак. М + Ж. А черт с ним, с этим платьем!; Современные методы управления погодой
Романы. – М.: Время; СПб.: Издательский дом «Азбука-классика», 2006.
Так совпало, что на этот раз и художественная, так сказать, проза доигралась до мышей. Ну или до морских свинок. До лесных пичуг.
Одним словом, до пары симпатичных незначительных существ, объятых одним, но пламенным инстинктом. Который принуждает их преодолеть препоны и создать нормальную семью. Препоны, впрочем, несерьезные, к тому же – мнимые: возникают по ходу текста исключительно для того, чтобы он продолжался, набирая объем. А мощность инстинкта пересчитана – для завлекательности – в силах лошадиных. Но все равно – счастье неизбежно.
Пока читаешь – конечно, подташнивает, но впоследствии справедливость берет верх: нельзя не отдать должного остроте и некоторому даже блеску замысла. (Исполнение – на обычном уровне интернет-самиздата: этак забавно, этак якобы отвязно; и действительно – без ветрил: потому что на веслах.)
Острота – политическая. В самом деле, вот уже который год страна благоденствует, а литература, по своей привычке тормозить, отстает: не показывает и не показывает – словно нарочно скрывает – людей довольных. Не миллионеров – пусть отдохнут, – а вот именно среднее звено, благополучную офисную живность: ей ли в РФ не как за пазухой сами знаете у кого? Квартирка – без евроремонта, но своя; автомобиль – подержанный, но иномарка, дачка (родительская, с флорой и сауной), ноутбук, мобильник – чего еще надо? (Кроме, само собой, зарплаты в конверте. Скобка закрывается.) Рожна, что ли? – Конечно нет. А исключительно и только любви. Взаимной, страстной без изъяна, с гарантией на небесах и круглым штампом.
Вот именно так и обстоит дело в данном сочинении. Сальдо положительное – отчего бы и не исполнить гражданский долг. См. стихи Саши Черного:
Мой оклад полсотни в месяц,
Ваш оклад полсотни в месяц, —
На сто в месяц в Петербурге
Можно очень мило жить…
Положим, тут Москва и цены не такие смешные, но не суть важно. Главное, что фундамент сюжета – бюджет. Герой и героиня служат в издательствах: он – в столичном, она – где-то на периферии. Он редактирует, она маркетирует, или наоборот. Оба то есть, как выразился бы социолог, относятся если не к прослойке, то, во всяком случае, к прокладке – удовлетворяют пусть не потребность, но, по крайней мере, претензию: чем же мы не европейская страна? вон, даже книги издаем, и плевать на убытки: момент такой, что бабла – как грязи; а иногда небольшое кровопускание даже помогает от налогов.
При такой мотивации первый член пресловутой формулы «товар – деньги – товар» не пляшет: ни качество, ни количество товара производимого не колышет действующих лиц. Персоналу дозволяется валять дурака и покупать турпутевки за границу в любое время; попросит подогреть матпомощью – дескать, поиздержался за шашнями, – на!
Вот ему и хорошо. Он совершенно свободен гормонально. (Деньги – пища – гормон.) И эта свобода, подкрепленная покупательной способностью, избавляет интеллект от ненужных условных связей.
Тут самое время привести какую-нибудь цитату. Но, прежде чем я разверну книжку на первой попавшейся (клянусь) странице, прошу поверить мне на слово, что раздающиеся голоса принадлежат особям давно половозрелым, даже бывалым. Высшее образование, разводы, все такое. У нее семилетняя, что ли, дочь. Также вспомним, что и он, и она худо-бедно, а вписались в рыночную экономику, а для этого, согласимся, недостаточно просто капать беспрерывно слюной.
Учли? А теперь слушайте:
«– А солнышко помнишь? – не унимался я. – Как ты меня будила солнечным зайчиком? И как мы маслины ели? С косточками?
Катя начала пофыркивать в трубку – хороший признак. В конце концов она даже мявкнула мне. А потом еще раз, соблазнительно и протяжно. И принялась урчать. Совсем как на шезлонге в тени отеля.
Но тут в дверях возникло начальство, я быстро согнал с лица дурашливую улыбку и затараторил:
– Значит, завтра созвонимся еще раз и уточним тему. И рукопись желательно побыстрее.
– Побыстрее не получится, – мурлыкал телефон. – М-м-мяу-у-у-у!..»
Теперь сами видите: очень своевременная книга.
Впрочем, попробуем еще разок:
«Воротник! Никогда не думал, что такой простой и естественный жест может для меня значить больше, чем все ласки и восторги вместе взятые. Казалось бы, ничего особенного, но именно это движение Катиной руки окончательно примирило меня с тем, что жить мы будем вместе долго и счастливо. Она даже не заметила этого, автоматически привела мою одежду в порядок перед выходом, но я только об этом и думал…»
Пожалуй, стоп. Разве что попозже, напоследок заглянем и в ее поток, так сказать, сознания (на этот раз поищу специально). А пока подведем предварительные итоги. Они таковы: все в порядке. Отечество в безопасности. Стабильность торжествует. Победа здоровых патриотических сил на выборах всех уровней обеспечена. Демографический взрыв предсказуем. Русская литература опять нашла наконец положительного героя – маленького, это верно, зато сексуально активного, а значит, отнюдь не лишнего. И значит, снова практически влилась в лоно (извините) соцреализма, ура.
Но эстетика – для состоятельных. То есть проще даже воровства: единственная задача текста – продолжаться. Для чего, например, каждый эпизод рассказан дважды. И каждый телефонный разговор. Как бы это были наши, арбатские «Ворота Расёмон». С двумя зеркальными створками: М и Ж. Текст размножается отражением. Сшивая себя белыми – нет, желтыми! – нитками. Потом с некоторой наглостью бросая их читателю в лицо: смотри, на что ты повелся, лох.
В общем, черт с ним, с этим платьем. Возвратимся к нашим Дафнису и Хлое, к нашим маленьким возбужденным грызунам. Или, лучше, к чижику и пеночке. Как умилителен он, как уморительна она:
«Честно говоря, я поймала себя на том, что нервничаю, как девственница перед первой брачной ночью. Как-то у нас все в этот раз уж больно официально получается. А готова ли я к этому? Неужели я смогу сюда насовсем переехать? Я ругаюсь на Сергея за то, что он не знает, чего хочет, а знаю ли я сама, чего хочу? Он в отличие от меня хотя бы что-то делает, а я сижу и жду, когда за меня решат, где я буду жить!
Сергей валялся на диване и щелкал пультом телевизора, но, когда я вошла в комнату, он так на меня посмотрел… Что-то в его глазах залезло ко мне в душу, долго там кувыркалось, а на выходе застряло в горле…»
И ведь покупают, славные хомячки. Едят. Еще и похваливают. Очень, говорят, сбалансированный корм.
VIИюнь
Сергей Чупринин. Русская литература сегодня: Большой путеводитель М.: Время, 2007.
Сергей Чупринин. Русская литература сегодня: Жизнь по понятиям
М.: Время, 2007.
Первый том – более или менее обычный справочник, разве что поэлегантней других и попричудливей. Впечатление элегантности создается экономным, а все же слегка интонированным слогом. Причудлив – да и то лишь на взгляд провинциального конформиста и ханжи, каков я, – персональный состав сформированной тут сборной по литературе (почти сплошь нападающие плюс несколько вратарей). Приглядевшись, понимаешь: включены те, кого можно встретить в московских редакциях или о ком хотя бы иногда в этих редакциях говорят. Принцип не хуже любого другого, но тоже требует жертв. Поэтому наш, например, населенный пункт представлен исключительно корифеями (Ксения Букша, Ирина Денежкина, Никита Елисеев, Николай Кононов, Павел Крусанов, Михаил Кураев, Александр Мелихов, Илья Стогофф, Виктор Топоров, Елена Шварц – а впрочем, корифеев у нас больше, чем у меня терпения перечислять, простите).
Зато масса ценнейших сведений: о писательских союзах, периодических изданиях («Звезда» упомянута, ура); или, скажем, какие бывают в литературе награды и знаки отличия – кто, сколько раз и когда удостоен.
Короче, мирная такая забава, типа – пасьянс, но полезней.
То ли дело – том второй. Где игра по-настоящему азартная: захолустный ум чувствует себя примерно как Алиса среди взбесившихся карт – режущихся в карты же на интерес.
А еще это выглядит как осиное гнездо, разобранное на ломкие серебристые лепестки – ироничной такой осой, склонной к анализу. Которая не прочь попробовать товарок на жало. И при случае впиться. См. хотя бы статью КОНФУЗНЫЙ ЭФФЕКТ В ЛИТЕРАТУРЕ. Или – АНТИАМЕРИКАНИЗМ, АНТИГЛОБАЛИЗМ И АНТИЛИБЕРАЛИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ.
А также все это похоже на очень знаменитую фотографию (кажется, Андрея Гурски), на которой виден сразу весь целиком огромный супермаркет – каждая полка подробно, весь товар – крупным планом, на любой вещи читаются штрихкод и ценник.
Но и без метафор – затея мало того что глубокая – еще и остроумная, и лично я снимаю шляпу.
Прочитав всё, что пишут про литературу, установить значение употребляемых терминов. Сравнивая, во-первых, контексты между собой, а во-вторых, термины – с явлениями, на которые они кивают. Такая, знаете ли, ревизия профессионального инвентаря.
И, скажем, нижеподписавшийся впервые осознал, – а прежде пропускал из одного уха в другое, – что и словам вроде лавбургер или либерпанк нечто в окружающем пространстве действительно соответствует.
И что такое винтажный продукт, и что – продактплейсмент, и кто такой книггер, раб литературный.
А еще бывает слэм-поэзия, галлюцинаторный реализм, эйджизм, континуализм. И наблюдается, увы, тенденция к створаживанию литературы.
Все эти слова, оказывается, существуют и обозначают что-то такое, что действительно касается текстов, денег и людей.
Так что большое спасибо Сергею Чупринину и от собственно меня, и, главное, от тех, кто будет читать его путеводитель лет через сто (если, конечно, к тому времени литературу не запретят как наркотик). Откуда еще бедняга потомок узнает, чем мы тут занимались. И что существовала такая умопостигаемая сфера бытия, в которой считались более или менее реальными объектами Оксана Робски, Сергей Минаев, Александр Проханов, Дарья Донцова и т. д.
См.: ГРАФОМАНИЯ; НЕКВАЛИФИЦИРОВАННОЕ ЧИТАТЕЛЬСКОЕ БОЛЬШИНСТВО; ВМЕНЯЕМОСТЬ И НЕВМЕНЯЕМОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ИМПЕРСКОЕ СОЗНАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ и др.
Но это именно и есть пафос данного проекта. Веселую или не очень – как для кого, – во всяком случае, крайне занимательную – Сергей Чупринин написал самую настоящую теорию литпроцесса.
Правда, упраздняющую литпроцесс как генеральное понятие. Поскольку процессов сразу несколько, даже не сосчитать сколько, и каждый идет в свою неизвестную сторону, а вдобавок превосходство хорошего текста над дурным абсолютно недоказуемо, – то пусть возбухают все грибы.
На каждого автора найдется издатель – а значит, и читатель, – а значит, и критик. Хотя бы книжный.
См.: КРИТИКА КНИЖНАЯ; КРИТИКА ЛИТЕРАТУРНАЯ; КРИТИКА НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ; КРИТИКА ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ; ГЛАМУРНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ и др.
И вероятней всего, неквалифицированное читательское большинство (см.) сойдется с исчезающим квалифицированным меньшинством (см.) на миддл-литературе (см.), использующей никакой язык (см.), но зато подчиняющей эстетические функции коммуникативным.
Тогда окончится гражданская война в литературе (см.) и на разных ступеньках в миддл-секторе мультилитературного (см.) пространства разместятся «такие разные авторы», как Виктор Пелевин, Людмила Улицкая, Михаил Веллер, Дмитрий Липскеров, Борис Акунин, Андрей Геласимов, Евгений Гришковец.
См.: КАЧЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; ЭЛИТАРНАЯ ЛИТЕРАТУРА; НОРМА ЛИТЕРАТУРНАЯ; ВКУС ЛИТЕРАТУРНЫЙ; ВЛАСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ.
Будем считать литературой то, что читают другие, – а за это пусть и они оставят нас в покое.
Историю же литературы вставим – как яркое приложение – в большую философию моды.
А что? Похоже на правду и притом хорошо написано.
С тонким пониманием обдуманного предмета. С любовью к интеллектуальному порядку и с каким-то насмешливым сожалением о ремесле, теряющем толк и честь:
«Нет ни общего для всех вкуса, ни единых критериев оценки художественных произведений, ни согласованной и принятой общественным мнением иерархии ценностей и дарований. Затруднительно говорить даже о магистральном литературном процессе и мейнстриме – в том привычном понимании этих слов, когда любые внемейстримовые явления трактуются либо как маргинальные, либо как антикультурные…
Причем дихотомическое разделение по одному, пусть даже и существенному признаку (литературы качественная и массовая, либеральная и патриотическая, инновационная и традиционная) не работает тоже…»
Не работает – и не надо. Обойдемся. Положимся на голос личного ума. Мой – сообщает мне: эта книга – настоящая. Факт литературы, а не той вообще словесности, чья пестрая, крикливая, нахальная нищета отображена этой системой уравнений.
«Что вы делаете со мной!» Как подводили под расстрел. Документы о жизни и гибели Владимира Николаевича Кашина
Сост., вступ. ст., примеч. Р. Ш. Ганелина. – СПб.: Нестор-История, 2006.
Этот Кашин жил да был и занимался историей русской крестьянской промышленности XVIII и первой половины XIX века – до 11 марта 1937 года. А в этот день допустил роковую политическую ошибку. Верней, сразу четыре ошибки. Или пять, посчитайте сами.
Будучи спрошен одним студентом на семинаре в университете: если Петр I действовал в интересах дворянского класса, отчего же тогда дворянство на него роптало? – профессор Кашин, проговорив что-то вроде: класс не всегда, не сразу и не весь осознаёт свои интересы достаточно отчетливо, – не закрыл тотчас рот (раз!), а добавил, что вот, к примеру, «рабочий класс – сознательный, он даже строил социализм, будучи голодным» (два!). Студент (некто Ванцевич, староста аспирантской группы) страшно удивился, и Кашин – «думая, что Ванцевич его не понял, обратился к другим примерам: „О крестьянстве; разве за Сталиным шло все крестьянство (в годы Гражданской войны)? Если это сказать, то это будет чепуха“».
Счет уже ноль-три не в его пользу, однако профессор и еще распространился насчет Гражданской войны (в которой, между прочим, участвовал на стороне красных) и пришел в такое бесшабашное возбуждение, что позволил себе назвать товарища Сталина – «организатором рабочего класса».
– И только? – спросил, как бы не веря своим ушам, студент Соловьев.
– Вот все дело в этом «только», – угрюмо заключил студент Грациани (а может быть – Мурачев). Семинар окончился, и молодые негодяи пошли оформлять донос. Поскольку проявили свою научную пытливость по заданию НКВД – чего Кашин с ходу не сообразил. И это была главная – если угодно, пятая и практически последняя его ошибка.
(Четвертая – вероятно, вы угадали, – что употребил неправильный титул; полагалось: «организатор и вождь», а еще лучше: «вождь, организатор и вдохновитель».)
Положим, НКВД-то в данном случае все эти тонкости были безразличны и после ареста никто ни о чем таком Кашина не расспрашивал. Участь его была решена, вероятно, недели за две до этого самого семинара: он представлял собой типичного недобитка – в 33-м году уже привлекался по 58-й статье, уже и вину какую-то признал (участие в контрреволюционной организации «Путь Ленина»), но тогда был почему-то отпущен, а теперь, значит, кончик его веревочки нашелся, вот и все.
Однако следовало соблюсти приличия (до Большого Террора оставалось еще полгода). Приличия же на тот момент требовали плодотворного контакта с трудовым коллективом, внутри которого укрывался обреченный. В случае Кашина – с научной общественностью. Чтобы, значит, научная общественность еще прежде, чем гр-на Кашина возьмут, решила, что он не достоин носить высокое звание советского ученого.
Причем чтобы решила сама, с открытой душой и не жалея совести. А не так, как делалось впоследствии: дескать, поступила информация из органов, прошу проголосовать за исключение, кто за? Нет, – а пускай доктора наук и академики на общем собрании Ленинградского отделения Института истории АН СССР (ЛОИИ) самостоятельно разоблачат своего товарища как замаскированного врага. И пускай считается, что сигнал им пущен не сверху, а снизу – вот от группы студентов.
И такое собрание состоялось 21 марта. И в архиве ЛОИИ (теперь это Санкт-Петербургский институт истории РАН) сохранилась его стенограмма. И сотрудник этого института доктор исторических наук Р. Ш. Ганелин ее нашел. И был потрясен: стенограмма пестрела именами людей, которых он знал, уважал. У которых он учился (поступив в Ленинградский университет в 1945 году). С которыми вместе работал. Иных, наверное, даже любил.
«Само пребывание в одном с ними коллективе было школой. Повседневное общение с этими людьми, оброненные ими походя замечания запомнились на всю жизнь. Необыкновенная ученость, высочайший профессионализм, свойственный русским историкам-исследователям начала XX в., заключавшийся в особенной тонкости интерпретации источника как документального памятника своего времени, выделяли этих людей из общего ряда. Все это оказывалось у них как носителей истинной академической традиции органично связанным с подлинной интеллигентностью натуры, необыкновенной расположенностью к окружающим. В отношении к ним моем и моих ровесников-коллег был и до сих пор сохраняется элемент преклонения».
И вот все эти блестящие авторитеты битых два часа подряд несут косноязычную, тягостную, постыдную ерунду, после чего принимают резолюцию, подразумевающую расстрельный приговор неизвестно за что. И все записано слово в слово.
Читать этот документ тяжело, цитировать бессмысленно. Как люди в страхе гадки! – воскликнуто давно, а ничего другого вроде и не скажешь.
Никто и не скажет – кроме историка высочайшей квалификации, полностью овладевшего техникой «интерпретации источника как документального памятника своего времени». Кроме мыслителя, поднявшегося над соблазном смотреть на людей свысока. Кроме страдающего друга.
«Первым моим побуждением было больше не прикасаться к этому архивному делу и никому больше никогда ничего не рассказывать. Но затем я представил себе, что оно попадет (а это теперь, пожалуй, уже неизбежно) в руки такого исследователя, для которого все эти люди будут не живыми образами, а персонажами из историографических работ, авторами ушедших в прошлое исследований. Без тех реалий времени, которые далеко не всегда отражаются в источниках или исследованиях, трагедия, участниками которой по принуждению или непониманию они стали, не будет по-человечески понятна современному исследователю, и судить их (и о них) он будет со справедливой и абстрактной строгостью. И тогда я решил, что должен сам опубликовать материалы этого собрания и попытаться в меру сил описать страшный гнет, испытывавшийся этими людьми: ведь некоторые из них мне незабываемо дороги, и все – небезразличны. Их речи на собрании я могу сопоставить с тем, какими я знал этих людей, и со сведениями, известными мне от старших современников. Еще могу, хотя скоро сделать это будет некому…»
Сделано, исполнено. И перед нами – образчик настолько профессионального разбора обстоятельств и продиктованных ими мотивов поведения, что, полагаю, каждый из смертных желал бы, чтобы о нем на последнем и Страшном суде был сделан такой же доклад.
Не извиняющий (какие уж тут оправдания!), не обвиняющий, – просто точный, предельно тщательный, ничего больше. Это очень много: наше ли дело – справедливость? – но приблизительной она не бывает.
Такие книги вносят надежду и в земную жизнь. Появись их, допустим, хоть несколько тысяч да прочитай их десяток-другой миллионов людей, – новому Сталину, пожалуй, нечего было бы здесь ловить.
VIIИюль
Кирилл Кобрин. Мир приключений (истории, записанные в Праге)
Сборник. – М.: Новое литературное обозрение, 2007.
Он по-прежнему пишет исключительно хорошо: прозой без незначительных слов; быстрыми предложениями, выражающими горькие мысли.
Вероятно, жизнь в Чехии наводит на него скуку, а известия из России – тоску. Вероятно, немного разуверился в будущем – своем личном и вообще. Вероятно, любимый наркотик – литература – перестал оказывать на него привычное действие.
Но он ею, как говорится, отравлен безнадежно. И вот из порожденных ею галлюцинаций, подмешав к ним чувство собственной судьбы, делает опять литературу.
Ему бы сбежать в роман (скажем, исторический), а он сочиняет новеллы – потому что прирожденный эссеист.
С тех пор как вошли в употребление письменные столы, большая форма связана с огромной нагрузкой на ягодичные мышцы. Чья анатомия не приспособлена – тот вынужден пробавляться эссеистикой, поэзией, на худой конец литкритикой.
Подобно цирковому клоуну, эссеист обязан уметь на манеже всё. Кирилл Кобрин как раз умеет. И решил это сам себе доказать – данной книжкой.
В самом деле увлекательные, в самом деле таинственные, в самом деле жуткие сюжеты. С двойным кодом, с искусно поддерживаемым эффектом ложной памяти. Как бы с кавычками, плывущими вдоль горизонта, как облака. (Рассчитано так, чтобы вы заметили их не сразу, а заметив – почувствовали, что тоже помещены в текст: заключены в скобки.)
Хотя есть и просто остроумные: те, в которых автор остается за кулисой.
Но вот он появляется, отбрасывая, как тень, все, что считает своим прошлым (то есть, в общем-то, себя), – и его присутствие придает тексту волнующий интерес. Это довольно странно: у других писателей слишком часто бывает наоборот.
Поэтому я предполагаю (еще одно предположение, тоже безответственное; для краткой рецензии, согласен, это чересчур), что перед нами – всего лишь интермедия, хоть и блестящая. Что Кирилл Кобрин, вот увидите, удивит нас еще не так. Придумает такой рискованный трюк, что все ахнут. Напишет очень важное. Он может.
Лишь бы справился с унынием. И нарастил ягодичные мышцы.
Дина Хапаева. Готическое общество: морфология кошмара
М.: Новое литературное обозрение, 2007.
Да, на первый взгляд название маленько вычурное: про Средние, что ли, века? под майонезом Фрейд-Юнг-провансаль? Представьте – нет. А про самую что ни на есть злобу бела дня. Точней – сумрака. Который сгущается вокруг вас, читатель, и вокруг меня, и вокруг автора этой книги.
Вообще-то мы (многие из вас и я) и сами чувствуем, что нам угрожает какая-то опасность. Видим ужасные лица, слышим отвратительные речи, знаем зловещие факты. И с временем что-то не то: без сомнения, оно летит, но явно не вперед.
Но мы не понимаем, как все это связано и что, собственно, происходит: то ли жизнь вдруг потеряла смысл, то ли приобрела другой, враждебный.
Дина Хапаева говорит (то есть я так прочитал ее трактат): атака готов. Изнутри. Вроде как пробуждение вируса. Который (или, уточним для верности, один из его штаммов) когда-то разрушил античную цивилизацию, а теперь пожирает ослабленный организм нашей. И она погибает прямо у нас на глазах. Уходит в прошлое. Или, если угодно, мы фактически уходим из нее – неизвестно куда.
«Мы покидаем мир, в котором привычными понятиями были равенство перед законом, социальная справедливость, свобода слова, публичная политика, в котором существовало понятие убежища – политического, морального, идеального. Со скоростью, опережающей сознание перемен, мы падаем в неизвестность, приобретающую странные готические очертания. Возможно, пройдет год или два, и нам станет трудно поверить в то, что принципы государственной политики, общественной жизни, взаимоотношений между людьми, которые еще отчасти сохраняются сегодня, действительно имели место, а не приснились нам и не являются выдумкой историков и политологов. Так же трудно, как трудно было еще несколько лет назад предвидеть масштаб и серьезность перемен, которые мы наблюдаем сегодня…»
Дина Хапаева описывает симптомы инфекции – довольно случайный, по-моему, набор; вот несколько:
• мода на сочинения Толкина и на ролевые игры по их сюжетам;
• превращение современной астрофизики тоже некоторым образом в игру – метафор с уравнениями, так что существование реальных объектов, описываемых теми и другими (всех этих кротовых нор в космосе и черных дыр), становится делом вкуса, если не предметом веры (что, в свою очередь, наносит ущерб таким концепциям, как причинность и необратимое время, – и в конечном счете заражает мировоззрение толпы наглым презрением к научному знанию, к истине как таковой);
• «немота интеллектуалов», отражающая их «методологическую растерянность», «кризис понятий», «забастовка языка», «неспособность гуманитарных и социальных наук на протяжении последних 20 лет изобрести новые модели объяснения развития общества и истории, которые смогли бы заменить собой распавшиеся старые парадигмы»;
• массовый спрос на фэнтези с нечистью, которые чем бездарней, тем адекватней описывают социально-политические практики российского общества (неразличение добра и зла; единственный критерий ценности человека – лояльность предводителю того или иного сообщества; единственный критерий ценности поступка – угодил ли он непосредственному начальству; плюс «избирательность, неравенство, дискриминация», как сказал бы Андрей Илларионов, – однако Дина Хапаева не вполне удовлетворена построенной им моделью корпоративистского государства; «„Лояльность“ – исключительно важная категория для понимания организации социальной ткани российского общества, но его структурообразующим принципом является не корпорация, а зона»).
Это уже горячо, уже гораздо ближе к раскаленному центру излагаемой догадки; а черные дыры оставим все-таки астрофизикам; а насчет объективного времени почитайте-ка у старикашки Канта; и что в жизни действуют иррациональные силы, а участь человека трагична – mr. Толкин, мне представляется, не так уж неправ. И я даже не совсем уверен, что именно в чтиве всевозможных ночных и дневных дозоров резче всего «проступают черты общества, которое еще только начинает говорить о себе невнятным языком аллюзий, аллегорий, прячется за старыми словами, но больше молчит и корчит рожи».
Но беспорядочность аргументации (может быть, только кажущаяся мне) ничего не значит. Книга старается выглядеть строгим рассуждением. На самом деле в ней – предчувствие, близкое к ясновидению. Дина Хапаева разглядела новую формацию, уже сложившуюся вокруг нас, и дала ей новое имя. Не просто зона. Не просто орда. Готическое общество.
В прошлом веке породившее такие феномены, как Аушвиц и ГУЛАГ, в этом – порожденное ими.
«Готическое общество – результат мутации неизжитой концентрационной истории, тлевшей под спудом современной демократии, – коренится в опыте концентрационной вселенной».
Этот вирус, по мнению Дины Хапаевой, поразил все современные общества. Но в РФ почти совсем нет на него антител. Страна практически утратила моральное чувство.
«Наша совесть оказалась географической величиной: ее можно измерять в километрах лесов и болот, скрывших с глаз могильники и ветхие бараки концентрационных лагерей. Они исчезли, сгнили, распались, превратились в пастбища или пустоши. Тайга, топь и беспамятство поглотили останки наших соотечественников, родственников, зверски замученных нашими соотечественниками, нашими родственниками.
Российское общество поражено тяжким недугом: расстройством памяти, частичной амнезией, сделавшей нашу память прихотливо избирательной. Можно ли сказать, что наши соотечественники не знают своей истории? Что они недостаточно информированы, чтобы посмотреть в глаза своему прошлому? Что общество еще не созрело для того, чтобы задуматься о своей истории, и переживает такой же период антиисторизма, как Германия в 1950-е годы? Все это, безусловно, ложные вопросы. История ГУЛАГа ни для кого не секрет и секретом никогда не была: как она могла быть секретом в стране, в которой для того, чтобы каждый третий был репрессирован, каждый пятый должен был быть „вертухаем“ – в широком смысле этого слова?
Иными словами, мы знаем свою историю, но это история, лишенная памяти о ней. История, на которую население нашей необъятной родины взирает с отчуждением и отстранением, чисто антропологическим взором, как если бы речь шла не о наших собственных прямых и кровных родственниках, дедушках и бабушках, папах и мамах, а о племени лангобардов эпохи Римской империи».
Отчего так? Перечислен ряд причин. В частности, Дина Хапаева укоряет демократическую интеллигенцию: «…она первой провозгласила себя „жертвой тоталитаризма“. И тогда, в начале 1990-х, все общество поголовно последовало ее примеру, объявив себя „жертвами“ „советской власти“, „коммунистической идеологии“, „тоталитарного режима“. И если все жертвы, то в чем может состоять смысл общественной дискуссии? Вызвав из небытия тени советского прошлого, российское общество равнодушно отвернулось от тяжкого наследства, предоставив „мертвым самим хоронить своих мертвецов“».
В результате чего – я, по крайней мере, так понимаю – Аушвиц и ГУЛАГ по-прежнему возвышаются посреди нашей жизни, умышленно невидимые, источая заразный смрад. Без метафор говоря – постоянно поддерживая в человеке некое низкое знание о самом себе: с каждым можно сделать всё; и предпочтительней, чтобы это всё сделали с другим; и лучше стать тем, кто сделает, чем оказаться на месте того – с кем.
Итак, опыт «вертухая в широком смысле» было единодушно решено стереть с жестких, так сказать, дисков. Но, как выясняется, это невозможно. Не устыдившись его, вы будете вынуждены рано или поздно им возгордиться. Вот отчего «с каждым днем растет число желающих представить позорный режим достойным политическим ориентиром, а историю России – чередой славных побед великой державы, которой потомки могут только гордиться».
Чему в высшей степени способствует миф о Великой Отечественной войне.
«Ибо миф о войне – это заградительный миф. Он возник как миф-заградитель ГУЛАГа… „Плавильный котел“ мифа о войне был призван объединить разорванное террором общество против общего врага и превратить сокрытие преступления в подлинную основу „новой общности людей – советского народа“.
…Главная функция мифа о войне, которую он продолжает успешно выполнять и по сей день, – вселять в души наших соотечественников непоколебимую уверенность в том, что ГУЛАГ – всего лишь незначительный эпизод, иногда досадно торчащий из-за могучей спины „воина-освободителя“…»
Ну и так далее. Ход мысли, надеюсь, ясен. Страна празднует амнезию. Но в миллионах живет – передаваясь от поколения к поколению, – постоянно вытесняемая память «о злодеяниях, соучастии в преступлениях, страданиях и страхе. Тайная память, которую скрывает от себя каждый, но с последствиями которой приходится иметь дело в масштабах всего общества».
А вот и эти последствия:
«Опора – в разных формах – на вооруженные формирования, стремление к наследственной передаче постов и профессий, отношение к институциям как к формам „кормлений“, вытеснение формальных требований к выполнению определенных функций „близостью к телу“, стремление свести описание должности к портрету ее обладателя – таковы лишь некоторые признаки готического общества. Унижение вассала, желание добиться от него холуйства и подличанья как важных доказательств его верности и проявлений его лояльности – таковы готические правила „бизнес-этики“».
Оглянитесь: как стремительно темнеет. Отовсюду, злорадно ухмыляясь, надвигаются какие-то странные, страшные существа. Вот-вот бросятся. Бежать бесполезно.
«Бессмысленное бегство, постоянно наталкивающееся на новое препятствие, – таково обычно содержание кошмара».
Как по-вашему: похоже на исторический момент?
А. Пионтковский. «За Родину! За Абрамовича! Огонь!» Сборник. – М.: РДП «ЯБЛОКО», 2005.
А. Пионтковский. Нелюбимая страна Сборник. – М.: РДП «ЯБЛОКО», 2006.
Даты старые, и писать рецензию поздно, а надо было эти книжки читать в свое время; верней – статьи, из которых они состоят. Все это было в газетах и на разных интернет-сайтах: много лет Андрей Пионтковский сопровождает своими комментариями нашу так называемую политическую жизнь.
Но теперь его, наверное, выживут из РФ – что посадят, вообразить пока еще не могу. Однако прокурорское представление готово, повестка с вызовом на допрос подписана, обе вот эти самые книги фактически запрещены. И какой-то референт органов уже провел лингвистическую, знаете ли, экспертизу – и усмотрел признаки – чего? правильно: экстремизма.
Действительно, Андрей Пионтковский мало того что проницателен и талантлив, – он еще позволяет себе высказываться так, словно конституция страны гарантирует ему свободу слова. Закон и приличия он, разумеется, соблюдает, но больше не считается буквально ни с чем. К начальству, то есть, ну ни малейшей почтительности.
Давайте я вам выпишу несколько строчек на память:
«Это жандармско-бюрократический капитализм с отцом нации во главе. Это замена ельцинского поколения олигархов на новых так называемых патриотически ориентированных выходцев из спецслужб и главным образом на коллективного олигарха – бюрократию и ее вооруженные отряды – силовые структуры. Мало того, что эта идеологема и порожденная ею модель поражают своим эстетическим и интеллектуальным убожеством. С этим можно было бы и примириться. Беда в том, что она абсолютно неэффективна…»
Такой вот экстрим. Игра с огнем. Губительное пристрастие. Точней – роковой недуг. Которым страдали, если помните таких, покойный Дмитрий Холодов, покойная Лариса Юдина, покойный Пол Хлебников, покойный Юрий Щекочихин, покойная Анна Политковская.
Готы вообще полагают, что это порок, и предающихся ему – казнят. Готы презрительно именуют его: недержание языка за зубами.
VIIIАвгуст
Любовь Гуревич. Художники ленинградского андеграунда
Биографический словарь. – СПб.: Искусство-СПБ., 2007.
Одна тысяча экземпляров. Здесь – больше и не нужно: раскупят поименованные в словаре, а также их родственники, – а нам с вами ни к чему.
Другое дело – если кто-нибудь за границей догадается издать этот словарь на европейском каком-нибудь языке. Любовь Гуревич сразу сделается знаменита и богата, и здешние штатные искусствоведы (которые сейчас вроде бы не видят ее в упор) впадут в депрессию от зависти.
Ничего подобного давно не было и, наверное, долго не будет. Небольшая погибшая Атлантида – некогда обитаемый Остров сокровищ – описана с такими подробностями, что не остается никаких сомнений: она – не миф; если не место, то время она имела. Прежде чем частично погрузиться в пучину. (А большая часть поверхности присоединилась к суше, как петербургский Голодай.)
Состав населения поименно, береговая линия с точностью до шага, природные ресурсы до крошки; заблуждения; достижения.
Никому, кроме Любови Гуревич, это не удалось бы.
Тут были необходимы: ее страстно точный слог; годы, и годы, и годы ее любви к этим катакомбным шедеврам; ее вкус и память; и тщательность, тщательность.
Помимо редчайшего дара писать об искусстве понятно (даже пользуясь при этом профессиональными терминами), тут с необычайной силой проявляется и другой, вообще невозможный: под ее пером (в смысле – под клавишами) никто ни на кого не похож;
каждый из этих художников, будь он, допустим, ничтожен или, предположим, велик, – похож только на самого себя; как явственная личность, как персонаж настоящей литературы; как если бы Любовь Гуревич всех по очереди – по алфавиту – выдумала.
Теперь даже сама смерть ничего не сможет с ними поделать. И картины текстом сохранены: запоминаются так, словно вы их видели.
Написал это предложение – и решил, что надо бы его проверить. Раскрыл книгу наугад:
«Одна из работ так и называется „Тайна“, в ней почти все пространство картины занимает наглухо закрытая дверь. Облупленная, с потрескавшимся слоем утратившей цвет краски, она сама по себе как картина в раме стены с изборожденной штукатуркой…»
Не-ет, – протянете, пожалуй, вы. Не особенно впечатляет. Не расскажи Любовь Гуревич, что автор «Тайны» в семнадцатилетнем возрасте получил четверик лагерей как диверсант и террорист, а вот дожил – заказали дизайн Государственного Герба РФ и президентской цепи, – была бы дверь как дверь. Написать ее маслом – допустим, мастерство. Написанную пересказать – не фокус.
Не знаю, не знаю. Не уверен, что я бы сумел. То есть что отобрал бы именно эти слова и расставил бы именно в таком порядке. А по-другому, но лучше – нельзя: тут найден кратчайший путь к решению данной (пусть, вы правы, не сверхтрудной) микрозадачи, попробуйте сами. Любовь Гуревич пишет без зазоров, словно экономит бумагу или не жалеет времени. А президентская цепь – да, сама собой рифмуется с изборожденной штукатуркой.
Но так и быть – для чистоты эксперимента рискну: разверну в другом месте.
«Модулем манеры становится постоянный персонаж, созданный тонко ветвящейся линией, весь состоящий из морщин, с акцентированными, иногда преувеличенными, разными ушами. Ветвистые линии являются формообразующим элементом, повторяются в одежде, в предметах, заполняющих паузы между персонажами, – сосудах, табуретках, стволах и ветвях деревьев. Персонаж воспринимается как нечто биологическое, способное распространяться, как растение, и одновременно одряхлевшее. Мир в целом предстает как обветшалый и погрязший в пороках. Позиция художника – воинствующее обличение с назиданием…»
Я позволил себе одну запятую вставить, одну убрать. А также не смог бы внятно изъяснить, что такое модуль манеры. Мне, как, вероятно, и вам, почти смешны акцентированные уши. Ветвистые линии в ветвях деревьев меня смущают.
Но почему-то – неизвестно почему – сквозь абзац, как будто буквы в нем стеклянные, различаю свойства фантазии незнакомого мне человека и даже очертания его судьбы.
Как хотите, а тут не без волшебства.
Раиса Кирсанова. Павел Андреевич Федотов (1815–1852): Комментарий к живописному тексту
М.: Новое литературное обозрение, 2006.
Я увидал ее в Москве, в гостях, уже уходя из одной знакомой квартиры, причем в день отъезда. Влюбился с первого взгляда, но она принадлежала другому, а для правильной охоты не оставалось времени. Однако и забыть не получалось. И я всем рассказывал, что вот, дескать, какую встретил и как хочется завладеть. И наконец один приятель разыскал ее, и привез, и оставил. И она стала моей. Насладился, но не расстанусь. Ну, разве что ненадолго одолжу почитать, и то лишь человеку надежному. (Хотя вообще-то в таких делах, вы же знаете, не стоит особенно полагаться ни на кого.)
Яркая обложка не обманула: внутри оказалось именно то, чего я ожидал и что искал в стольких книгах напрасно.
Хотя бывало, бывало. И случались, будем беспристрастны, восторги сильней: комментарий, скажем, Набокова к «Онегину», комментарий, скажем, Айзенштока к «Дневнику» Никитенко тоже давали стереоскопическое переживание несуществующих объектов.
Несуществующих, но действующих. Как хороший автор, который мало ли что умер. Или как персонаж, когда не все равно, чего ему надо. Или как пистолет у персонажа в руке.
Пообращаться с нарисованными вещами как с реальными. Сочинить отрывок из энциклопедии жизни, например русской. (Хотя не обязательно: см. комментарий Шпета к «Запискам Пиквикского клуба».) До чего же отрадно, что на свете есть люди, которые на это способны. Которые владеют своей специальностью (действительно своей – лично и только им принадлежащей) вполне, до последних тонкостей.
И предаются ей, как игре, – то есть всерьез абсолютно.
«Так, например, короткополая одежда свахи имеет общее для всех российских губерний название – душегрея. На Русском Севере она обычно безрукавная, а в других губерниях может быть с рукавами, воротниками, завязками, пуговицами и т. д. Безотносительно к особенностям кроя, а только по длине, душегрея имеет различные местные названия: шушун, шушпан, шугай, кацавейка.
Исходя из того, что Федотов жил лишь в Москве и Петербурге и нет свидетельств, что он бывал за пределами этих губерний, в некоторых своих работах я предлагала считать парчовую кофту свахи кацавейкой – именно это название появилось в русском языке в 1830–1840-х годах, прежде всего в Петербурге, как это явствует из мемуарных свидетельств и художественной прозы (словарями „кацавейка“ была зафиксирована только в начале XX века). Шугай же, упомянутый Федотовым, во всех этимологических исследованиях дается как название, употребляемое в Олонецком крае. Еще только предстоит выявить мотивацию художника, употребившего не общерусское название, а местное, диалектное слово».
А? Прелесть-то какая. Какая основательность и строгость. Какая – во всех смыслах – чистота науки. Есть картина «Сватовство майора», и есть ее авторская стихотворная, так сказать, копия – «Рацея». В живописном тексте (термин восхитительно глубокий) на такой-то тетке – несомненная кацавейка. В литературном – неубедительный диалектный шугай. Предстоит, как видите, выявить мотивацию обмолвки – спорим на что хотите, будет сделано все возможное: нельзя же истину оставить так – зябнущей в ожидании торжества.
Полтораста таких – и лучше – страниц; на каждой (буквально на каждой) несколько бесценных сведений из истории одежды, мебели, утвари. Вот на полотне Федотова мы видим вещь; конечно, это иллюзия: просто размазана капля-другая масляной краски; вещь ушла из родного вещества, сохранив одну только видимость, и стала в таком-то пространстве означать то-то и то-то поверх смысла, теплившегося в таких, как она, когда они бытовали. Когда стоили денег (таких-то), использовались (способом вот каким) и вообще отвечали потребностям, вбирая в себя испарения человеческого времени.
А вот как устраивалась эта прическа. А вот как застегивался сюртук. И действие происходит в этой самой комнате потому-то: замечаете, какие обои? А свеча горит вот зачем. А под воздушным бальным платьем – 30 кг нижних юбок, и грациозно в нем двигаться надо было уметь.
«Особо необходимо отметить, что декольтированные наряды исключали ношение нательного (крестильного) креста. Выражение „расхристанный“ означало, что одежда находится в беспорядке, – раз виден нательный крест. Это было допустимо только для юродивых и нищенствующих. С заимствованием европейского костюма русские женщины, надевая открытые по моде платья, снимали крест. Чересчур набожные находили выход в „тур ля горже“ (ленте, бархотке или кружевной оборке) с длинными концами, спадающими на грудь…»
В общем, я не в силах описать завлекательность этой книги, всю полноту ее внутренней жизни. И вы можете подумать, что Раиса Кирсанова просто пришпиливает к экспонатам этикетки. А на самом деле она вставляет в изображение заводной ключик, и – танцуют все! И разговаривают друг с дружкой – например, шляпа, брошенная на пол, с палочкой сургуча, лежащей на комоде, – разборчиво. Все вместе послушно исполняя желание старинного живописца – быть понятым как следует.
Разумеется, когда так восхищаешься, томит охота придраться. К царапинке какой-нибудь, к пылинке. Дескать, ничего-то от меня не укроется: высоко сижу, далеко гляжу. И полагаю, между прочим, что частный пристав и околоточный надзиратель – должности разные. Или что присловье «из куля в рогожи» не означает – «из благополучия в беду», а скорей прожиточный минимум, типа с хлеба на квас. Куль-то, смотрите у Даля (знай наших!), – из рогожи и шьется.
Но это досады неизбежные и ничтожные, вроде опечаток. А радость не проходит. Не девается никуда.
Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи: Воспоминания
В 2 т. – М.: Захаров, 2006.
Полторы тысячи страниц. Написанных со всей искренностью человеком весьма почтенным. Который чего только не претерпел, а всегда вел себя исключительно порядочно. И к тому же остался преисполнен доброй воли.
Не смею судить, какой он поэт, и верю общему мнению, что замечательный.
Прозаик же, к сожалению, – так себе. Без чувства фразы. Равнодушный к качеству слова.
И не видит лиц; различает людей только по образу мыслей. Это в мемуарах не к лучшему.
А тут еще в издательстве такие порядки, что редактор чувствует себя рожденным для высшей доли, а не рукописи править. И если у автора написано: более ни менее, – так и будет напечатано.
В результате стечения всех этих обстоятельств огромный текст поступает в голову медленно, а выветривается из нее моментально. Конечно, не исключено, что виновата голова, и притом только одна: моя.
Все же выпишу типичный эпизод. Из каких состоят оба тома. Построенный как все другие. Автору запомнилась чья-то значительная, или характерная, или острая мысль. Прежде чем ее воспроизвести, вам сообщат, кто ее высказал, а также – по какому поводу. Наконец она прозвучит. После чего автор возьмет на себя труд растолковать вам, как она соотносится с наиболее правильным взглядом на вещи.
Посмотрите, сколько истертой словесной мелочи он истратит, сколько лишнего наговорит, сколько времени отнимет, да не запутайтесь в «которых».
Чтобы немножко облегчить этот опыт, введу в курс дела побыстрей: итак, в 1951 году Наум Коржавин познакомился с Григорием Чухраем. Однажды тот в кругу друзей как-то особенно талантливо рассказал одну из своих фронтовых историй.
«…Все слушали, раскрыв рот (представляете? – С. Г.). Среди слушателей был и друг Ляли и Бориса (общих знакомых Коржавина и Чухрая. – С. Г.) Рудак – Евгений Алексеевич Рудаков, личность яркая и интересная. Он был человек колоссальных знаний и умений, обладал высокой квалификацией во многих областях (персонаж, что называется, обрисован. – С. Г.). Но сейчас все его квалификации пропадали втуне, ибо, как и я, отбыв свой срок (только в отличие от меня лагерный), находился в Москве нелегально. Правда, он уже принял решение прописаться в Боровске (город в Калужской области, больше чем в ста километрах от столицы, что и требовалось). Но дело не в этом. А в том, что к существующему строю он относился не просто критически, а начисто отрицал его достоинства. Лялю это огорчало – она ведь еще не только от коммунизма, но и от Сталина не освободилась. И она в связи с этим (славно! – С. Г.) часто пикировалась с Е. А. Пропустить такой выгодный момент, как произведенное Гришей впечатление (все же любопытно: сколько Захаров платит своим редакторам? – С. Г.), она не могла. И в следующий раз, когда Рудак их навестил, она задала ему невинный вопрос:
– Ну как вам Гриша, Евгений Александрович?
– Что сказать – очень хороший человек.
– Нет, не просто хороший человек, – назидательно сказала Ляля. – Разве вы не понимаете, что он продукт эпохи?
Е. А. на минуту задумался и даже согласился:
– Пожалуй, вы правы, но вся беда в том, что эпоха сначала создает этот продукт, а потом его поедает…»
Остро́та и верно отменная. Но писатель более умелый – или более скромный – подвел бы к ней читателя в пяти строках. А вам – мужайтесь! – предстоит еще переделка остроты персонажа в мораль от автора.
Впрочем, расслабьтесь: не предстоит. Если пожелаете, сами загляните на с. 333 тома первого, разберитесь там с «которыми».
А у меня почти не осталось пространства сказать, что проза хоть и дурная, а книга представляет интерес.
Должно быть, Наум Коржавин – один из тех людей, для которых главное в жизни – обладать Исторической Идеей. Причем постоянно и по любви (не важно, если не взаимной). В этом смысле он, так сказать, дважды вдовец. С душевной мукой – оторвав от сердца, – победил в себе страсть к Сталину, затем бесконечно долго охладевал к Ленину. И утешился, только погрузившись в лоно религии.
Собственно, он и хотел в назидание современникам и потомству написать историю своих идейных ошибок.
Но для этого необходимо вот именно изобразить, в чем состоял соблазн, пока не утратил силу притяжения.
А это не то же самое, что сокрушенно повторять: как глуп я был! ах как глуп! Каждый раз прибавляя – справедливости ради: но до чего честен! прям! бесстрашен!
И ведь все правда.
IXСентябрь
Юлия Латынина. Инсайдер
Роман. – М.: Эксмо, 2007.
Если представить актуальную словесность как дурдом беспривязного содержания, где симулянтов больше и они опасней больных, – пребывание в ней этого автора покажется совершенной загадкой. Юлия Латынина, только вообразите, абсолютно нормальна. Так сказать – оригинальна, ибо в своем уме. И пишет как честный, благородный человек. Да еще и увлекательно.
На романах Латыниной следует воспитывать юношество. В них действуют сильные (само собой – мужские) характеры, одержимые роковыми страстями, в них совершаются ужасные преступления, в них господствует и торжествует головокружительный корыстный расчет, – но по какой-то странной причине зло никогда не выглядит добром, а его неизбежная над добром победа не повергает в тоску.
Как если бы трезвый, ясный взгляд на реальность стоил больше, чем любая надежда. И даже опьянял сильней.
Пересказывать невозможно. Сюжет – серия смертельных схваток, чередуемых с циничными сделками. Оружие – холодное, огнестрельное, лазерное, финансовые разные инструменты. Каждый шаг любого из персонажей, каждый удар, каждый, черт возьми, поцелуй – отражаются на биржевых котировках. Все это выглядит как бой в кинозале во время сеанса. На экране мелькают цифры: там экономика, – на экран падают тени сражающихся: это политика, – люди кричат и падают: это их судьба.
Этот именно роман – как бы фантастический. Другая, знаете ли, планета: называется Вея, от нее до более или менее дружественной Земли – невесть сколько парсеков на звездолете. И лун у этой Веи – две.
Политический же расклад в данной галактике таков, что Земля и предводимая ею Федерация девятнадцати планет обращается с отсталой, наполовину феодальной Веей, как современный Запад – с РФ, или (такое вот уравнение) – как РФ со своим Кавказом. Пытается, значит, вовлечь. Огнем и валютой. И, соответственно, всю дорогу проигрывает, несмотря на подавляющее цивилизационное превосходство. Поскольку при одинаковых способностях к арифметике стороны слишком различно понимают честь и оценивают человеческую жизнь.
Короче, чистый Фенимор Купер – с поправкой на повальную коррупцию в кругах индейских бюрократов. Кроме того, племена отнюдь не обречены, а, глядишь, еще и обрушат Лондонскую какую-нибудь фондовую биржу.
Плюс ко всему, эта книжка – самоучитель борьбы за власть, с подробным описанием наиболее коварных приемов. И в общем, она про то, что любовь к смерти бывает даже сильней, чем любовь к деньгам. Поскольку люди – существа безумные. Государства же и вовсе – чудовища.
Но трепетать перед уродами Юлия Латынина не согласна. И так устроена ее литература, что читатель вынужден согласиться: трепетать все-таки западло.
С. Л. Франк. Саратовский текст
Сост. А.А.Гапоненкова, Е.П.Никитиной. – Саратов: Изд-во Саратовского ун-та, 2006.
Звучит заманчиво. Таинственно. Важно. И недаром: неизвестные произведения больших философов отыскиваются в груде макулатуры, предназначенной на помойку, не каждый день.
А тут вообще детектив: прежде чем, потеряв последнего владельца, стать макулатурой, эти рукописи С. Л. Франка долгое время – семьдесят почти лет – представляли собой, как говаривал В. И. Ленин, его враг, «осязательный corpus delicti». Проще выражаясь: у кого бы нашли, тому и конец. Как пособнику окопавшейся за рубежом идеалистической сволочи.
Так что история героическая. За нею мерещится такая беззаветная храбрость, на которую способны только люди настоящей культуры. Как саратовский профессор А. П. Скафтымов. Как саратовский же доцент А. П. Медведев.
И все это так благоговейно издано. Дневник Франка (за первую половину 1902 года). Конспекты его профессорских лекций, составленный им рекомендательный список источников. Присовокуплены воспоминания его вдовы. Каждая публикация снабжена трогательным и дельным предисловием либо послесловием, аккуратными примечаниями.
«Для преподавателей и студентов гуманитарных факультетов, специалистов по истории философии и литературы».
Что ж, пусть почитают. Они-то пользу, несомненно, извлекут. А наш брат, обыватель, – пас. Вкус к философским тетрадям отбит напрочь, сами знаете чем. А дневник – ну что такое дневник 25-летнего человека? Он измучен романом с замужней истеричкой, он читает Ницше и – тоже в первый раз – Евангелие, цитирует Надсона и Гейне, желает умереть, не желает умирать…
Впоследствии он сделался, как всем известно, очень и очень умен. И лично я сомневаюсь, что он позволил бы публиковать такие пустяки:
«…Жить в многолюдном обществе, как в пустыне, знать, что тебе некому поведать твоих мыслей и печалей, встречать за самое святое в тебе либо негодующее, либо – что еще хуже – равнодушное, холодное, отчужденное отношение людей, видеть, что то, что составляет жизнь людей, есть для тебя смерть, и сжимать зубы в гордом и бесцельном одиночестве, в невидимом для людей умирании – вот страшный удел всего крупного…»
Удел оказался как удел. Разумеется, страшный, но по-другому. А зато семейная жизнь сложилась вроде бы утешительно. По крайней мере, вдова при посторонних ни разу не скажет: Семен Людвигович. Но исключительно: Семенушка.
В. Ф. Одоевский. Кухня: Лекции господина Пуфа, доктора энциклопедии и других наук, о кухонном искусстве
Подгот. текста и вступ. ст. С.А.Денисенко; коммент. И.И.Лазерсона. – СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2007.
Вот книга действительно приятная во всех отношениях.
Толстенькая, тяжеленькая. Страницы белые-пребелые, а переплет шоколадный, с золотыми буквами. Сразу видно, что издатель не жадина. И что Н. А. Теплов (автор дизайна) знает свое дело. Вероятно, даже любит.
Кулинарный комментатор Илья Лазерсон (президент, между прочим, клуба шеф-поваров Санкт-Петербурга) тоже не ударил в грязь лицом.
Да и весь аппарат в порядке, хотя филология, по понятным причинам, уступает кулинарии.
Перед нами, несомненно, солидный взнос в историю словесности. Князь Владимир Федорович был графоман с именем и не бездарный. Мастер звонких и стремительных метафор. Из которых одной даже посчастливилось выйти в азы: «Солнце нашей Поэзии закатилось!..» Кроме этой строки, он написал еще миллион других, изобрел акустический микроскоп и какой-то звукособиратель, а также сделал приличную канцелярскую, с придворными поощрениями, карьеру и много добра.
Угощал обедами (говорят, невкусными) людей тоже в литературе не последних – и фигурирует в их мемуарах и переписке.
Не вырубишь, короче, топором. Почти что классик. И вот опубликован почти что новый его текст. Как ни крути – почти что событие.
Эти свои заметки по домоводству князь печатал в середине сороковых девятнадцатого на последней полосе «Записок для хозяев» – приложения к «Литгазете». Подписываясь: профессор Пуф. Не псевдоним, а маска. Довольно тщательно разрисованная: иностранец, но патриот империи, тщеславный педант, но не шарлатан, а дока, и притом весьма не прочь при случае пошутить, хотя бы и над самим собой.
«Занимаясь учеными наблюдениями над блинами, а равно ежедневными обширными практическими исследованиями о сем предмете, доныне довольно темном, я сделал весьма важное открытие. Нельзя не заметить в истории человечества, что все народы разными способами старались достигнуть русских блинов – и всегда неудачно. При малейшем внимании нельзя не убедиться, что, например, итальянские макароны суть не иное что, как блины в младенческом состоянии, французские crèpes суть настоящие блины – комом, об английских и говорить нечего. Как бы то ни было, мы уверены, что читатели поймут всю важность сих исследований и поблагодарят нас за известие о западном стремлении к нашим блинам».
Степенное такое баловство. Пересоленный гарнир. Однако рецепты блюд – иных: скажем, тех же блинов – не просрочены. Судя по тому, что гастроном наших дней полагает нужным добавить разве что щепотку ванили.
Вообще же разногласия касаются главным образом технологии. Автор называет правильные ингредиенты, указывает верные пропорции. Не устарел (в отличие от цен – хотя и они кого-то заинтересуют) и художественный критерий: ростбиф должен таять во рту, картофель – хрустеть на зубах и т. п.
Но лично, собственной особой, хлопотать у раскаленной плиты его сиятельству, конечно, доводилось не часто. И для него этот самый хруст на зубах – как бы сам собой возникающий эстетический феномен.
А нам, вынужденным питаться в условиях практически полного отсутствия крепостного права, нам этот хруст интересен прежде всего как рукотворный эффект. Могущий быть воспроизведенным. Наподобие эксперимента в ядерной физике.
Так что современный, самодеятельный едок решительно предпочтет некоторым страницам Одоевского – некоторые страницы Лазерсона. В частности, вот эту – которую советую выучить наизусть:
«Когда мы кладем нарезанную картошку на кухонное полотенце, то целесообразно одновременно поставить сковородку на огонь, налить в нее рафинированное растительное масло, покрыв дно слоем в несколько миллиметров. И вот видим появление первого дымка над маслом, что говорит: масло уже разогрето. Если нам важно, чтобы на картошке сразу начала образовываться корочка, то непосредственно перед тем, как забросить ее на сковородку, необходимо резко увеличить нагрев. С газовой плитой все ясно, просто надо больше приоткрыть кран газа. А что делать людям, у которых электроплита? Им можно рекомендовать потратить чуть больше электроэнергии, но выиграть в качестве. Нужно включить две конфорки: первую, где разогревается масло, – на среднем нагреве; вторую – на максимуме. Либо мы увеличиваем подачу газа, либо передвигаем сковородку со средне нагретой конфорки на сильно разогретую. В обоих случаях возникает скачок температуры у масла.
И вот что происходит дальше. Мы тут же, примерно через 10 секунд, забрасываем в сковородку картошку. Масло быстро охлаждается, но благодаря тому, что оно прежде, до засыпки, получило резкое, скачком, повышение температуры, то его охлаждение будет менее ощутимым, и картошка тут же начнет покрываться корочкой.
Через полминуты жарки на сильном огне, не перемешивая картошки, передвигаем сковородку на средний нагрев на электроплите либо уменьшаем газ до исходного уровня на газовой плите. И лишь после этого можем аккуратно перемешивать картошку. Причем я очень рекомендую перемешивать не ложкой или деревянной лопаткой, а слегка потряхивая сковородку – так картошка не будет деформироваться и ломаться. Дожариваем ее до готовности на среднем нагреве. Она наверняка будет с корочкой и не превратится в кашу».
Надеюсь, вы довольны. Заглядываете в завтрашний день с мечтательной улыбкой. Большое дело – слог. Вот сказано: наверняка – и сразу освещается перспектива.
Ну а другие сюжеты – пирожки с устрицами, страсбургский пирог из налимов, желе из оленьего рога с рейнвейном, бычачье нёбо на шлафроке – не говоря уже о всевозможных чудесах с дупелями (бекасами, вальдшнепами, кроншнепами), – обращены большей частью к так называемым новым русским.
Так и видишь действительного статского советника Одоевского, с камергерским вышитым на ягодице ключом, – в роли словоохотливого распорядителя на корпоративном банкете какой-нибудь «Транснефти»:
– Бекасы, милостивые государи, которые… по будням называются дупелями, а в торжественных случаях дупельшнепами, – суть птицы… нет, милостивые государи, не птицы, но… как бы сказать… цветы, розы, лилии, рассыпанные природою по земле для утешения человеку… в них – улыбка красоты, сияние звезд, лунный блеск – и как бишь все это говорится… да, милостивые государи, действительно так! Войдите в самих себя и подумайте хорошенько: в каком случае жизни не привлечет вашего внимания и участия жирный дупельшнеп, обвернутый шпеком, впросырь прожаренный и положенный на гренок из белого хлеба? – только в одном: когда вы сыты – то есть в минуту самого жестокого несчастия для истинного гастронома!
Члены правления благосклонно посмеиваются: во старикан дает!
А и в самом деле – случай не тривиальный. Казалось бы, давным-давно, еще при жизни, погрузился сочинитель на дно реки времен – и вдруг так внезапно вынырнул – и так кстати.
Двести с чем-то лет назад считался существом немножко нелепым: добродетельным с придурью. Теоретиком всего на свете. И Некрасов его шпынял:
Пишут, как бы свет весь заново К общей пользе изменить, А голодного от пьяного Не умеют отличить…
Где нынче Некрасов? Кто его читает не из-под палки? А князь Одоевский, русский Фауст, – вот он, в шоколадном переплете, и буквально как подсолнухи к светилу, обращаются к нему, сияя, сочувственные умы.
Поскольку зато умел отличить консервированный трюфель от свежего, а это в России опять – важнейшее из искусств.
Кстати: запах трюфеля по карману даже читателям «Звезды». Главное – не отчаиваться.
«Дело в том, – говорит комментатор, – что сейчас выпускается продукт, который называется трюфельное масло. Это чаще всего оливковое масло, настоянное на трюфелях. Это никакая не синтетика, а абсолютно натуральный запах, и если таким маслом приправить то или иное блюдо, мы получим полное представление о том, что такое вкус и запах трюфеля. Самое простое – приправить омлет трюфельным маслом, равно как не грех капнуть трюфельного масла на обычную редьку».
Разумеется, не грех, еще бы. В этом смысле Одоевскому – да и Лазерсону – и всем нам, всем! – необыкновенно повезло. Счастье взаимопонимания. Капнул на редьку – и двух веков как не бывало.
А представляете: если бы в 2207-м какой-нибудь отчаянный сноб вырезал из журнала всего Гедройца и собрал такой же пухлый том (предположим, просто шутки ради, что я тоже, как Одоевский, дожил бы до преклонных 65-ти, тоже успел бы написать «Последний квартет Бетховена» и «Русские ночи», тоже дослужился бы до гофмейстера и завоевал приязнь видных деятелей шоу-бизнеса), – каково пришлось бы комментатору? а рецензенту? а бедолаге читателю, если бы взялся откуда-нибудь и он?
Помимо и поверх очевидной тщеты усилий (потому что как же оправдать уже и теперь вымирающий обычай – сочинять тексты о текстах? и кому же была охота читать про непрочитанное?), – вдобавок все эти загадочные, необъяснимые слова. Кто такой, к примеру, – графоман? И что это была за субстанция такая – слог?
На редьку не капнешь.
XОктябрь
Зинаида Шаховская. Таков мой век Пер. с фр. П.Виричева и др. – М.: Русский путь, 2006.
Сыр, как известно, выпал. Коварный хищник скрылся, глотая на бегу приз, – несомненно, с чувством глубокого разочарования.
Оставшаяся же на елке якобы ни с чем птица полюбила себя и поверила в свой талант.
Правда, то и другое равно необходимо в одном-единственном жанре – не вокальном, увы: мемуарного автопортрета.
Это когда рассказываешь не столько про что случилось, а – как замечательно в любых обстоятельствах себя вела.
Какая была от младых ногтей отчаянно храбрая. До мозга костей справедливая. Беззаветно щедрая. Веселая и находчивая. В невидимых миру скобках: умница и красавица. Подчеркнуть повсюду пожирней (для широкого иностранного читателя): княжна, то есть фактически принцесса. Урожденная, не какая-нибудь.
Даже есть предписанная фольклором сцена узнавания:
«Церемония была грустной, но полной достоинства. На ней присутствовали Великая княгиня Ксения Александровна, сестра последнего царя, графиня Торби, морганатическая супруга Великого князя Михаила, внучка Пушкина по материнской линии, генерал Баратов, председатель Общества русских инвалидов войны и некоторое количество бывших придворных дам, бывших министров, бывших дипломатов и генералов… Меня попросили сказать несколько слов от имени русской эмигрантской молодежи, что я и сделала отнюдь не без смущения. Закончив свою речь, я чуть было не оконфузилась в глазах столь блестящего общества. Какой-то генерал в штатском подошел ко мне и спросил, как звали моего деда. Известно, что русские получают отчество по имени отца; я знала, что являюсь дочерью Алексея, но как звали его отца, к своему великому стыду, не ведала. Дед умер до моего рождения, и дело осложнялось тем, что я никогда не слышала, чтобы моего отца называли Алексей Николаевич. Поскольку у него был титул, к нему обращались князь или ваше сиятельство, тогда как близкие звали его Леля (уменьшительное от Алексей). Я погорела самым жалким образом. Генералу все это показалось очень странным, и он оставил меня, чтобы поделиться с присутствующими своими подозрениями. Я в его глазах, видимо, превратилась в самозванку Шаховскую, что, однако, было не так важно, как лже-Анастасия. Мой старый друг генерал Холодовский умолял меня вспомнить имя деда, поскольку от этого зависела моя честь. Он перечислял мне длинный ряд имен, и я растерялась окончательно… Но вдруг одна пожилая дама – я узнала позднее, что она была вдовой генерала Волкова, – бросилась ко мне, посмотрела мне в лицо и воскликнула, словно нашла любимую племянницу: „Но я знаю, знаю… если вы дочь Алексея, значит, вы племянница моих близких подруг – Маруси и Маши. Это же очевидно: вам по наследству перешли глаза вашей бабушки Трубецкой. Вашего дедушку, дорогая, звали Николаем“. Я испустила глубокий вздох облегчения и поклялась себе заняться генеалогией семьи».
Легко представить, как изложил бы данный эпизод рассказчик с дарованием. Но и в таком виде (возможно, это ошибка личного чтения) – он запоминается, вы не поверите, как чуть ли не самый живой.
Это притом, что жизнь Зинаиды Алексеевны, как и эта книга, состояла сплошь из роковых приключений, опасных путешествий, интересных знакомств. И сама она, судя по всему, действительно была человек незаурядный – с несгибаемой волей к победе.
Но когда автор не особенно интересуется персонажами, а зато безумно нравится сам себе – а главное, принимает (и выдает) бойкость своего пера за блеск (а это, согласитесь, качества разные), – то, повстречайся он и разговорись хоть с самим Набоковым, он и про Набокова через какое-то время ничего не припомнит, кроме того, что сам он был Набокова умней.
Вот давайте-ка возьмем и разберем два абзаца. Просто так, во славу искусства неподдельной прозы, приглядимся к веществу поддельной: в чем секрет нестерпимости.
«Так, в 1932 или 1933 году я приехала в Берлин. Небольшое происшествие в пути: совсем молоденькая блондинка, сидевшая (учтем и весьма низкую температуру перевода. – С. Г.) напротив меня, возмущается тем, что я крашу губы, и делает мне замечание. Я решительно протестую и в свою очередь (надо думать, и в оригинале примерно так. – С. Г.) высказываю ей свое возмущение: как смеет молодая девица одергивать незнакомую ей даму, тем более иностранку. В коридоре вагона (слушайте, слушайте! – С. Г.) какой-то еврей шепчет мне о своих опасениях, впоследствии оправдавшихся, и гораздо более грозно».
Два сюжета, два разговора; первый пересказан вяло, но внятно: второй – вообще из рук вон; по дороге в Германию немка нахамила, немец (отрекомендовавшийся евреем либо с первого взгляда опознанный как таковой?) прошептал о каких-то своих опасениях. Оба случая прижаты друг к дружке вплотную, как если бы что-то значили вместе (порознь-то смысла в каждом – ровно на грош). Должно быть, сообща характеризуют эпоху. Развязная такая претензия мысли на связность. И следующий абзац подхватывает:
«В городе дышалось тяжело (! – С. Г.). На некоторых лицах читалась решимость и спесь, другие были бесцветны и будто стерты (!! – С. Г.). В Берлине я провела два дня. Я остановилась у Владимира Набокова и его жены Веры, так как мой брат…»
Пропустим про брата.
«Был конец ноября, было холодно. Происходившее в Германии раздражало (глагол, будем надеяться, переведен спустя рукава. – С. Г.). Набоковых вдвойне – во-первых, из-за их неприязни ко всякой диктатуре, а во-вторых, из-за соображений личных: Вера Набокова была еврейкой. Советский режим (а советский-то режим откуда тут взялся? – С. Г.) они любили не больше, чем русский народ, – а я, конечно, вставала на защиту последнего: мне было непонятно, как можно в одном случае осуждать расизм, а в другом подобный же расизм исповедовать. Набоков, страстный энтомолог, рассматривал, наклонившись, свою коллекцию бабочек, будто это были персонажи будущего романа…»
Прервемся. Осталось чуть-чуть. Разглядывал, наклонившись (скупая художественная деталь!), бабочек и не любил русский народ, а вы вставали на защиту… И это, – как спросил бы Пилат, – и это всё о нем? К сожалению, нет. Нельзя же так расстаться с бывшим другом; пошлем ему отравленный воздушный поцелуй:
«В 1938 году, через несколько лет, выйдет его роман „Приглашение на казнь“ (мой самый любимый), где впервые появится „нимфетка“;
может быть, в нем дан ключ ко всему творчеству писателя».
Да ладно. Не все ли равно. И даже по-своему трогательно, хотя и скучно. Какой-никакой отблеск страстей (каких-никаких). Покойница писала как думала. Думала как умела.
Разозленного же критика уподобим лисе, непонятно с чего польстившейся вдруг на кисломолочный продукт. Пленившейся, видите ли. Купившейся. «Свидетельница двух мировых войн, революции, исхода русской эмиграции, Шаховская оставила правдивые, живые и блестяще написанные воспоминания…» Даже в закаленном сердце издательская аннотация нет-нет да и отыщет уголок. И летят деньги на ветер, а время – кто же знает куда. Что – изжога? Так тебе, глупая лиса, и надо.
Виктор Шендерович. Плавленые сырки и другая пища для ума: Политическо-трагикомические хроники 2006 года
СПб.: Амфора, 2007.
Некоторые любят прикорнуть на гвоздях. Кое-кого хлебом не корми, а только дай побродить босиком по раскаленным углям. Или, наоборот, поплескаться в полынье. Ненависть человека к своему организму бывает изобретательной беспощадно: поместите меня, говорит, в прозрачную такую барокамеру или центрифугу и нагнетайте туда отработанный воздух со свинофермы; а я, вращаясь, буду сохранять веселое выражение лица. Вдруг такой эксперимент пойдет на пользу науке медицине.
Как раз вот это мы и наблюдаем тут. Из года в год, изо дня в день автор данной книги сознательно губит собственный головной мозг политинформацией российского производства. С той парадоксальной целью, чтобы, значит, серые клеточки в порядке самозащиты порождали разные словесные антитела.
Методика простая, но выверенная в советском еще быту: диспут с репродуктором. Который, как все равно король Клавдий в известной трагедии, добирается до вашей барабанной перепонки.
Как только яд проникает внутрь черепа, затронутые нейроны, содрогнувшись, испускают электромагнитный импульс отвращения. Немедленно вступает вторая сигнальная система – и, если она в норме, все кончается сразу и благополучно. Буквально двумя-тремя словами – автоматически, как чихнуть, – расшифровать код доступа к репродукторовой мамаше – и все, инцидент исчерпан, опасность миновала, продолжайте наслаждаться жизнью. Собственно, сам репродуктор на такой эффект и рассчитывал. Ни на какой другой. Это просто химический массаж коры: чтобы стала в конце концов нечувствительной к абсурду и фуфлу и реагировала только на команды.
В данном же случае подопытный доброволец не желает и даже не может привыкнуть к тому, что осмысленная публичная речь в стране отменена. До смешного доходит – чуть ли не с кулаками набрасывается на несчастную пластмассовую коробку: что ты все-таки имела в виду, дрянь такая? Колись! А теперь – получай!
Так эта книга и построена. Сначала фиксируется звук, изданный государством, – скрипнула пружина, щелкнул, предположим, какой-нибудь разъем:
«Диктор: Комментируя возникновение предложений о третьем президентском сроке Путина, Сергей Миронов заявил: „Люди хотят стабильности, а значит, преемственности“. Однако, добавил он, „это не укладывается в правовое поле Российской Федерации“».
Что сказано? Ни бе, ни ме, ни кукареку – такая взвешенность, – и тем не менее понятно, что в этом фонетическом сгустке действительно содержится некий сигнал: но лишь постольку, поскольку он каким-то образом похож на стоящий вокруг запах.
И вот автор жжет свой личный словарный запас, активирует логику, фантазию, включает юмор – все ради того, чтобы растереть гнусный сгусток. И разогнать запах силой ума:
«Стабильность, не укладывающаяся в правовое поле Российской Федерации… Не пугали бы вы нас эдак в пору весеннего авитаминоза, Сергей Михайлович, и без того шатает. Впрочем, тут надо уточнить, что именно не укладывается в правовое поле – стабильность или преемственность, и главное: что имеет в виду наш защитник выхухоля под этими понятиями? Потому что есть стабильность и преемственность смен времен года, а есть стабильность и преемственность морга. Стабильность в этом последнем случае заключается в том, что все лежат ровненько и никаких эксцессов не предвидится, а преемственность – в смене дежурных по моргу. И этот политический морг, уже почти сооруженный, действительно не вписывается в правовое поле Российской Федерации, о чем и горюет спикер верхней палаты…»
Гонг. Раунд закончен. И выигран вчистую. Противник практически в нокдауне. Однако на следующей странице он опять свеж, даже вроде бы стал чуток потяжелей. Исключительно устойчиво держится на глиняных своих ногах.
И поединок продолжается. Так сказать, в ритме пытки: в ответ на тупой удар – остроумная контратака.
«Диктор: Через две недели после первого выхода в эфир на канале „Домашний“ прекращено производство программы Светланы Сорокиной и Алексея Венедиктова „В круге Света“. По сведениям газеты „Коммерсантъ“, причиной закрытия стали прозвучавшие в прямом эфире оценки российского суда как „полицейского“, а также слова о „наглом вмешательстве“ ФСБ в работу „третьей власти“. Это и вызвало столь резкую реакцию ряда акционеров канала, в частности „Альфа-групп“, пишет газета».
Тут пафосом, даже ироническим, не взять. Пафоса цинизм не боится. Попробовать, что ли, пародию?
«Ну, еще бы. Представляете, сидит себе тихий олигарх Фридман где-нибудь… даже фантазии не хватает представить где… главное, не в Краснокаменске сидит, а совсем с другой стороны бытия… и тут звонит ему, допустим, банкир Авен и сообщает: Миша, слушай, тут по нашему каналу говорят, что ФСБ нагло вмешивается в работу суда. Миша, это у нас что, концепция поменялась? Тут у Миши сразу заканчивается валидол. Ну? Поступают так с людьми, г-н Венедиктов? Это ж вам не радио, это ж телевидение, его люди смотрят – миллионы граждан, которым потом за это же самое голосовать…»
Выпад блестящий. Колосс повержен. Запомнит надолго. Будет знать.
А так, посмотреть со стороны, свысока – скажем, с вертолета через бинокль ночного видения, – бродит человек по комнате и разговаривает, оживленно жестикулируя, неизвестно с кем. Прислушаться – с призраками. Сразу с двумя – сочувствующим и враждебным.
На самом деле – с двумя модусами ума. Из которых один – обыкновенный, широко распространенный в Европе, Америке, Австралии, отчасти в Антарктиде: так называемый здравый смысл. А другой представляет собой довольно сложную местную галлюцинацию. Передающуюся историческим путем. И обладающую материальной силой, которая обеспечивает репродуктору постоянную подзарядку.
А у здравого смысла – только инстинкт самосохранения. То есть дело его плохо.
Но Виктор Шендерович дьявольски упрям. И к тому же дерзок. Регулярно нарушает конвенцию. Негласную. Которую на заре времен заключили между собой сатира и тайная полиция – и поручили присутствовавшей цензуре следить за соблюдением. Старуха временно отрубилась – и Шендерович бессовестно этим пользуется.
Плюет на Эзопов комплекс. Черное и белое называет, да и нет говорит, вместо обобщенных типов – органы как есть, с действующими фамилиями.
А что неприличней всего – нет в этом авторе настоящего уныния. Подобающего проигравшим и обреченным. И горечь у него какая-то не безнадежная. Вызывающе, подозрительно весел. Как если бы он воображал, что не все погибло. Или, например, верил в этот самый здравый смысл: что якобы он неистребим.
Да нет, не может быть.
«Прояснению картины текущего времени немало поспособствовали юбилей Леонида Ильича и соцопросы по этому поводу. Оказалось, у большинства россиян брежневское время ассоциируется с благополучием и достойной жизнью! Я тут и фильмы по телеку посмотрел, и статьи почитал… – оказывается, хороший был человек! Любитель охоты и женщин, добряк, в старости – чудак с симпатичными слабостями… А раздавленная Прага, замордованная страна, мордовские лагеря, психушки имени Сербского, талоны на еду и Афган напоследок – это мне, стало быть, почудилось… А впрочем, может быть, именно все это и есть достойная жизнь в представлении большинства россиян?..»
Неистребим, говорите, здравый смысл? Тем хуже: долго мучиться.
XIНоябрь
Александр Архангельский. 1962: Послание к Тимофею
СПб.: Амфора, 2007.
Какие-то такие книжки в этом месяце подобрались: несомненные. Не дают повода воспарить, покружить над ними, задумчиво каркая о своем. Так что да будет рецензия твоя: «да, да» или «нет, нет». И цитату, пожалуйста; собственно говоря, хватило бы и цитаты.
Особенно в данном случае. Так хорошо написано. Так свободно и умно. Ярко и занимательно. И сюжет – вернее, не сюжет, а ход идей – придуман лично этим автором специально для этого сочинения, ни на чьи другие не похож и развивается непредсказуемо.
Но зато каждый может им воспользоваться и перешить на себя, если хватит смелости.
Возьмите четыре цифры, обозначающие дату вашего рождения. Загляните в старые газеты: не случилось ли в указанном году чего-нибудь рокового. Каких-нибудь, например, политических событий, отчасти отразившихся на вас. Из-за которых ваша жизнь проходит так, а не иначе. Подобно тому как на ней сказались, допустим, отношения разных не таких уж отдаленных, но практически не известных вам предков: так что семейный альбом разверните тоже.
И постройте сами себе исторический гороскоп. Задним числом. Типа того, что этот вот новорожденный младенец не погибнет от атомной бомбы буквально чудом: только потому, что президент Америки окажется очень умен, а безымянный курьер ЦК КПСС – находчив. Или: не так уж долго придется ему жить при т. н. социализме, ведь один рязанский учитель математики уже отдал свою повесть в журнал. (Но что возобладает здравый смысл – не факт: см. и NB давнишний расстрел безоружной толпы в провинциальном городе на юге.) А также знайте, неверующая молодая мать, что сын ваш станет православным: обратите внимание на вот эту газетную заметку про Второй Ватиканский собор.
Да, как это ни странно, не стал бы он тем, кем станет, и не прожил бы такую жизнь, какую проживет, – если бы не было на свете папы римского Иоанна XXIII, – и вообще, если бы разные сильные (а также и слабые) мира сего не толкали время, каждый в свою сторону, как невидимый гигантский глобус, изо всех сил.
А ведь центром этого глобуса можно представить любого. В том числе лично вас. И даже меня.
Тем более – Александра Архангельского, раз он придумал этот ход, поставил этот опыт, сочинил этот небольшой историософский трактат. (Как вот именно послание: к сыну. Сына – вы догадались – зовут Тимофей.)
Не позволяя себе, однако, ни предсказаний, ни даже предчувствия.
Как если бы предчувствие было плохое. Или как если бы важнейший вывод из рассказанного получался приблизительно такой: вся надежда – на то, что сбывается только непредвиденное.
«Рассуждая здраво и трезво, не было у нас исторических шансов. Как не было шансов у наших родителей. И не было шансов у вас. За сорок пять лет до моего рождения страну накрыли колоссальным стеклянным колпаком, провели дезинфекцию, выкачали воздух, закачали веселящий газ; непонятливых отделили в особый отсек. Стекло как следует затонировали – чтоб не соблазнялись чужими видами. Крошились старые колонии, разваливалась Вест-Индийская Федерация, и появлялся Камерун, Сирия покидала состав Объединенной Арабской Республики, а Сьерра-Леоне выныривала из-под Великой Британии;
в это самое время Советский Союз морил голодом блокадный Западный Берлин, а 13 августа 1961 года Хрущев велел восточным немцам воздвигнуть Берлинскую стену. Ее воздвигли, ты не поверишь, за одну ночь. И рухнула она вместе со всем коммунистическим миром тоже за одну ночь, тридцать лет спустя…
Мы жили в закупоренной бочке, железный обруч Восточной Европы плотно сжимал ее по краям. Я должен был вырасти, в случае удачи даже чему-то выучиться, а дальше – либо сильно поглупеть, либо горько заскучать. То нельзя, это нельзя. Здесь лизни, там сдайся. Этого не читай. О том не думай. Лучше пей водку после рабочего дня. Или занимайся спортом, общественный турник за углом. Козла во дворе забивай (ничего страшного, так называли игру в домино). На худой конец, можешь гулять с общежитскими девочками…»
И т. д. до крематория включительно. Который описан в высшей степени убедительно.
Смысл пассажа – так сказать, противительный: вот ведь какая грозила участь, но удалось же, вопреки всему, избежать.
Хотя, если вдуматься, удалось не всем. И не полностью. Домино во дворе – да, действительно, больше никому не угрожает, это бесспорно. И крематорий – только атеистам. Что касается бедности, скуки, несправедливости, унижений…
Да ладно. Не обращайте внимания. Это я так, брюзжу. По существу-то автор прав. Неслыханная выпала удача. Ты цени ее, молодежь, цени. И ты, Восточная Европа, не уставай благодарить Бога.
Лев Осповат. Как вспомнилось
М.: Водолей Publishers, 2007.
Восхищаюсь и завидую. На девятом, извините, десятке напечатать книгу, какой еще не бывало, – пустить в ход прием, на который никто (ну – почти никто) не осмеливался, – это, знаете ли, надо у судьбы заслужить.
Вообще, удивительное существо человек: в реальности абсолютно абсурдной – собственно, в антимире – отдельные представители этого вида сохраняют способность предпочитать злу добро (в традиционном, в нормальном, так сказать, смысле этих понятий) и даже чувствовать смешное. Это подтверждено экспериментально. И вот вам еще один наглядный пример. Лев Осповат принадлежит к поколению, над которым работали особенно долго и усердно. Он просто не мог не сделаться человеком и писателем советским. Но при этом почему-то не лишился ума и таланта. Остался морально жив. Понятия не имею – почему. Такое бывало: известны и другие подобные случаи. Хотя как это вообще было возможно.
Однако это не наше дело, а факт есть факт. Вот книжечка мини-мемуаров: детство – юность – фронт – послевоенный сталинизм – литературная среда.
Или, если угодно, коллекция автобиографических анекдотов. Иногда необыкновенно грустных, почти всегда прелестных. Занимательных. А то и значительных.
Но пересказать ни одного нельзя, и вот почему. Эти воспоминания записаны самым экономным на свете способом: в столбик.
Не сказать – верлибром. А просто в речи настолько живой, естественной, стремительной и легкой ритм проявляется сам собой. Просто синтаксис делится на скорость без остатка. И пауза работает как фигура стиля.
Чтобы вы поняли, что это такое, нет другого средства, кроме как выписать один из сюжетов целиком. Выберем не наилучший, а покороче. И персонажи все знакомые читателям «Звезды».
Натан Эйдельман
со вкусом рассказывал,
как его петербургский
знакомый
Владислав Михайлович
Глинка,
писатель
и феноменальный
знаток старины,
имперских реалий,
спросил,
читал ли Натан
повесть Титова
о Лермонтове —
«Лето на водах».
Натан похвалил
эту повесть.
– Ну, что вы! – воскликнул
Глинка. – Там Лермонтов
застегивает мундир
на все крючки,
тогда как известно,
что приказом императора
от такого-то числа
такого-то месяца
такого-то года
крючки на мундирах
были заменены
костыликами! —
И добавил:
– Мы с женой
так смеялись!
Ну как? Что скажете? Лично я с наслаждением украл бы эту манеру. Только так бы и писал.
Будь моя воля.
А также
будь оплата построчной,
а не побуквенной
(правда, с учетом пробелов).
Кроме шуток: очень симпатичная книжка.
Владимир Соловьев. Краткий курс выживания в России
М.: Эксмо, 2007.
«Когда я беседовал с Владимиром Владимировичем Путиным, помнится, наезжал, как всегда: то не так, сё не так и так далее – обычный такой журналистский беспредел. А Путин на меня смотрит, смотрит да и говорит: „Владимир, ну что вы от меня хотите? Такой говенный замес достался“. И действительно, смотришь на нашу страну и соглашаешься: замес у нас не ахти».
Нет-нет, уверяю вас, это никакой не стеб. Все совершенно всерьез. Автор важен и строг. Жанр сочинения – проповедь.
Вообще, этот астероид телеэкрана – совершенно не похож на то, чем кажется. Во-первых – крупная величина, совершенно свой в самом избранном кругу вельмож. Во-вторых – бесстрашный фрондер, постоянно готовый рискнуть головой за свои убеждения.
«У меня есть очень большая проблема – я не умею бояться. Я понимаю, что умру от инфаркта, если не скажу подлецу в лицо, что он подлец. Я не умею по-другому. Если я вижу мерзость, я всегда говорю, что это мерзость. И мне наплевать, что, почему и как. От этого рождаются легенды: „О, его, видимо, президент прикрывает!“ Неудивительно, что людям так кажется. Я могу на хрен послать кого угодно, в любое время, и даже не один раз. Если мне кто-то не нравится, я пошлю: и так, и по матери, и по вот такой».
В-третьих – это главное в данном случае, – прирожденный, по призванию, моралист. Причем практикующий.
«…Праведник есть всегда. Он не всегда виден, но он всегда есть. Один мой близкий друг работает в администрации президента. Я ему не раз говорил: „Слушай, Аркаш, ты каждый день ходишь на работу, и каждый день тебе приходится там бороться с финальным количеством подлостей и всяких гадостей. Зачем ты это делаешь?“ Знаете, что он мне ответил: „Для того же, для чего и ты. Потому что, если каждый день не бороться с этой подлостью и гадостью, ее будет только больше“. Вот так – надо каждый день приходить на работу, чтобы бороться с мерзостью, подлостью и гадостью, которые нас окружают. В этом, наверное, основной смысл нашей жизни, в этом основная цель нашего бытия».
Ну и про деньги. Что у хорошего человека их должно быть много. И что хорошему человеку они достаются честным трудом.
Что граждане РФ должны возлюбить друг друга. Что Достоевский убил в России Бога. И как приходится страдать за правду.
«Помните шутку, за которую меня потом сосредоточенно пинали? Я в программе „К барьеру!“ сказал: „Что вы хотите от страны с президентом, у которого фамилия состоит из трех букв, причем вторая – «у»?“ Смешно, но факт. Хотя, если вдуматься, шуточка страшная, потому что даже с таким президентом Америка все равно страна великая и привычно процветает. А у нас будь президент хоть самым лучшим в мире, страна все равно будет в говне…»
Хватит с вас, полагаю. Тут еще уйма фотографий: автор в различных позах. Тираж книги – 50 100.
Людмила Агеева. В том краю…
Сборник. – СПб.: Алетейя, 2006.
Ну и тут я тоже обойдусь цитатой. Причем длинной. Поскольку все дело в том, нравится ли вам такая проза. Состоящая не из букв, не из слов, даже не из фраз – вы их не видите, а следите за интонацией ума.
Которая вас завлекает. Представляясь обращенной лично к вам.
Тут еще одно обстоятельство. Это проза сугубо петербургская. Не только по узнаваемым реалиям. Такая в ней меланхолия и тревога. Такая привычка к миражам.
Выписываю, что попало под руку.
«Мрак и вихрь. Вихрь и мрак владеют островом в осеннюю пору. Так где же этот светлый город под боком у роскошной столицы, где забытая мечта Риккардо Гуалино, где эти воздушные аркады, прозрачные галереи, огни в садах, где шесть улиц-лучей от Большой площади? До слез жаль стараний маэстро Ф., что лежат в архитектурных архивах, присыпанные книжной пылью, на желтоватых огромных листах с закругленными лохматенькими углами.
А не гиблое ли это место, а земля ли это, впрямь, а не островные ли хляби поглотили Новый Петербург, или мрак и вихрь укрыли, умчали, унесли за стекленеющий горизонт дивный город невиданной красы со всеми его обитателями?..
…Нет, неуютна могила адмирала Грейга, холодны черные мраморные плиты. Никогда они не выпивали на могиле адмирала. Другое дело – могила Ивана Сергеевича Будкина. Покосившийся древний столик и две потемневшие, но крепкие еще скамеечки очень располагали к дружеским посиделкам под ожившей трепетной листвой, к импровизированным доверительным пирушкам с вином типа „Агдам“ и другими такими же дешевыми и безобразными напитками, вынесенными из близкого от этих мест магазинчика завода „Марксист“…»
Потом начнется сюжет, и побежит, и прекратится раньше, чем жизнь, допустим, героини. Останется грустное недоумение: для чего мы ввязываемся в них, в сюжеты эти, мучая себя и других? Говорю – мы: как-то так, повторяю, получается, что читатель этой прозы чувствует себя одним из ее действующих лиц и конфидентом автора. Своим в этом мире одинаково одиноких. Идет, никуда не спешит, смотрит по сторонам.
XIIДекабрь
Леонид Юзефович. Путь посла: Русский посольский обычай. Обиход. Этикет. Церемониал. Конец XV – первая половина XVII в.
СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2007.
Издательству пришлось аттестовать эту книгу как научно-популярную. Другого выхода, пожалуй, не было: если сказать правду – что наука тут самая что ни на есть серьезная, а слог все-таки изящный, – вряд ли кто поверит. Между тем предмет разъяснен до последней тонкости. В XVI каком-нибудь столетии за такое печатное пособие любой европейский государь не пожалел бы золотых монет, да еще и произвел бы Леонида Юзефовича в министры.
Тут есть все, что надо знать дипломату, отправленному в прошлое, и притом на Восток – в Москву, в Крым, в Константинополь. По бесчисленным и впервые исследованным источникам составлена наиподробнейшая инструкция: как одеться, как поклониться, что в каких обстоятельствах сказать обязательно, а чего ни в каком случае не говорить и чему ни за что не удивляться.
Бездна сведений, но ничего лишнего; и все передано с необычайной вразумительностью. Происхождение той или иной формулы поведения прослежено по возможности до корней.
В результате перед глазами читателя вырастает реальность, состоящая сплошь из условностей, но совершенно прозрачная; в ней цвет наполнен смыслом.
«Для Грозного, любившего театральные эффекты в политике и в быту, одежда имела особое значение. И. Масса пишет, что когда царь надевал красное платье, он проливал кровь подданных; когда черное, то людей убивали без пролития крови – топили и вешали;
когда белое, всюду веселились, „но не так, как подобает честным христианам“…»
Подробностей тут – прежде неизвестных – целая Грановитая, целая Оружейная палата. Посуда, украшения, доспехи, рухлядь – что угодно для души; ликуй, специалист, млей, любитель.
«В Европу обычно посылались меха, но ни в коем случае не сшитые из них шубы. В отношениях равного с равным дарить одежду не полагалось. В иерархии „мягкой рухляди“, или „пушной казны“, беличьи шкурки находились в самом низу и возились коробами, выше стояли куницы, еще выше – горностаи. Вершину пирамиды занимали чернобурые лисицы и соболя (волчьи, лисьи, бобровые и лосиные шкуры были скорее исключением, чем правилом). Главенствовал соболь, имевший, видимо, кроме рыночной, еще и символическую ценность…»
В общем, книжка восхитительная. С неожиданным и чудесным заключением: про то, что ведь и каждый человек на разных этапах бытия исполняет посольскую должность и пользуется приемами посольского ремесла.
«Рождаясь на свет или пересекая границу, он вступает в иной мир, где ему предстоит понять правила чужой игры, принять их и решить свою задачу, которая при таких условиях решена быть не может, но устанавливать собственные правила ему запрещено…»
И что каждому человеку предстоит «в конце пути убедиться, что автор и адресат доверенного ему послания – одно лицо».
Марк Солонин. 23 июня: «день М»
М.: Яуза, Эксмо, 2007.
Когда-нибудь о нем самом напишут книгу. Все-таки это невероятно поучительное зрелище. Более полустолетия тысячи и тысячи специальных людей в специальных же институтах, академиях, управлениях, издательствах производили и воспроизводили специальное военное вранье. И оно казалось таким прочным. Документы – какие уничтожены, какие подделаны, какие засекречены, а главное – мозги обработаны так, чтобы пошевелить ими было невозможно. В мавзолее, построенном из циклопических глыб вранья, ВОВ лежала мертвее Ленина.
Вдруг вошел – как его только пустили? как прозевали? – человек без погон, зашуршал бумажками. Всякими там накладными, докладными. Разными отчетами, сводками, директивами. Канцелярию, короче, разворошил, бухгалтерию. Калькулятором защелкал. Включил самый обыкновенный, Евклидов, так сказать, здравый смысл.
И румяный труп стал таять в воздухе, оказавшись наведенной галлюцинацией. И стало очевидно: с нашей страной во время войны случилось что-то такое, что необходимо понять. Хотя бы для того, чтобы хоть когда-нибудь, если получится, забыть.
Конечно, Марк Солонин – не единственный деятель этого умственного переворота. Но его ненавидят особенно сильно. Потому что пишет ярко, с интонациями живого человека, и при этом до занудства неопровержим: под каждой (буквально) строчкой – факт, и указано, чем удостоверен.
Его ненавидят – и очень сильно достают, и, похоже, бранью и клеветой довели до ярости. Он отвечает – разумеется, не теряя достоинства и стиля.
Данная книжка благодаря этому начинается даже смешно. Некто М. А. Гареев – президент Академии военных наук, академик Российской академии естественных наук, член-корреспондент Академии наук РФ, доктор военных наук, доктор исторических наук, профессор, бывший заместитель начальника Генерального штаба Советской армии по научной работе – такое, значит, крупное светило обронило в печати замечание, что писателям вроде Солонина «бесполезно заниматься историей». Ох, лучше бы оно этого замечания не роняло.
Наш бесполезный автор немедленно (впрочем, предварительно познакомив нас с отдельными эпизодами из боевой биографии генерала армии: начштаба главного военного советника при командовании египетской армии в 1970–1974 гг., главный военный советник при правительстве Наджибуллы в Афганистане в 1989 г.) усаживается за «самые свежие („постперестроечные“)» его труды. Видимо – чтобы овладеть методом научного патриотизма. Но вместо этого приходит в изумление.
Не могу удержаться – выпишу кусочек. Собственно говоря – кусок: мы же знаем, Солонин человек обстоятельный. И если уж попалась ему «совершенно феерическая фраза о том, что в общий перечень „уничтоженной военной техники вермахта“ вошло и „70 тыс. самолетов“, и даже „2,5 тыс. боевых кораблей, транспортов и вспомогательных судов“», – то так просто он ее не оставит. Насчет самолетов, так и быть, ограничится уточнением: «эта цифра завышена как минимум в пять раз». Но с кораблями разберется по полной.
«Даже барон Мюнхгаузен, пролетая на пушечном ядре над Черным и Балтийским морями, не смог бы обнаружить там такое количество боевых кораблей Германии. Причина этому предельно проста: в Черном море крупных кораблей не было вовсе. 〈…〉 На Балтике было что топить, да только вот топить было некому. Краснознаменный Балтфлот с первых же часов войны был „заперт“ немецкими минными полями в Финском заливе, а после злосчастного „Таллинского перехода“ и потери всех баз, кроме блокированного с суши Ленинграда (Кронштадта), боевой путь КБФ был по большому счету завершен.
Что же касается реального количества уничтоженных советскими флотами боевых кораблей противника, то общая картина примерно такова. В 1957 г. был подготовлен секретный отчет о боевых действиях советских ВМС, в котором утверждалось, что за всю войну на всех морях было потоплено 17 немецких эсминцев и 6 кораблей большего класса (крейсеров, броненосцев береговой обороны). Правда, при более тщательном изучении этих цифр, каковое стало возможным лишь в постсоветские времена, выяснилось, что большая часть „уничтоженных боевых кораблей противника“ или была накануне капитуляции Германии взорвана и затоплена самими экипажами, или же была потоплена авиацией союзников, а то и вовсе благополучно плавала до 50–60-х гг. В „сухом остатке“ 7 реально потопленных эсминцев, 1 крейсер и 1 финский броненосец береговой обороны».
Думаете, этого достаточно? Только не Марку Солонину. Это он всего лишь установил наличие вранья. Теперь должен объяснить, зачем оно понадобилось. А потом, само собой, показать, как сделано, из какого материала.
«Разумеется, такие мизерные результаты боевой деятельности огромных советских флотов (3 линкора, 7 крейсеров, 54 лидера и эсминца, 212 подводных лодок, 22 сторожевых корабля, 80 тральщиков, 287 торпедных катеров, 260 батарей береговой артиллерии по состоянию на 22 июня 1941 г.) советскую военно-историческую науку устроить не могли. Положение было исправлено традиционным для этой „науки“ способом – при помощи союза „И“. Метод этот одновременно и универсальный, и эффективный. „В ходе авиаударов по вражеским колоннам было уничтожено 736 танков, бронетранспортеров и конных повозок“. На море же было потоплено великое множество „боевых кораблей, транспортов и вспомогательных судов“. Если в последнюю категорию зачислить все прогулочные катера, рыбацкие шаланды и спасательные шлюпки, на которых сотни тысяч беженцев (2 млн, по утверждениям немецких историков) весной 1945 г. пытались покинуть окруженную Восточную Пруссию и Померанию, то можно было бы получить любой результат. Но академия товарища Гареева решила (или получила указание свыше) остановиться на „скромной“ цифре в 2,5 тысячи».
Туше!
Надеюсь, вы не пожалели, что выписка вышла такая длинная. Тут ведь все: и склад ума, и характер – и стена, которую приходится пробивать головой.
Но эта голова хорошо устроена. И, например, предположение, защищаемое в данной книге, лично мне представляется в высшей степени правдоподобным. Поскольку придает смысловую связность рассмотренным здесь документам (как всегда, их множество, и некоторые совершенно поразительны).
Выдвинул эту гипотезу, по словам Солонина, киевский историк Кейстут Закорецкий (как бы в развитие некоторых догадок Виктора Суворова), наш автор только защищает ее, зато с блеском. Хотя при чем тут блеск: просто, проработав «несколько тысяч страниц „особых папок“ протоколов заседаний сталинского Политбюро», он, видимо, в какой-то момент вполне уяснил для себя, что за страна была Советский Союз и что за существо был Сталин.
Пересказывать не стану. Эту книжку надо прочитать. Только намекну: помните, с чего началась война против Финляндии? Не помните? С обстрела позиций советских войск в Майниле. Так вот: открытая мобилизация в СССР должна была начаться (и началась, кстати) 23 июня 1941 года – в ответ на бомбовый удар по одному из советских городов (по всей вероятности, Гродно) 22 июня…
«Как в кино, но такого даже и в кино не бывает. Это же все равно, что во время дуэли попасть пулей в пулю противника. Такого не может быть, потому что не может быть никогда…»
Однако похоже, что так и было. Судя по всему, что здесь открывается. А то ли откроется еще.
Марк Алданов. Портреты
В 2 т. – М.: Захаров, 2007.
Удачно так подвернулись под руку эти тома. Под самый занавес. Наш маленький домашний спектакль опять кончается. Облетели, так сказать, цветы, догорели огни, глазам осталось пробежать по бумаге всего ничего, последнюю милю. И руке по клавиатуре – какую-нибудь косую сажень. Бьют печатные куранты, прожит худо-бедно еще один литературный год. Гений не явился, наслаждений, скажем прямо, не случилось, позволим же себе хоть удовольствие.
Такой двухтомник – лучший подарок на каникулы. Веселым треском трещит растопленная печь, а посещать на бурой кобылке пустые поля – увольте. Прикажите лучше шампанского, и послушаем умного человека.
Не обращая внимания на его ужасное рубище – в пятнах опечаток, в клочьях. К трактату «Ульмская ночь» примечание скряги-издателя прямо бесстыдное: «Печатается здесь в извлечениях (три диалога из шести) и с некоторыми сокращениями самых высокоумных абзацев. – И. Захаров». Мало скареду, что мертвые гонорара не имут, – и на портрете сэкономил, и на примечаниях выгадал, и предисловия лишил. А слово все-таки предоставил, и на том спасибо. Щедрые что-то не торопятся Алданова переиздавать.
Хотя успех, казалось бы, обеспечен. Сюжеты-то какие: «Графиня Ламотт и ожерелье королевы», «Мейерлинг и принц Рудольф», «Сараево и эрцгерцог Франц Фердинанд», «Французская карьера Дантеса». А вот поближе к нашим дням, из XX века: «Мата Хари», «Азеф», «Сталин», «Гитлер», «Король Фейсал и полковник Лоуренс». Любое из этих названий годится для толстенного романа – и как бы ни был скверно написан такой роман, публика не чаяла бы в нем души. И даже чем скверней, тем вкусней.
Но Алданов, на свою беду, писал отлично. Отчетливо и опрятно. Кратко, вот горе-то, писал. Исчерпывая свою тему на протяжении нескольких страничек. Прозрачной последовательностью фактов (из которых многие отыскал сам, и не только в книгах – в рукописях на разных языках). Рассказывая легко. Как если бы действительно сидел в гостиной у камина и зашел разговор о странностях судьбы – чего только не бывает в жизни. Какие только не встречаются характеры.
С улыбкой насмешливого сочувствия. Тоном внука Пиковой дамы. Отчасти во вкусе Анатоля Франса. Проза требует мыслей и мыслей, знаете ли. А также занятных цитат, звонких фраз исторических лиц, беспощадных афоризмов.
На самом-то деле проза, наверное, нуждается и в воображении, но стесняется требовать. То ли что-то еще ей нужно от автора: чтобы он ей, например, доверялся. Забывался бы, что ли.
Условий этого договора никто не знает точно. Алданов сочинял ведь и заправские романы – по-моему, довольно скучные. С другой стороны, его «Святая Елена, маленький остров» – прелесть и прелесть, чистая проза, хотя не выдумано ничего.
А тут пробегают по сцене один за другим безумцы, преследуя каждый свою призрачную цель, на самом же деле – только чтобы поскорей оказаться опять там, где их нет. Всем своим поведением слишком резко напоминая, что прошедшее время – псевдоним небытия. Что и так называемое настоящее – заведомая подделка.
Ну вот – метафоры размножаются, как амебы: делением; сейчас я дойду до того, что обзову Алданова приобретателем мертвых душ, владельцем и режиссером крепостного их театра, – это несправедливо. Он был, как известно, благородный человек, и он был мастер холодного слова. Ему мерещился в истории какой-то оскорбительный подвох, как Тютчеву – в природе: отсутствие загадки.
«„Всюду мрак и сон докучной… Жизни мышья беготня…“ Клемансо, вероятно, доставила бы удовлетворение эта пушкинская строчка (если бы ее страшную звуковую силу можно было бы передать французскими словами). Он сам как-то сказал, что политические деятели напоминают ему людей, которые, вцепившись в веревку блока, изо всех сил тащат вверх – мертвую муху. Такой взгляд не помешал ему посвятить политическому действию почти семьдесят лет жизни».
Короче говоря, советую прочитать; даже – купить; пускай Захаров торжествует.