XXIIIЯнварь
Павел Басинский. Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина
Роман. – М.: Вагриус, 2008.
Одна из Пятнадцати Лучших Книг прошлого года. Есть такая, знаете, номинация. Или премия. Или акция. В общем, такой проект. С фуршетом и буклетом. Жюри в составе и т. д. комплектует такой подарочный набор, а оргкомитет рассылает его по сорока (почему-то) адресам: в высшие учебные заведения ближнего и дальнего зарубежья. В помощь студентам, изучающим русский язык и русскую литературу. Чтобы держать их в курсе последних достижений.
А Павел Басинский – известный московский литературный критик. То есть лично-то мне известно только, что он одно время работал в «Литгазете», – и это было какое-то такое время, когда ее опять или еще читали, – и вроде бы часто там печатался. Хотя может быть, что и сейчас работает там. И печатается. Или где-то еще. Так или иначе, фамилия знакомая. Помнится, и статейки были вроде ничего. Или даже умные.
Но этот «Русский роман» – ужасен.
Вот не верь после этого интуиции: до чего не хотелось мне его раскрывать. Внутренний голос опасливо так твердил: не читай, не читай, пожалей мозг – не в дровах же ты его нашел, в конце-то концов.
Но я сказал внутреннему голосу: ничего не поделаешь, других писателей у меня для тебя сегодня нет. Мозга, конечно, еще бы не жаль. А мы осторожно. Воображая себя консервным ножом. Наше дело – вскрыть. Высвободить, так сказать, ауру продукта. И всё. Консервный нож отравиться не может. Он питается исключительно жестью.
С этими словами я отпахнул обложку. Прочитал первое предложение. И даже засмеялся от удовольствия.
Предложение это таково:
«Ранним холодным утром начала октября 18** года к каменному крыльцу дома князя Чернолусского подкатила коляска с измученной пегой кобылой».
Как вы понимаете, с этого момента я был свободен. Мог совершенно спокойно, с чистой совестью приняться за рецензию, а в книгу больше не заглядывать: не имело смысла.
Потому что – и пусть студенты, изучающие русский язык, поверят нам на слово, – этот язык не хуже всякого другого приспособлен передавать последовательность событий, как и взаимоотношение вещей. И в нем найдется не менее ста (по крайней мере) испытанных конструкций, могущих выдержать адекватное описание работы пассажирского транспорта, в том числе и гужевого. Адекватное – то есть не содержащее резкого вызова здравому смыслу. Чтобы, например, лошадь, как бы ни была измучена, все-таки тащилась впереди коляски, а не восседала в ней.
Нет, если автору угодно, – пусть она сидит. Ради бога. То есть если картинка перевернута нарочно. Допустим, мы в стране гуигнгнмов. Но здравый смысл, со своей стороны, требует встречных уступок – в виде разъяснения о движущей силе. Попросту: а кто же тогда эту самую коляску с кобылой везет?
Тот же Свифт, уж на что отчаянный был старик, но на законы механики не покушался. Предлагал вполне приемлемые – во всяком случае, разумные – технические решения. Писал так (правда, по-английски):
«Около полудня к дому подъехала повозка вроде саней, которую тащили четыре йеху. В повозке сидел старый конь…»
Ну да, все это устарело: на дворе XXI, в ходу электромоторы (даже – на солнечных батареях) и навигаторы GPS. Опять же, робототехника.
Но в обсуждаемой нами фразе г-на Павла Басинского – утро начала октября 18** года. (О, этот унылый перестук падежей.)
Тогда не предположить ли, что действие происходит в параллельной какой-нибудь истории. Тоже бывает. Это модно.
Но я не стал предполагать. Не захотел. Надоело прикалываться. Случай слишком банальный. Практически такой же произошел еще лет двадцать назад с критиком даже более маститым, чем Павел Басинский. Бедняга вздумал написать для ЖЗЛ биографию одного классика не как умел, а слогом изящным. И начал так:
«Карета застучала по камням деревянной мостовой».
Все просто. Должно быть, каждый нонфикшен в глубине души чувствует себя повествователем не хуже никого. Но когда, наконец, он преодолеет застенчивость – на него нападает роковая куриная слепота. Как правило, увы. Как правило общее.
И чем громче были его успехи в прежней, в его нонфикшен-жизни, тем выше вероятность (правило частное), что в прозе он облажается сразу. Самонадеянный, беспечный. Ему и невдомек, что тут надо самому верить в то, что пишешь. Видеть за существительными – предметы, ощущать глаголы как усилия. А не акунинские гонорары считать.
С грамматикой худпрозы можно обращаться и (лучше: то) строго, и (лучше: то) нежно. А вот чего она не терпит – ледяного этого равнодушия. Выдаст. Сбросит. Не исключено, что на первой же фразе. Что мы и видим на данном печальном примере.
Мораль – или схолия: читатель! никогда не пропускай первой страницы; она может избавить тебя от всех остальных, и ты сбережешь массу времени. Биографического, между прочим, – золотого.
Тут бы и конец рецензии. Но внутренний голос неожиданно возвысился опять. Нетушки, говорит, не отделаешься так легко. Тебя предупреждали – ты пренебрег, а теперь изволь: le vin est tiré – il faut le boire. Не годится умножать на ноль книгу в полтыщи страниц, придравшись к одной-единственной фразе. Скверные фразы у каждого встречаются, тебе ли не знать. Хотя первую обычно ловишь из воздуха долго, и, скорее всего, ты прав: книжка – того… Тем не менее обязан убедиться. Итак, вперед. И горе не Годунову, а тебе.
Что ж, я одолел этот «Русский роман». Выдержал это переживание, подобное какому-то легкомысленному кошмару. Атаке некрасивого и скучного вздора. Словно мне приснился цех, в котором автоматы делают елочные гирлянды из мусора и пыли. Так описал бы я действующую тут систему диалогов. А сюжет – извините. Это превосходит мои возможности. Передаю слово нонфикшену, сочинившему аннотацию от издательства. Сам же прячусь в скобки, в скобки:
«…известный (значит, я не ошибся. – С. Г.) критик и журналист, предпринял, по сути, невозможный (в самую точку. – С. Г.) опыт (слушайте, слушайте! – С. Г.) воссоздания русского романа в его универсальном виде (свистнуто, не спорю; прямо зашибись, как свистнуто;
андроны едут, и глокая куздра курдячит бокра; и вряд ли кто-нибудь, кроме черта, знает, чему в реальном мире или в мире идей соответствуют такие синтагмы. – С. Г.). Его книга объединяет в себе детектив, „love story“, мистический роман, политический роман, приключенческий роман и т. д. (чудесное „и т. д.“! Как-то особенно подкупает. Пронзительной въедливостью звука. Словно едешь в электричке: – Добрый день, уважаемые пассажиры! Вас приветствует транспортная торговля! – И, вот именно, т. д. – С. Г.). Это роман „многоголосый“, с более чем полусотней персонажей (подтверждаю. – С. Г.), в котором наряду с увлекательной (ну-ну. – С. Г.) литературной игрой поднимаются серьезные темы: судьба России на переломе XX и XXI веков, проблема национального характера, поиски веры и истины…»
Многоточие, имейте в виду, тоже не мое, а нонфикшена. У которого, видать, серьезных тем еще – как грязи, дайте только перевести дух.
Но мне – выходить.
Евгений Шварц. Позвонки минувших дней
Предисл. С.Лурье; сост., примеч. Г.Евграфова. – М.: Вагриус, 2008.
Вот кто умел составлять предложения. И пробовал каждое на вкус, и следил, чтобы они были разнообразны.
Хотя почти все несколько кренятся направо (если смотреть с нашей стороны): последнее либо предпоследнее слово обычно тяжелей.
«Страшно было. Так страшно, что хотелось умереть. Страшно не за себя. Конечно, великолепное правило: „Возделывай свой сад“, но если возле изгороди предательски и бессмысленно душат знакомых, то, возделывая его, становишься соучастником убийц. Но прежде всего – убийцы вооружены, а ты безоружен, – что же ты можешь сделать? Возделывай свой сад. Но убийцы задушили не только людей, самый воздух душен так, что, сколько ни возделывай, ничего не вырастет. Броди по лесу и у моря и мечтай, что все кончится хорошо, – это не выход, не способ жить, а способ пережить. Я был гораздо менее отчетлив в своих мыслях и решениях в те дни, чем это представляется теперь. Заслонки, отгораживающие от самых страшных вещей, делали свое дело. За них, правда, всегда расплачиваешься, но они, возможно, и создают подобие мужества. Таковы несчастья эти, и нет надежды, что они кончатся…»
Еще одна сокращенная версия знаменитых дневников. Пятая, что ли, по счету. Самая, по-моему, удачная. С предисловием приличным, хотя излишне почтительным. Но это уж такой жанр: вроде выдвижного постамента. Или котурны по сезону стачать. Или наточить для чемпиона коньки.
Евгений Шварц в таких услугах не нуждается пока что. Раскупят как миленькие без предисловий.
И подавно нечего тут рецензировать. Сообщаю просто: воленс-ноленс, а 10 % от пенсии отдай и побудь счастлив. Насколько это с такой книгой возможно.
(Вот и у меня, замечаю, правая часть фразы перевешивает. Или это у всех так? И вообще, асимметрия – причина движения? Или проза тоже, – а не только поэзия – искусство пауз?)
А что на самом деле нужно – это чтобы кто-нибудь объяснил, отчего читаешь – не оторваться, а прочитал (хоть бы и по пятому разу) – и все забыл.
Ну или не все, а только – что чувствовал, читая.
Бросаешься перечитывать – опять как в первый раз, не оторваться. Пытаешься отдать себе отчет в своих чувствах – а чувство оказывается всего одно: чувство, что хорошо написано.
В чем тут дело?
То ли действительно в структуре черновика, принципиально бесконечной: автор приступает к тексту сызнова и сызнова – сто зачинов, равноудаленных от финальной точки. Про которую автор не знает, где ее поставить. Что и является содержанием текста. Поскольку дойди текст, то есть автор, до этой точки, из нее мгновенно протянулась бы прямая светящаяся линия к точке настоящего начала, – и текст, а с ним и жизнь осознали бы свой истинный сюжет. Но почему-то этому не бывать, и точку поставит не автор, и обязательно не там, где надо. Такая судьба.
А не потому ли не бывать, что Шварц пространство текста понимал как сценическое и, входя в него, постоянно помнил про зрительный зал: что в нем кто-то есть. Кто-то сидит в темноте и замечает каждый жест и каждое слово.
И проза Шварца была не совсем проза, а – текст от автора. Эта тональность его самого раздражала, но отвязаться от нее не получалось. Хорошо поставленным голосом всю правду не выговоришь, тем более – самому себе.
Хотя бы и разоружив собственный ум. Оставшись без остроумия. Потому что – а впрочем, я, похоже, зарапортовался. Зарвался. Заврался. Простите.
Ваш М. Г.: Из писем Михаила Леоновича Гаспарова
Сост. Е.Шумилова. – М.: Новое издательство, 2008.
К трем женщинам. Несомненно, замечательным. Не замечательным таких писем не пишут.
Почти ничего личного. Главным образом про науку и про то, как тягостна жизнь вообще.
Собственно говоря, постороннему тут делать нечего. Нечего ловить.
Разве что полакомиться задарма плодами чужих studiorum под шумок. Покуда тут автор, вздыхая, сетует: до чего amara ихний radix.
В самом деле: прочитать все, что прочитал Гаспаров, практически невозможно, не так ли? То есть ход его мыслей постороннему недоступен, ценность непонятна.
Но бывает такая высота знания, такая его полнота (с таким достигаемая трудом, что постороннему и не представить), когда любая из наук в руках овладевшего ею человека становится искусством превращать сложное в простое. А мир идей оказывается миром образов, почти что – тел. Причем живых: смерть отменяется.
«На перевод Саллюстия или Тацита и я бы решился принести в жертву остаток жизни. Но Ливий? Так ли уж он отличен от Цицерона, чтобы стараться передать специфику Ливия, когда мы еще не имеем удовлетворительного (навязшего в ушах) русского Цицерона? По моему субъективному впечатлению, разница между ними невелика: если бы Цицерон взялся писать римскую историю (что-то такое он подумывал), мне кажется, у него получилось бы похоже. Ливий был многословнее и благодушнее, у него была „млечная полнота“, но, полагаю я, и млечная плавность тоже. Пожалуй, редактируя, я представлял себе такого Цицерона на покое, добравшегося до нового для себя жанра. Может быть, я неправ. Но представить себе Ливия не то что антиподом, но даже осторожным исправителем Цицерона я не могу: по-моему, он перед ним благоговел. Смутные воспоминания о том, что я читал о Ливии в историях римской литературы, этому не противоречат».
Фокус-покус: не правда ли, посторонний, вам отныне всегда будет мерещиться, будто вы довольно отчетливо представляете (и можете при случае представлением этим щегольнуть), – что за человек, что за писатель был этот самый Тит Ливий, из которого вы не знаете ни строчки; как он относился к Цицерону; из которого вы помните (в лучшем случае) разве Quousque tandem, – но теперь не можете отделаться от ощущения, что видели его не далее как вчера – не по телевизору ли?
Если бы наука была – энтомология, и это были бы не Ливий с Цицероном, а два каких-нибудь выдающихся жука, – иллюзия понимания осталась бы, конечно, в такой же силе.
Но филология – единственная из наук, которой дано принимать вид своего предмета.
Постороннему это весело. Гаспарову часто бывало грустно. Тут имелся, мне кажется, некоторый методологический, что ли, конфликт. М. Л. был, если не ошибаюсь, из тех несчастливцев, которые не только не любят самих себя (как, скажем, Тютчев), но еще и уверены, что ничьей любви не стоят. И вдобавок он подозревал себя в том, что и сам не любит никого. А занимался, кроме античности, русской лирикой. А лирический поэт – это ведь такой человек, который именно чувствует себя достойным любви, как никто другой.
И за это М. Л. слегка презирал объекты своего изучения.
Реальные же человеческие существа его утомляли (особенно – речевыми актами, крайне редко содержавшими элемент новизны). Он разочаровался в них, причем задолго до старости. Однако терпел их, во всем (что не касалось научной истины) уступал, изо всех (даже из последних) сил благотворил и потворствовал. Но без радости, даже почти без удовольствия: подчиняясь (добровольно) взваленному на себя (добровольно же) долгу. Говорят, подлинная нравственность в этом и заключается; добродетель по категорической своей природе холодна и тверда, как лед.
«Начал я цитировать Жаботинского, а главного не процитировал. Есть там мимоходом притча. Жил-был рыцарь, у которого вместо сердца была часовая пружина. Совершал подвиги, спас короля, убил дракона, освободил красавицу, обвенчался, отличная была пружина. А потом, в ранах и лаврах, отыскал того часовщика и в ноги: да не люблю я ни вдов, ни сирот, ни гроба Господня, ни прекрасной Вероники, – это все твоя пружина, осточертело: вынь! Вот такие ощущения и мне иногда портят жизнь…»
А зато потом, когда ощущения прекратятся, постороннему интересно будет прочесть о них.
XXIVФевраль
Игорь Голомшток. Английское искусство от Ганса Гольбейна до Дэмиена Хёрста
Сборник. – М.: Гос. Центр современного искусства, Три квадрата, 2008.
Вот превосходный, вообще-то, случай помолчать. Уж кому-кому рецензировать такую книгу, но только не мне. Который практически всеми своими сведениями о ее предмете обязан ей же.
Но дело в том, что если каждый будет так рассуждать, то возникнет то самое положение, которое, собственно, и возникло. Книга вышла – и словно не выходила. Событие случилось – и как не бывало. Вместо того чтобы носить Игоря Голомштока на руках, осыпая премиями и цветами, т. н. культурная общественность набрала в рот воды. И так и сидит – выпучив щеки.
Общественность же (т. н.) обыкновенная, похоже, не в курсе. И не помнит, кто такой Голомшток. Ей сначала приказали забыть, а потом забыли позволить вспомнить.
Что был человек, который решился на отказ от дачи свидетельских показаний по делу Синявского. За это сам пошел под суд. И лишился работы. И, что делать, уехал за границу.
Возможно, в наши дни подобный тип поведения опять расценивается как нежелательный и даже непростительный.
Хотя какой там тип. Известны десятки и сотни (из миллионов) советских случаев, когда дети свидетельствовали против родных матерей, а матери – против детей. Не говоря о разных прочих степенях родства. А вот чтобы кто-нибудь сказал политической полиции: даже не надейся…
Кроме того, это тот самый Игорь Голомшток: автор классического исследования о закономерностях тоталитарного искусства.
Казалось бы – не правда ли? – если бы он напечатал в журнале, в газете всего лишь несколько строчек петитом – и то был повод обрадоваться и отдать решпект.
А тут – огромная книга, свод мыслей, бездна фактов. Сюжет, опять же, такой заманчивый. И хоть бы кто хотя бы шепотом крикнул хотя бы: ура!
Вот я и кричу.
Мирон Петровский. Городу и миру: Киевские очерки
Киев: Издательский дом А+С, Издательство ΔΥХ I ΛΙΤΕΡΑ, 2008.
Мирон Петровский. Мастер и Город: Киевские контексты Михаила Булгакова
СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2008.
От обеих что-то делается с дыханием, причем по-разному: над книжкой про Булгакова сидишь как бы онемев, дышать как бы забывая; над книжкой про Киев, наоборот, вдох-выдох немного учащен.
Одна – потрясающий дуэт эрудиции с интуицией. Другая – вся про справедливость: что́ знает о ней память; и что культура этим знанием и живет.
Книжка про Булгакова – вот какая книжка. Как если бы М. А. Булгаков однажды написал большой мемуар, в котором перечислил бы подробно те впечатления своей жизни, которыми воспользовался в сочинениях. И вдобавок объяснил бы, почему на такой-то странице в голову пришло то, а на другой припомнилось это, и что он сделал с тем и с этим, а также – почему. Написал, вообразим, такую невозможную исповедь – и уничтожил. А Мирон Петровский каким-то тоже невозможным образом ее все-таки прочитал – и вот, пересказал довольно близко к тексту.
Все равно что изложить путь вещи обратно в замысел. Все равно что развинтить личность на гены.
Каскад догадок – блестящих и неопровержимых.
Выпишу одну:
«О древнем Ершалаиме Булгаков рассказывает так, словно и впрямь „это видел“. Исторические и евангельские реалии в „Мастере и Маргарите“ придают повествованию острый и терпкий привкус добротной достоверности. Ясно, что Булгаков эти реалии не выдумал, а заимствовал из заслуживающих доверия источников. Из каких? Некоторые исследования называют груды и вороха библиографических раритетов и уникумов. При этом как бы предполагается знакомство Булгакова чуть ли не с манускриптами из монастырских библиотек Западной Европы…»
Это, значит, загадка. Побывать в монастырях Западной Европы Булгакову не снилось и во сне; а кроме того, подсчитано, что не было у него времени корпеть над раритетами и манускриптами. А между тем цитаты из них в романе есть. Откуда?
А вот вам разгадка: издание пьесы К. Р. «Царь Иудейский», —
«отпечатанное в 1914 году типографией Министерства внутренних дел. Этот роскошный полупудовый фолиант снабжен рисунками и фотографиями, относящимися к единственной постановке пьесы, нотами А. К. Глазунова и, главное, обширным и подробным автокомментарием. 〈…〉 Авторский комментарий показывает, как основательно К. Р. освоил литературу вопроса, в том числе те редкостные и труднодоступные источники, знакомство с которыми будто бы обнаруживается у Булгакова: все они процитированы в книге К. Р. и снабжены ссылками. 〈…〉 Булгаков получал почти исчерпывающую сводку интересующих его материалов, представленных как раз теми выдержками, фрагментами, цитатами, которые, по мнению исследователей, использованы в романе…»
Двумя абзацами упразднена целая отрасль словесной индустрии. Онемеешь, действительно.
И далее в том же темпе, без передышки. Потому что, по-видимому, именно Мирон Петровский оказался для Булгакова тем, на чье существование рассчитывает каждый писатель: читателем идеальным.
Другого такого не было, нет – и не будет: потому что никто больше не нужен. Даже обидно.
А про киевские очерки ничего не успеваю рассказать.
Самый пронзительный – о Януше Корчаке. Самый грустный – о Софье Федорченко (но как хорошо, что про «Народ на войне» наконец-то сказано: великая книга). Самый неожиданный – о Мандельштаме. Самый страшный – о Квитко.
На этом месте эпитеты у меня кончились, поэтому Вертинский, Хлебников, Рыльский пусть остаются так.
Только не забыть еще одно, довольно удивительное в Петербурге чувство: выходит, это верно, что Киев тоже внутри некоторых людей не нуждается в имени: просто Город, и всё.
Дэвид Лисс. Этичный убийца
David Liss. The Ethical Assassin
Роман / Пер. с англ. К.Тверьянович. – СПб.: Издательский дом «Азбука-классика», 2008.
Обыкновенный проклятый обманщик. Фокусник. Иллюзионист. Но какая ловкость рук, пес его заешь. Мастер своего дела.
Кажется, это называется – композиция: текст разбит на отрезки, вроде как трасса. И на каждом отрезке автор делает со своей историей одно и то же – разгоняет ее, разгоняет, а на предельной скорости как даст по тормозам: конец главы. Обязательно – в точке поворота. В тот самый момент, когда героя берут на прицел. Или надевают на него наручники. Или когда красотка на него взглянет, как долларом подарит.
И пробел между последним предложением главы n и первым предложением главы n + 1 ощущается недалеким, вроде меня, читателем – как провал; в смысле – обрыв, под которым – пучина сюжетной неизвестности; от которой спасет только прыжок в n + 1; и прыгаешь, не раздумывая.
Летишь, как мышь по анфиладе мышеловок – дверки открываются автоматически, – пока не опоминаешься в самой последней: сыра нет, зато не заперто, свободен, забудь.
Умеет, умеет вести читателя на интересе, как на поводке, мистер Лисс. И пользуется этой своей временной властью для пропаганды разных идей.
Например, вегетарианский терроризм: как вы смотрите на то, чтобы посвятить свою жизнь борьбе за освобождение домашнего скота?
Чушь-то чушь – и нормальный потребитель детективного чтива просто пропустит разговоры про свиней, тем более про рыб – страдают они или нет. Когда текст такой крепкий, простительно его и разбавить – объема ради: оплата-то небось полистная.
Беда, однако, в том, что м-р Лисс, похоже, – честный человек. И сам, вместе с положительным героем своего романа, чувствителен к обаянию героя отрицательного. Заглавного. Вот этого самого этикала. Ethical Assassin. Состоящего, видите ли, в «постмарксистском комитете бдительности». И занятого, видите ли, улучшением мира. Эта цель, нам ли не понимать, настолько благородна, что не знает дурных средств. А зато знает дурных людей. И если человек дурен – способен, например, замучить кошку, – то как же человеку, наоборот, хорошему не замочить, в свою очередь, его? Или хотя бы не подставить – не сплавить негодяя хотя бы в тюрьму – не важно, за какое преступление, – не важно, что негодяй его не совершал, – а кто же совершил? как раз этикал? тем лучше; хорошему человеку в тюрьме сидеть некогда – надо улучшать мир, защищать права животных, труба зовет.
Короче, просто нарубить капусты – автору недостаточно или даже западло. Поскольку он не ремесленник, а почти художник.
Почти, отчасти – но не настолько, увы, чтобы сделать такую вещь, которая светилась бы собственным смыслом, как это бывает с литературой настоящей. Он пробовал добавлять исторические красители – не без успеха: «Ярмарка коррупции» – очень даже ничего. А теперь, значит, решил, что если начинить боевик социальной демагогией, сентиментальной такой нечаевщиной, то это будет уже не совсем боевик, а чуть ли не философский роман.
Пускай в рекламных паузах триллера этикал-киллер, кошачий друг, лечит от конформизма мелкобуржуазного положительного юнца:
«– Я имею в виду идеологию в марксистском понимании. Это механизм, с помощью которого культура продуцирует иллюзию нормативной реальности. Общественный дискурс задает нам определенные представления о реальности, и наше восприятие зависит от этого дискурса ничуть не меньше, чем от органов чувств, а иногда и больше. Ты должен понять, что мы воспринимаем окружающий мир словно сквозь пелену, туманную дымку, сквозь фильтр, если угодно. Этот фильтр и есть идеология. Мы видим вовсе не то, что на самом деле находится перед нами, а то, что ожидаем увидеть. Идеология заслоняет от нас некоторые вещи, скрывает их, делает невидимыми. И, напротив, заставляет нас видеть то, чего на самом деле не существует. Это справедливо по отношению не только к политическому дискурсу, но и ко всякому другому…»
И т. д.
Что же, автор не понимает разве, что мы с вами не станем тратить зрение на такую, извините, мутоту, а просто поищем абзац (через шесть страниц, между прочим), в котором действие возобновляется: ага, вот показалась полицейская машина.
Прекрасно понимает. Но от нас с вами ему нужны только деньги. Которые он, надо признать, честно заработал, отняв у нас, спасибо ему, ненужное время.
А, видать, важней для него, как для без пяти минут художника, – влиять на умы. И тут взрослых просят выйти покурить. А мы пока поиграем, что ли, в Мефистофеля. В культового, что ли, писателя.
Михаил Бергер, Ольга Проскурнина. Крест Чубайса: Заказное самоубийство РАО «ЕЭС», крупнейшей госмонополии в России
М.: КоЛибри, 2008.
Вряд ли эта книжка предполагала, что в нее заглянет эстетически озабоченный вертопрах.
И что она ему – ну не сказать: понравится. Но доставит удовольствие.
Которое, однако же, нелегко передать. По причине разности кодировок.
Вот, скажем, жанр. Для нее это слово реально ничего не значит. Она о себе полагает, скорей всего, что она – проект. То есть нечто подлежащее осуществлению, и только.
А на самом деле она представляет собой последнюю песнь утопической советской эпопеи про покорение стихий.
Все эти очерки: как сажают леса, осушают болота, прокладывают каналы, строят плотины, налаживают производство. Всегда во главе – трудоголик-руководитель, при нем горстка преданных энтузиастов. А снизу ворчат, а сверху орут, а кругом – вредители, недоброжелатели, маловеры.
А ему нет преград на море и на суше. Он поет по утрам в сортире.
Но вот стихия побеждена, ленточка перерезана, очерк дописан. Героя расстреливают, автора сажают, о чем по тексту (запертому в спецхране) ни за что не догадаешься. И впоследствии нет средства узнать, взаправду ли верил автор в покорение стихий, а также – любил ли героя. Должно быть – да, но призвук фальши неустраним, даже когда автор искренен (то есть глуп): фальшь содержится в самой природе жанра – в энтузиазме.
Так вот, хотите – верьте, хотите – нет, но эта книга выглядит так, словно решила не лгать. Другое дело, что не впадает в откровенность.
Не нашел я и глупостей, понятных мне как таковые.
И отблеск пошлости – всего один: конечно, в названии.
Вообще-то имеется в виду фигура на диаграмме: кривая спроса на электроэнергию идет, допустим, вверх, кривая объема мощностей по ее производству – допустим, вниз, и не дай бог, если они пересекутся.
Что, дескать, непременно случилось бы году так в 2004-м, если бы Бог не дал России, наоборот, А. Б. Чубайса.
Само собой, я все это перевираю; в том числе, вероятно, термины; о Боге же в тексте вообще ни-ни.
Но все-таки сюжет приблизительно этот самый. А в названии все-таки чувствуется слеза. Сделанная из слюны. Так сказать, слюнослеза.
Выручает смешной слог – то есть сугубо серьезный, то есть почти что суровый. Чем суровей, тем забавней. Поскольку акустический фон – феня деловых.
В действительности-то они, вершители наших судеб, разговаривают, надо полагать, больше матом да цифрами. И кодом охраняемых коридоров.
Мата здесь, конечно, нет. Цифр полно, но нам-то что? А код в основном спрятан за публичными клише (типа: «причем в числе наших аргументов были соображения цены»), но отдельные фразы доносятся:
– Могли попробовать передавить ситуацию политически.
– Эта темка, в которой стреляли без дураков.
– Только у нас на это еще накладывалась ментальность совка.
Вот насчет ментальности. Говорят, еще в начале того Застоя один здешний литератор высказал идею: издать антологию доносов. Но до сих пор ничего не сделано. Ярчайшие образцы народного самодеятельного творчества тоннами гниют, можно сказать, в закромах. Но надо же: один каким-то чудом прорвался в эту книгу. Свеженький, 2007 года. Прямо праздник какой-то. Буквально подарок судьбы:
«О том, что А. Чубайс проявляет претензии на власть, мною излагалось в 2005 году в докладе „О грозящей Отечеству опасности“ (прилагается). Сегодня опасность для страны усилилась. Она исходит от спецслужб США и Англии, а в России аккумулируется А. Чубайсом, М. Касьяновым, Г. Каспаровым и другими. Под прикрытием предстоящих выборов Президента РФ готовится захват власти правыми силами. „Пятая колонна“, опираясь на полную поддержку крупного бизнеса, который располагает не только основным капиталом страны, но и огромной армией частных охранных подразделений, способных решить любые задачи, в том числе силой.
Цель правых – провести на пост Президента РФ своего кандидата…
Формальный, но основной их аргумент в предвыборной кампании – соблюдение Конституции, „поддержка“ объявленного В. В. Путиным решения не идти на третий срок…
Предложения:
„Пятая колонна“ в России обязательно должна быть обезглавлена, а с основным ее активом провести профилактику и предупреждение…
Отстранить всех сподвижников А. Чубайса от занимаемых государственных позиций и начать расследование по их делам…
Максимально укрепить ФСБ и МВД особенно в Москве и Санкт-Петербурге. Уточнить им функции в связи со сложившейся обстановкой.
Дураки вообще утешают. Придают вкусу жизни юмористический такой оттенок.
Но злоба вот такого накала достается только за исключительные заслуги в борьбе со стихией.
Со стихией идиотизма. Которую, впрочем, покорить – дудки!
Старый базис сдать в утиль, во что бы то ни стало успеть смонтировать новый – кто бы спорил, прекрасно. Сойдет и за цель жизни. Подвиг прогрессора.
Но если на новом базисе, еще недостроенном, уже расселись и ножки свесили агенты Минлюбви – для меня-то лично какая, к черту, разница, кому платить за свет?
XXVМарт
Ольга Назарова при участии Кирилла Кобрина. Путешествия на край тарелки
Сборник. – М.: Новое литературное обозрение, 2009.
Название, скажем так, непритязательное, зато под ним располагается на обложке фрагмент шикарной картины Ж.-Ж. (Джеймса) Тиссо «Жёны художников»: всё вместе – явный намек, что соавторство не лишено отрад, скрашивающих пейзаж чужбины.
Новость хорошая. А то в последней по времени книжке К. К. отчетливо унывал, на что и было ему указано со всей прямотой, на какую только способен нижеподписавшийся.
А чего унывать. Надоела литература – и ну ее, свет клином не сошелся, в мире столько еще разного интересного: вот хоть бы и еда.
Которая, впрочем, норовит перепрыгнуть, перескочить, перелететь (прямо по Ходасевичу) с обеденного стола опять же на письменный. Размечтавшись, буквально как человек: дескать, нет! вся я не умру («Не забудем, во что, в конце концов, еда превращается», – предупреждает в предисловии Виктор Пивоваров). Умру, но не вся – отчасти сделаюсь также и словесностью.
И, сделавшись, потихоньку разделяется, как я погляжу, на роды и виды. Кулинарный эпос, кулинарная лирика – в цвету, ну и критика не отстает (насчет драмы – не скажу).
В данном случае перед нами как раз критика: сборник рецензий на произведения разных теоретиков и практиков приготовления пищи. Оживленных таких рецензий, содержательных: в каждой пересказан (в общих чертах) сюжет, обрисован автор, дан идейный фон. Плюс страничка-другая философского полета. Плюс приклеен рецептик: знаешь что, читатель? ступай-ка, усталый друг, на кухню, приготовь себе Салат из свеклы с хреном, а не то Суп чесночный, он же Оукроп, – вот тебе его секрет.
Ход отличный (вот бы его внедрить в критику литературы т. н. художественной), – но что касается секретов… Тщетно соавторы старались впасть в неслыханную, по их мнению, простоту. Где, скажите, я возьму для Хумуса римский какой-то горох и тахинную пасту? А – стручок чили (средний, видите ли, стручок!) для Вегетарианского соуса к чему угодно?
Каша рассыпчатая из гречневых круп с пармезаном – дело другое, пармезан я определенно где-то видел, однако ваша хваленая Молоховец не указывает, сколько его надо, пармезана; может, при нынешнем курсе печатного знака нет смысла и затевать всю эту возню с горшком – подставлять под него сковородку, переворачивать и прочее.
Так что реально съесть – читателю вроде меня – удастся, кроме свеклы с хреном и Оукропа, разве что Морковь Виши (ничего особенного, обыкновенная тушеная морковка, только добавить три столовые ложки воды с щепоткой соды: морковные кружочки заблестят!) и еще Салат из баклажанов:
«Испечь на гриле 3 или 4 больших баклажана целиком, не снимая кожуры. Когда они станут мягкими, очистить, а мякоть растолочь в ступке с 2 зубчиками чеснока, солью и перцем. Добавлять, капля за каплей, оливковое масло – немного, как для майонеза. Когда образуется густое пюре, добавить сок половины лимона и пригоршню накрошенной петрушки.
Именно благодаря грилю это блюдо получается с легким привкусом дымка или копчености. Если хотите, баклажаны можно просто сварить или испечь в духовке».
Вот. И у вас получится такое вещество, в которое надо макать кусочки хлеба и закусывать, пока вы пьете аперитив.
К. К., надо думать, так и поступает. И в книжке участвует ненавязчиво: то тут, то там слегка расправит линию горизонта, бросит взгляд на Восток, на Запад, усмехнется, и был таков. Мне послышался его голос вот на этой, например, странице:
«…Раньше бедные и бесправные развлекали всемогущих и богатых. Менестрели, жонглеры, шуты пели, плясали, выделывали фокусы для герцогов, графов и виконтов. Сейчас миллионеры распевают песни, кривляются на экране, гоняют мячик на потеху толпам тех, кого в те – предыдущие – времена называли народом. Думаю, перед таким зрелищем не устоял бы и несокрушимый ум Монтеня…»
А это смотря чем закусывать аперитив. Дайте Монтеню свеклы с хреном, – и будет, как мы с вами, – как стекло.
Мишель Жуве. Похититель снов
Michel Jouvet. Le voleur de songes
Роман / Пер. с фр. В.Ковальзона, В.Незговоровой – М.: Время, 2008.
Если бы не кризис в экономике, и не подумал бы возникать с этой книжкой. Тем более издательство само предостерегает: «Увлекательное чтение и для специалистов, и для широкого круга читателей, не чуждых современной науки». (Именно в таком падеже.) То есть отвянь, кто чужд ея.
Автор – основоположник и классик сомнологии, член Национальной Академии наук Франции, переводчик (В. М. Ковальзон) – председатель правления Российского общества сомнологов, переводчица (В. В. Незговорова) – студентка факультета фундаментальной медицины и тоже сомнолог.
А сомнология, да будет вам известно, – наука о сне.
И пусть бы наслаждались. Читали бы на своих собраниях по очереди вслух:
«– Бьянка, я больше не могу. Я больше не верю в методы, которые использовал все эти годы. Искать локализацию функций в мозге – иллюзия. Разве некая функция располагается в какой-то определенной структуре, в четко очерченном ядре? Такая структура, такое ядро – анатомический миф. Ядро образуется миллионами различных клеток, содержащих различные нейропередатчики, получающие информацию от своих отростков, дендритов, которые могут простираться очень далеко. Как узнать, что такая мифическая структура управляет какой-то функцией? Показать, что ее разрушение устраняет функцию? Грубейшая ошибка! Во-первых, само разрушение всегда больше разрушаемой структуры. Кроме того, удаление (сосредоточьтесь. Расслабьтесь. Представьте, что слова проплывают по потолку. – С. Г.) может вызвать изменение других функций, которые необходимы для нормального функционирования той функции, которую вы изучаете. Наконец, как вы докажете, что разрушение в другом месте точно так же не подавляет вашу функцию? А ведь очевидно, что нельзя проделать ограниченные разрушения по всему мозгу».
Декламировали бы с выражением, разыгрывали бы по ролям, реагировали бы чутко: например, на приведенный пассаж – дружным смехом. Поскольку в нем одной иронии – слоя по крайней мере три: персонаж, пребывая под воздействием им же открытого препарата, убежденно излагает идеи оппонентов одноименного ему автора, оспаривая бывшие свои. (А также позволительно допустить, что все обстоит совершенно наоборот.) Вы же, предполагаю, даже не улыбнулись? Значит, вы действительно ея чужды. С одной стороны, это, конечно, печально. С другой – в этом и заключается наш с вами шанс. Покупайте смело.
Дело в том, что ни один не сомнолог ни за что не дочитает этот роман до конца. Это все равно что взбираться (к потолку, к потолку) по намыленной веревке – и притом гнилой.
Если бы еще текст сплошь состоял из тезисов, антитезисов, не знаю, силлогизмов – вы бы, глядишь, озлобились и вникли до упора. Но тут имеется, не поверите, сюжет, и в нем интрига: шпионы, шпионки, совпадения, подозрения, приключения. И даже это самое, как его – пускай скудеет в жилах кровь, но в сердце не скудеет нежность.
Против такой структуры нет приема. Профессор Жуве сочинил это произведение десять лет назад, когда ему было семьдесят три года. Когда вдохновение вырвалось наконец на пенсию. (Свою знаменитую теорию парадоксального сна у кошек он создал полвека тому.)
Короче: перед вами – если только вы не сомнолог (и не кошка) – не просто недорогое снотворное. А – неубывающее! Обзаведясь этой, карманного формата, весом около 200 г, книжкой, вы кардинально разгрузите свой бюджет и упростите отношения с аптекой. Разве что будете наведываться в нее за аперитивом, типа настойки боярышника или овса.
Только не позволяйте себе отвлекаться, читайте подряд – и самое большее через час этот роман вас обязательно одолеет. И нынче ночью, и тысячу раз. А вы его – никогда.
Татьяна Александрова. Истаять обреченная в полете: Жизнь и творчество Мирры Лохвицкой
СПб.: Гиперион, 2007.
Виноват. Рассеянность и близорукость. Дело в том, что все эти приходящие книжки громоздятся у меня на полу, я их тасую, как тяжелые карты. А эта, видать, угодила в основание одной из колод – и вот сколько пролежала. Лишь секунду назад – выписывая выходные данные, – заметил цифру 7: ничего себе новинка. И хорош ваш рецензент.
Но все равно скажу. Эта биография, она же монография, – отчасти поразительна.
Во-первых, как это хорошо, даже как замечательно, как я рад. Как это справедливо – написать о Мирре Лохвицкой. Ведь позабыта, казалось, безжалостно, бесповоротно. Словно ничего не осталось, кроме строчки «Я хочу умереть молодой!». И на камень на могиле в Лавре смотришь, как бы не совсем веря: значит, она все-таки действительно была. Жила.
А притом ведь это от нее русские девочки узнали (и обрадовались – а русские мальчики приняли к сведению), что мечтать о некоторых вещах – не позорно.
Подала пример. Вышло немножко глупо, книжно, пышно – а как же еще; согласно законам воображения начитанных: ср. анонима из «Белых ночей»; ср. Обломова.
Собственно, лично я так и думаю про Мирру Лохвицкую: что она была Обломов в юбке; невинная и слабая душа; что стихи смешные, но честные; что большей частью они невозможно плохи, но все-таки она была поэт; и многому научила других поэтов, более сильных.
Но мало ли что думаю я. Татьяна же Александрова думает, что вся, а не только литературная, жизнь Лохвицкой была – роман с Бальмонтом.
Современники сплетничали про это; позже кое-кто из них, выбившись в мемуаристы, – сплетню записал, но т. н. документальных подтверждений нет абсолютно никаких. А сами Бальмонт и Лохвицкая называли установившиеся между ними отношения – дружбой.
Правда, они писали друг другу стихи. Главным образом про любовь. На некоторых стихотворениях адресат обозначен посвящением. На других – не обозначен, но будто бы можно угадать.
Татьяна Александрова взялась угадать. И ход стихотворного дуэта сопоставить с движением обстоятельств.
Для чего вооружилась тремя инструментами. Один называется: «возможно». Другой – «вероятно». Третий – «не исключено».
Возможно, что Б. и Л. впервые встретились в Крыму. Или не в Крыму. Вероятно – весной. Или не весной. Не исключено, что она погладила его по голове – и вспыхнула взаимная страсть: «достаточных оснований нет, но предположить это можно, поскольку прикосновение руки к волосам – женской руки, а чарующее воздействие на женщину золотых волос возлюбленного – это мотив, который будет постоянно повторяться у обоих поэтов, у нее – особенно».
Правда, Б. тогда был влюблен в другую – и очень вскоре женился, но «не исключено, что 〈…〉 навестил» Л.: «чтобы попрощаться – явно не из одних мечтаний сложилось грустное стихотворение „Во ржи“ 〈…〉 Впрочем, может быть, рожь – чисто символический образ…».
Но зато что факт, то факт:
«…У героя поэзии Лохвицкой начиная с этого времени – два цвета глаз: морской волны и черный. Черный – цвет глаз „черноокого принца“ (то есть мужа – вероятно, а то и возможно. – С. Г.). Кого-то это может ввести в заблуждение, но Бальмонт чувствует, что на самом деле герой уже один…»
Возможно, что через два года Л. и Б. опять встретились в Крыму. А может быть, и не встретились. Но если встретились, то, судя по ее стихам, «какие-то надежды вновь не оправдались» – наверное, оттого, что он был с женой. Хотя – «конечно, возможность „падения“ отрицать нельзя…».
Потом они довольно долго проживали в одном и том же городе – в Петербурге – и довольно часто встречались. Например, на «пятницах» у Случевского. Разве не факт? Но и помимо него у Татьяны Александровой «складывается впечатление, что с этого времени Бальмонт стал с какой-то доселе несвойственной ему настойчивостью добиваться от Лохвицкой взаимности в самом узком смысле».
Вот доказательство, что добивался: «Они явно поменялись ролями: „певцом страсти“ сделался он, и по накалу эта страсть была несопоставима с той, которую воспевала Лохвицкая».
Вот доказательство, что, «по-видимому», пока не добился: «чисто психологически эта настойчивость также свидетельствует о том, что никаких пресловутых „отношений“ между поэтами не было. Закон: сломив сопротивление женщины, мужчина теряет к ней интерес».
Потерпите еще чуть-чуть. Через два или три года Л. стала прихварывать, но ее муж (о котором ничего не известно, кроме предположительного цвета глаз) почему-то не перевез семью ни в Италию, ни хотя бы в Крым. «Обладал ли он садистскими наклонностями или, на худой конец, тяжелым, мрачным характером – сказать невозможно…» Но не полностью исключено, хотя «все же сомнительно», что «это безвыездное пребывание в северной столице можно счесть мучительством со стороны мужа, отразившимся в сюжете „Бессмертной любви“, где Роберт заточает несчастную Агнесу в подземелье…».
Замечу от себя, что к этому моменту у г-жи Жибер, известной нам как Мирра Лохвицкая, было четверо детей. И что осенью 1904 года родился пятый.
А зимой она тяжело заболела (сердце) и в августе следующего года умерла. Прошу учесть эти арифметические данные, чтобы правильно оценить кульминацию параллельной фабулы.
Татьяна Александрова считает, что стихотворное письмо Бальмонта к Брюсову из Парижа, датированное 15 (28) мая 1904 года и начинающееся такими строчками: «Тринадцатого мая / Я сделал, что хотел…», дает ей основание («Вывод напрашивается сам собой») печатно предполагать, что по дороге из Москвы в Париж Бальмонт побывал в Петербурге, – и что тут-то наконец и случилось.
А также – что между этим якобы случившимся и последней болезнью Лохвицкой «есть причинно-следственная связь – поскольку сердечная болезнь вполне может быть спровоцирована нервным срывом».
Но и это еще не все. Вот еще чего не исключает Татьяна Александрова также: «не исключено, что со стороны Брюсова и здесь не обошлось без магических опытов. Не случайно даже известный популяризатор магии Э. Леви говорил, что убийство с помощью магии – самый подлый вид убийства, поскольку оно недоказуемо».
Итак, Бальмонт – насильник, Брюсов – колдун, и они магией убили Лохвицкую!
Не слабо, да? Татьяна Александрова – к. филол. н., доцент Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета – полагает, видите ли, что это возможно, потому что вероятно, а вероятным это ей кажется оттого, что она не может этого исключить.
Просто потому, что разные фразы из разных художественных текстов сложились в такую картину в ее голове.
Просто потому, что у нее такой рассудок – романический. Позволяющий позабыть, что очень возможно, более чем вероятно и уж ни в коем случае нельзя исключить и того, что в жизни у этих людей все было совсем не так, как в стихах, да и в стихах – не так, как ей мерещится.
И даже – что она вообще не понимает ни людей, ни стихов, ни – что сделала.
А хотела, не сомневаюсь, написать книжку хорошую. Чуть было не получилось. Труда-то сколько пропало зря.
XXVIАпрель
«Что же это за задача такая поставлена автором перед самим собой, – пишет в редакцию сострадательная Ирина, спасибо ей, – вот так перерабатывать, перемалывать все подряд: и нежные сливки, и щебенку, и отходы пищевые, и без устали, точно мясорубка, выдавать из этого фарша навылет компактные брикеты рецензий?! А как же пищеварительный тракт – что с ним??? Про себя-то знаешь, что надо предохраняться, и не всякую книжку в руки возьмешь, а уж провести ее содержимое через свой родной организм… Честное пионерское, ушами слышала лязг литературных челюстей, ежилась (темно было за окном, вот)…»
Вот. Было темно. Во дворе у вас, наверное, лязгал (действительно, вроде как челюстями) мусоровоз. А вы как раз читали мою страничку. И ритм совпал. Отсюда этот жуткий глюк.
На самом деле все не так страшно. Никакая не мясорубка. Обыкновенная шаровая мельница. У шаровых мельниц не бывает челюстей: вместо них – шары из чугуна, причем закаленного. То есть с очень твердой оболочкой и мягким, вязким ядром. Сочетанием этих двух противоположных свойств, – говорят в один голос Брокгауз и Ефрон, – достигается возможность получать изделия, заменяющие закаленную сталь и в то же время чуждые важного недостатка последней – хрупкости. Так что шаровой мельнице щебенка – тьфу. Что щебенка. Даже какое-то гуано (см. там же) она способна превратить в полезную пыль.
И вообще, если хотите знать, все обстоит почти наоборот. По-настоящему трудно читать только книги по-настоящему хорошие. Причин две: 1) у хорошей книги конец обычно плохой; 2) вам это не все равно: в хорошей книге этот плохой конец вас обязательно огорчит, как личная, не знаю, неудача или потеря.
И тяжелое предчувствие не то чтобы отталкивало вас от текста – а не дает внимательно радоваться тому, как он хорош.
Собственно, и болтовня-то эта вся затеяна оттого, что передо мной прямо сейчас лежит как раз такая книга и я не знаю, дорогие читатели, как вас к ней подвести; как обвести вас вокруг пальца; перехитрить ваш инстинкт самосохранения.
Джон Бойн. Мальчик в полосатой пижаме
John Boyn. The Boy in the Striped Pyjamas
Роман / Пер. с англ. Е.Полецкой. – М.: Фантом Пресс, 2009.
Издательство старалось о том же: не спугнуть. Ни слова про сюжет. «Обычно анонс на обложке дает понять, о чем пойдет речь, но в данном случае мы опасаемся, что любые предварительные выводы или подсказки только помешают читателю. Очень важно, чтобы вы начали читать, не ведая, что вас ждет…»
Автор и сам изловчился – до того вкрадчиво повел действие (да еще придумал пару фонетических фокусов; то ли это переводчица – такая умница; то есть она в любом случае – умница и молодец), что, клянусь, до страницы так 56-й – до самого конца главы четвертой можно читать практически спокойно, не догадываясь про время и место.
А когда поймете, что происходит, – будет уже поздно. По крайней мере, в конец вы заглянете волей-неволей. С ужасом предвидя – что там. Просто – убедиться.
Другое дело, решитесь ли вы пройти весь путь. От пятой главы до девятнадцатой включительно (двадцатая – эпилог). Признаюсь, что лично я решился не сразу. И что – да, бывали в моей жизни часы повеселей.
Притом что ну ничего такого резко впечатляющего. Идиллический тон детской литературы. Для младшего и среднего школьного возраста. Про дружбу двоих мальчиков.
И тщательно выдержана оптика и акустика детского (условно десятилетнего) ума. Резкая и отчетливая. Но в которой нет к реальности ключа. Тогда как мы с вами – во всяком случае, после 56-й страницы – ключом вроде бы обладаем. Вроде бы видим взаимосвязь событий, слышим полный смысл произносящихся слов. Так что ошибки наивного сознания должны бы забавлять нас и умилять. Как очаровательно неправильно истолковывает ребенок поступки взрослых. Какой тонкий психолог – этот Джон Бойн.
(Ирландец, разумеется. Я так и знал, что ирландец. Похоже, что теперь лучшие книги делаются в Ирландии.)
Но мы ведь уже заглянули в предпоследнюю главу. А хоть бы и не заглядывали – все равно знаем, куда поспешает этот проклятый сюжет. Что случится с этим смешным дурачком и с его другом. Это во-первых. А во-вторых, в том-то и дело, что к реальности, о которой идет речь (а стало быть, – вывод неизбежен – и к реальности вообще), нет ни у нас, ни у кого никакого этого самого fucking ключа. Про что, собственно, и роман.
Может, и не надо нам его читать. Совершеннолетним и половозрелым, поголовно трусам.
Просто дать автору Нобелевскую премию и ордена всех приличных стран, перевести роман на все языки, разослать его по всем школьным библиотекам мира. Вроде как вакцину от бешенства мозга. Дать новым поколениям такой шанс.
Говорят, поставлен фильм. Вот в фильм не верю. Не подействует. Разве что будет гениальным, а это вряд ли.
Роман-то, кстати, не гениальный. Полагаю – нет. А только исключительно вдумчиво написан. Как если бы какой-то автоматический регулятор усиливал по микрону в секунду звук и трагизм.
А также мистер Джон Бойн додумался (вот эта мысль, пожалуй, была гениальная) украсть сюжет – верней, всего один сюжетный ход – у мистера Марка Твена. Из очень хорошей книги, которая кончается очень хорошо. Приспособить его для такой бесконечно печальной.
Георгий Демидов. Чудная планета
Сборник / Сост., подгот. текста, подгот. ил. В.Г.Демидовой; послесл. М. Чудаковой. – М.: Возвращение, 2008.
Литература литератора не выдаст. Рано ли, поздно ли – вознаградит. Если путное писал. И если тексты сохранятся. И, разумеется, при благоприятном стечении обстоятельств.
Для Георгия Демидова они, наконец-то, благоприятно стеклись. Всего-то и надо было прожить ровно сто лет – и дождался бы: вот она, первая книжка. И в послесловии сказано: «Писателей такой силы, взявшихся за то, мимо чего отечественная литература полностью прошла, но пройти не имела права, было едва ли не четверо – Домбровский, Солженицын, Шаламов и Демидов».
Не хватило сил, недотерпел: ровно 21 год тому назад пошел на кинофильм «Покаяние», посмотрел, вернулся домой и умер.
Семью годами раньше ГБ провела обыски у его знакомых в нескольких городах – и забрала пять машинописных томов его сочинений. Зря и безвозвратно (в чем сомневаться не приходилось) пропали четырнадцать лет работы по ночам и по выходным. Четырнадцать лет на воле (в Республике Коми), потраченные на то, чтобы рассказать про четырнадцать лет в колымских лагерях.
Он был физик-теоретик и инженер-изобретатель; говорят – был гений. А также гордец и храбрец.
Одинок и несчастен сверх всякой меры. Так называемая советская власть отняла у него абсолютно все, не смогла отнять только ум. Но не посчитала это важным, пренебрегла – не убила.
Это была ее ошибка. Она ее осознала и попыталась исправить: украв тексты. Украла, однако не уничтожила (горят они как миленькие, но эту не сожгли): ошибка вторая. А потом, после того как вышел на экраны фильм «Покаяние», ГБ и вовсе, как известно, впала на какое-то время в панику и в ступор (опускалась на колени, все такое) – и дочери Демидова удалось выцарапать рукописи обратно.
Прошло еще каких-то два десятилетия – и вот она, справедливость, ее нескрываемое торжество. Ужо тебе, ГБ. Литература тебе покажет. Будешь знать.
Необыкновенно толковый, абсолютно надежный очевидец. С подробной, последовательной памятью. С постоянным движением от явлений к причинам явлений. От деталей – к принципам действия устройств. От бессчетных абсурдных фактов – к формуле космического смысла.
Должен же быть смысл – если мышление хоть чем-то отличается от сновидения. Высшая, например, математика – понимающие люди говорят – точно не сон.
Другое дело – беллетристические хитрости. Машинерия иллюзий. Композиция, мнимая перспектива. Искусство помещать часть самого себя в другие человеческие фигуры, чтобы их одушевить.
Георгий Демидов, короче говоря, использует в своей прозе приемы и навыки чертежного дела. И прямые линии предпочитает всем остальным.
Лучший, совершенно безупречный рассказ – «Интеллектуал (Признак Коши)». Незабываемо, зловеще красив рассказ «Дубарь». Непременно надо прочитать рассказ «Люди гибнут за металл» – от текста не оторваться, потому что он впивается в вас двумя стальными крючьями. Один: этого ни в коем случае не могло быть. Другой: без всякого сомнения, все точно так и было.
Впрочем, и вся эта книга такова.
Боюсь, однако, что те, кто схватился бы за нее с жадностью, в массе своей пребывают там же, где сейчас автор.
А для нашего брата, теперешнего потомка, все эти лагерные ужасы – старомодный мир приключений, вроде золотой лихорадки Джека Лондона.
Зря, что ли, все эти прошедшие годы ГБ, не покладая рук, вставала с колен.
«Сноб»
2009. № 1, 2.
С пылу, с жару, с иголочки, всамделишная новинка: небывалый, чрезвычайно занятный журнал.
Роскошный. Вам не по зарплате, и мне, разумеется, не по гонорару. По знакомству достались два выпуска.
Издание про состоятельных (здесь они – причем только они – считаются состоявшимися). Для состоятельных.
Классные фотографии, щегольская такая как бы эссеистика. Сама себя осознающая как «московский остроязыкий п…деж (цензура моя. – С. Г.)».
Про то, что жизнь дается человеку один раз и прожить ее всю в России – глупо. Время от времени появляться – на вернисажах каких-нибудь, на премьерах – еще куда ни шло.
То есть запланирован был, по-видимому, цинизм более или менее чистый. Но вмешалась ироническая дама – экономика.
«…Традиционный новогодний бал компании Bosco de Chiliegi, озаглавленный в этот раз „Невеликая депрессия“, 〈…〉 выглядел серьезной заявкой: „В люксовом сегменте – снижение продаж? Не знаем ничего о снижении продаж“. Впрочем, элемент смирения, необходимого для всех, кто намерен начать заботиться о душе, наблюдался и здесь: виски из алюминиевых чайников (как во времена Великой депрессии) разливали Игорь Угольников, Валерий Сюткин и Игорь Янковский. Свидетельствует ли этот факт (или, скажем, ободок с цветочком в волосах у присутствовавшего на балу Олега Табакова) о наступлении последних времен – неизвестно, но оказавшийся впоследствии правдивым слух о том, что гостеприимная компания Bosco планирует буквально на следующий день после праздника ужесточить рекламную политику и здорово прищучить все крупные глянцы страны, безусловно, не способствовал аппетиту многих гостей бала. Один из этих гостей, топ-менеджер известного издания, потом признавался: „Уронил с вилки спаржу на омара, а она крестом легла. Ну, думаю, знак…“»
Такие же забавные репортажи из тусовок Нью-Йорка, Парижа, Берлина и Лондона. Похоже, нет на планете такого места с дармовой выпивкой, где не роились бы, весело сквернословя, состоявшиеся граждане РФ.
«…Саша навсегда уехал из Москвы полгода назад. Из сценаристов переквалифицировался в управляющего делами владельца яхты. Месяц назад яхта сгорела. Дотла. Пожар начался ночью. Саша едва успел всех разбудить и выскочить из нее (из яхты, что ли? – С. Г.) в одних трусах. Ни документов, ни денег, ни пластиковой карты, ни одежды, ни работы. Полное обнуление. Теперь Саша настоящий тайский бомж. И вот он встревоженно пишет мне в чате (из канавы, что ли? – С. Г.), когда я снова оказываюсь у компьютера:
– У вас там прямо кризис? Что, полная ж…а (цензура моя. – С. Г.)?
– Санечка, а тебе не кажется, что полная ж…а (цензура моя. – С. Г.) – у тебя?
– У меня все прекрасно. Светит солнце. И я живой».
Но это все лишь гламур, для возбуждения аппетита и зависти.
А есть, как ему не быть, и дискурс. Каскад положительных примеров. Карьеры состоявшихся.
Один, оказавшись в Нью-Йорке, создал сайт про халяву: где и когда в ресторанах и барах наливают бесплатно. Расписание на неделю вперед. Повалила подписка, за ней реклама. Сделался влиятельный человек. Доход компании – под двести тысяч зеленых.
Другой «в девяностых закупал вагонами куриные перья и проводил акции тотального оперения символов Петербурга: „Оперение Медного всадника“» и т. д. Теперь в Германии, знаменитость. Как раз в эти дни заканчивает для венецианского бьеннале проект «Оперенная Россия».
Третьему и четвертому Германия обрыдла, и они рванули в Японию: искать простака, который даст им денег, чтобы они сделались продюсерами аниме про советских пионеров. Нашли. Прекрасно себя чувствуют.
Пятый – Тимур Бекмамбетов: «Ночной дозор», если не ошибаюсь, а также «Дневной дозор», а нынче – в Голливуде.
Шестой – Харуки Мураками. На Гавайях. На яхте. В бухте. Главное, говорит, каждый день бегать. Никогда бы, говорит, я не стал таким отличным писателем, если бы не бегал каждый день.
Седьмой – тоже, должно быть, отличный писатель (книжка в Москве «отлично продалась»): Олег Радзинский. Вилла в Ницце, собаки, бассейн.
«– Я понял, – говорит он, – что эта позиция, по-английски именуемая closed observer – позиция наблюдателя, очень удобна и дает колоссальную защиту. Потому что есть нечто вроде буфера между тобой и реальностью. Жить в каком-то социальном, политическом, культурном пространстве мне было бы сложно. Поэтому я живу во Франции. Я тут чужой. Я очень плохо говорю по-французски. Я могу себе позволить пребывать в иллюзии, что, когда прихожу покупать круассаны в буланжери, все люди беседуют там о Сартре и обсуждают поэтику Рембо…»
Восьмой – опять японец – сообразил фотографировать по ночам (в инфракрасных, допустим, лучах) вуайеристов – это которые подглядывают за парочками в кустах. На самом-то деле, конечно, снимает он понятно что, но раз на первом плане обтянутые брюками мужские зады, то считается – искусство.
Девятый – опять наш – инсталлирует, блин, в Майами. Описание инсталляции:
«Она состояла из слова Democracy, исполненного дважды: белыми, подсвеченными изнутри буквами на стене и трехмерными прозрачными литерами на полу. Система насосов беспорядочно откачивала и закачивала из буквы в букву вязкую, чуть комковатую нефть. Из всего этого складывалась критика США. 〈…〉 „Стремится вывести на чистую воду экспорт демократии ради нефти“, – гласил пресс-релиз выставки…»
Довольно! Больше не могу. Там еще масса всякого интересного, в этом журнале «Сноб». Даже имеется один действительно талантливый текст – про то, что, дескать, и лесбиянки любить умеют. Но меня снедает зависть к номеру седьмому. Тоже хочу позицию closed observer и колоссальную защиту (насчет виллы и собак – не уверен). И воображать, что в метро все вокруг меня беседуют о поэтике Рембо. А впрочем, время вышло и место кончилось. Молчи, бессмысленный Гедройц! Поденщик, раб нужды, забот.
XXVIIМай
Иван Толстой. Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
М.: Время, 2009.
Отменно хамовитое заглавие, хвалю. Подзаголовок же – так себе: немного недовыстрадан; тонкий такой, канарейкин звук. Интеллигентская манера. Нет чтобы заложить в рот указательные – либо указательный и безымянный одной руки.
Зато блестящая мысль – поместить на обоих форзацах эту рисованную схему. Как в лучших изданиях «Острова Сокровищ». Или как на странице классной тетради второгодника – «морской бой». Вот большой горизонтальный прямоугольник, типа линкор: «Пастернак, Переделкино». Прямоугольники поуже, как бы эсминцы: внутри проставлены иностранные фамилии, зарубежные нас. пункты. Маленький, но какого зловещего вида квадратик: ЦРУ. И все соединено стрелочками, стрелочками. Непрерывная линия, учтите, обозначает добровольную передачу текста, пунктир – заимствование, последовательность жирных точек – тайное обретение. Теперь вглядитесь внимательно: получается, Пастернак добровольно передал рукопись своего романа пятерым прямоугольникам; в окрестностях одного из них (эсминец «Фельтринелли») зловещий квадратик с атомным оружием на борту ее тайно обрел, после чего добровольно передал двум прямоугольникам другим, из которых один вплотную подплыл к брюху симпатичной курчавой овечки (у нее на боку написано: «Мутон» – это, вообще-то, название голландского издательства) и опять-таки добровольно вложил в нее, или вставил (указано: «с черного хода»), – культурней сказать, внедрил, она же, со своей стороны, тайно обрела, и т. д.
Жаль, что фантазии художника недостало на КГБ; сдрейфил, я думаю. Плюс чисто художественные трудности: площадь прямоугольника оказалась бы слишком велика, а изобразить животное – себе дороже. А наверное, были и тут тайные обретения, не говоря о добровольных передачах. Вообще, данная аббревиатура исполняет в сюжете роль скорее страдательную, роль чуткого зрителя: что делает? нервничает; не спуская глаз и в то же время вся обратившись в слух, сучит ногой. И сжимает, сжимает Пастернака в кулаке, как пойманную муху. Изо всей силы стискивает, чтобы перестал шевелиться.
Но все равно схема классная и заглавие, повторяю, – супер. То, что надо. Как заставить воображаемого глупца приобрести более или менее приличный историко-литературный труд? Нет для этого средств, кроме самых грубых. Умник же, хотя отчасти и реален (то есть в некоторых ощущениях кое-кому дан), – но ведь скуп и, кроме того, беден, а самое главное – малочислен. А тираж – целых две тысячи.
Умник еще и ленив, и высокомерен. Он, пожалуй, простил бы автору, что тот раздобыл информацию первой свежести, если бы эта информация занимала, сообразно своему фактическому объему, страничек двадцать, озаглавленных, скажем: к вопросу о первом русскоязычном издании «Доктора Живаго».
Так, мол, и так. В редакции радио «Свобода» Иван Толстой встретился с одним человеком, который сказал ему, что он в 1958 году собственноручно набирал текст романа для мюнхенского издательства, принадлежавшего Центральному объединению послевоенных эмигрантов (ЦОПЭ). Однако известно, что на русском языке роман вышел совсем не в Мюнхене и не в ЦОПЭ, а, совсем наоборот, в издательстве «Мутон» в Гааге. Довольно (или даже – очень; или даже, допустим, – более чем) вероятно: во-первых, что человек этот сказал чистую правду; а во-вторых, что голландский тираж был отпечатан с того самого набора. Изготовленного им, а потом девшегося якобы неизвестно куда.
Между тем это самое ЦОПЭ было (по правдоподобному утверждению Ивана Толстого) «одной из креатур ЦРУ».
А к тому же один офицер нидерландской контрразведки в мемуарах (опубликованных) сообщает, что тогда же, весной или летом 58-го, по заданию своего начальства выполнил просьбу коллег из посольства США: через такого-то и такого-то посредника нашел ход к такому-то деятелю издательства «Мутон», каковой деятель, получив готовую верстку и столько-то наличными, действительно организовал пиратское, тиражом около 1000 экз., издание «Доктора Живаго» к началу сентября. После чего 18 экз. были доставлены в Шведскую академию словесности, а почти все остальные – в Брюссель, на международную выставку Экспо-58.
К этому моменту роман разошелся в тридцати тысячах экз. на итальянском языке, появился на французском, на английском и тоже произвел оглушительный шум, преимущественно восторженный, – так что присуждение Нобелевской премии казалось почти неизбежным. Но существовало будто бы препятствие (неизвестно, впрочем, пишет Иван Толстой, существовало ли оно, – «согласно распространенной легенде», пишет он): премию не дали бы за произведение, не вышедшее в свет на языке оригинала; будто бы не полагалось. И точно – если подумать, прецедентов вроде бы не было.
И вот в сентябре 1958-го это препятствие (если оно имелось) отпало. Спасибо, значит, ЦРУ. Это ему, значит, Пастернак обязан премией. За которую расплатился (одна глава у Ивана Толстого так и называется – «Расплата») у позорного столба, – к которому нельзя же было, вы согласны? – его не приколотить. И даже как-то так получается, что которые приколачивали и плевали в лицо, были на свой лад чуть ли не правы, инстинктивно доверяя своим повелителям. Поскольку и те, выходит, не обманывали и даже не обманывались, объявляя Пастернака пособником врага. Враг-то, как видим, пособил ему действительно. (Как Пугачев, например, пособил Гриневу.)
Правда, совсем не факт, что они, повелители, знали, как было дело. (NB! NB! Чуть не забыл существенного: Пастернак – понятия не имел.) На обложке первого русского «Доктора Живаго» издателем значился Фельтринелли, а местом издания – Милан. (Что, собственно, и дает Ивану Толстому моральное в каком-то смысле право назвать свою книгу так, как она названа.) Также не факт, что они понимали связь (если она вообще была) между выходом именно этого крохотного тиража и присуждением Нобелевской.
Зато в чем нет никакого сомнения – это что, решись тот же «Мутон» тот же самый текст (а он в издательстве, говорит Иван Толстой, имелся, причем выверенный, без ужасных опечаток) напечатать прямо от себя, на собственные деньги, на свой страх и риск, последствия были бы в точности те же самые. Семичастный обязательно обозвал бы Пастернака свиньей. Заславский – литературным сорняком. Трудящиеся не изменили бы в своих гневных письмах (писатели – в своих резолюциях) ни единого слова. ЦРУ или Шведская академия – советскому-то человеку какая, собственно, разница? Враги и враги. Верно писала «Литгазета»: Академия, «остановив свой выбор на ничтожном произведении, пропитанном ненавистью к социализму, тем самым доказала, в какой степени она является орудием международной реакции».
Потому что война. Мировая, холодная: цензуры – с культурой.
Иван Толстой изложил – в довольно занятных подробностях – довольно странный эпизод этой войны. По-моему, поступил правильно. Неумных порадовал – ну и пусть их поликуют за свои деньги. А зато над его книжкой есть о чем подумать и нормальному.
Тут поразительна – и поразительно явственно представлена документами (в основном – письмами; да, кому-то давно известными, но, поверьте, не всем) – стратегия человека, которому посчастливилось написать «Доктора Живаго». То есть такое сочинение, которое для него несравненно дороже – потому что больше значит, – чем его жизнь, и даже чем его гордость, и даже чем все любви. Такое сочинение, которое необходимо спасти, что бы ни случилось.
Пойти буквально и абсолютно на все, пожертвовать всем (а придется – так и всеми), – погибнуть, разумеется, погибнуть, это даже не обсуждается, – а только властителей все-таки перехитрить и роман все-таки во что бы то ни стало опубликовать. А что будет потом – ясно, что будет. Но совершенно не важно.
Честно признаться, я лично, к моему личному стыду, прежде не понимал, какую несгибаемую храбрость, какое дальновидное коварство выказал в этой истории Пастернак. (А до чего не повезло ему с капитанской-то дочкой!) Теперь вижу отчетливо. И благодарен за это Ивану Толстому, пренебрегая, что слог опуса развинченный и что заглавие хоть сейчас на забор.
Владимир Британишский. Выход в пространство
Рассказы, повесть. – М.: Аграф, 2008.
А это как раз книжка про тогдашних трудящихся. Произведения начала 60-х. Когда автор был геологом и работал в разных отдаленных местностях. И записывал, что люди говорят.
А – то же самое. Никакой разницы. Как не прошло полвека:
«…Китайцы, они даже водку-то пить по-человечески не умеют. Да и вообще. Китайцы, корейцы – это ж только для названия, а на самом деле везде наш русский Иван управляется! Потому что русские – воинственные люди. Самые воинственные люди – русские! Недаром же Сталин, как война кончилась, созвал всех генералов и маршалов, ну, выпить по случаю победы. Встал за столом и говорит: – Я, говорит, подымаю тост за русский народ!..
И все, конечно, выпили с удовольствием… Русские ведь от славян произошли. А славяне были, знаешь, какие воинственные! Даже в школе учат, что славяне были воинственный народ. Да возьми вот, сколько у нас всяких наций живет, а воюют одни русские. Евреи, скажем, или армяне, они всю войну в тылу отсидели. Или взять, эти, которые в тюбетейках. Они, думаешь, вояки? Смех один. Почему и говорят, что русский народ – главный. А Сталин это дело понимал: хоть сам грузин был, а русских всегда на первое место ставил… А теперь вот умер, и эти все пораспускали языки – евреи да армяне. Евреи особенно…»
Записано летом 60-го года. Два месяца как умер и Пастернак, мечтая, что его роман сделается когда-нибудь любезен народу.
Ну а юный Британишский робко надеется заслужить известность стихами, прозу же не предназначает, конечно, для печати, но и отвязаться от нее не может, поскольку она обступает его со всех сторон. Собственно, как жизнь. И так же нравится. Хотя кругом бедность и невежество – но столько симпатичных лиц. И труд тяжелый, но со смыслом и на близкую пользу. И столько времени впереди, что оно почти похоже на свободу, и не может же в нем не проступить счастье, а пока правду собирай, правду, запасайся ею впрок.
И точно: полста лет не прошло – напечатана и проза. Хотя, действительно, Британишский стал – и давно уже – славен в подлунном мире главным образом как пиит и переводчик.
Рассказы тоже кому-нибудь непременно пригодятся – хотя бы историкам нравов. Написаны они по большей части хорошо, некоторые – отлично. Трезвый взгляд на вещи, доброжелательный – на людей, насмешливо-досадливый – на самого себя: писатель называешься, рассказчик, а понимаешь не все и не с ходу, но исключительно задним числом. Зато как суммарный результат – впечатление двойной выгоды: добросовестность и достоверность.
Больше всего понравился мне рассказ «Здравствуйте, тетя Настя» (другой бы автор, не такой принципиальный, переменил бы старомодное, наивное название, но это же Британишский). А еще – «Богатые родственники».
А также – «Архитектура Ленинграда». Из послевоенного детства. Про дружбу с одним из этих безумцев, одержимых красотой Города. Как будто в них поселилась его пресловутая душа. Так называемая советская власть, вообще-то, отстреливала их, краеведов, как бездомных собак, но они возникали из ниоткуда снова и снова, – вот и Британишскому повстречался такой.
«Его речь была прямо-таки заповедником иностранных слов, изгнанных почти отовсюду учителями и авторами наших учебников, но здесь ни одно иностранное слово нельзя было тронуть: каждое было важной частью здания, попробуй тронь – весь дом развалится!
– Эклектика, конечно, но неплохая, – ткнул он в сторону следующего дома, чуть подальше. – Штакеншнейдер. Новомихайловский дворец. Эклектика – это не обязательно плохо. Иногда это поиски нового стиля. Правда, к Штакеншнейдеру это не относится. Между прочим, он отделывал Павильонный зал в Эрмитаже, помните, где мозаичные столы?»
А. Л. Пунин. Архитектура Петербурга середины и второй половины XIX века
Том I. 1830—1860-е годы. Ранняя эклектика. – СПб.: Крига, 2009.
Очень солидный специалист. Не компилятор какой-нибудь. Не популяризатор. Исследователь. О металлических, скажем, конструкциях в архитектуре – знает буквально все. Как никто другой.
Такой обстоятельный, такой ценный научный труд. (Обещано, между прочим, и продолжение: еще два тома.)
Масса фактических сведений: когда, и кем, и для кого, и для чего построено то здание и это. И какие у него художественные особенности.
Опять же – про архитектуру промышленных зданий.
Самая захватывающая глава – доходные дома.
Генеральный же сюжет – история петербургского архитектурного стиля. Как она становилась постепенно историей декора. Как угасал пафос и мельчала мысль. Конечно, не насовсем. Но надолго.
Репродукции замечательных гравюр, и старинные чертежи, и, главное, – сотни превосходных собственноручных фотографий.
Возможно, я не так понял. Приписал автору идею, которую он не разделяет или разделяет не вполне. Хотя мне-то кажется, что она верная. И что материал этой книги ее подтверждает.
Эти бесчисленные сочинители фасадов. Неоклассических, неоренессансных, необарочных. Эпигоны, подражатели, эклектики, плагиаторы. Почти ни один фасад, если подойти и всмотреться, не похож на другой, а поставить в ряд – как завораживающе однообразно.
Каталог каменных комодов. За гипсовым роскошеством – кубометровые колонии коммунальных клопов.
Успокойтесь, г-н жилец. Взгляните с точки зрения искусства:
«Фасад этого дома по-своему интересен: это один из примеров того, как в условиях нарастающего кризиса классицизма архитектор, воспитанный в его традициях, пытается найти свою авторскую интерпретацию мотивов уходящего стиля и одновременно, учитывая пожелания заказчика, сделать отделку фасада экономной. Мотивы классицизма перефразированы Морганом в несколько дробной, суховатой манере, а в трактовке наличников окон второго этажа возникла даже некоторая „путаница“: в „антаблемент“ рамочного наличника вставлен пучок замковых камней…»
Всё равно загадка: как это так получается, что город бывает прекрасен, хотя его архитектура, по большей части, всего лишь недурна.
Вопрос чисто теоретический. В ближайшем обозримом архитектуру эту по-любому сотрут с лица земли. И, например, эта вот самая книга ой как еще понадобится. Куда бы ни переселили. Достать волюм и плакать, больше ничего.
XXVIIIИюнь
Лидия Чуковская. Софья Петровна
Повесть. – Архангельск: Правда Севера, 2008.
Написана почти семьдесят лет тому, напечатана на родине автора ровно двадцать лет как, а это – вы только вдумайтесь – первое отдельное издание. Тираж – одна тысяча экз.
Главное – все как надо, как можно было только мечтать: издана как пособие для учителей и учеников средней школы, по инициативе и при поддержке (вот какими терминами пишу) православной общины, далеко-далеко от Москвы… Описание урока по «Софье Петровне» (преподавательница – Пономарева И. П.). Сочинение по «Софье Петровне» (автор – Горячева А., учащаяся школы № 2). Анкета участников читательской конференции: что думают о «Софье Петровне» гимназисты и студенты? История повести (составила Е. Ц. Чуковская). Письма читателей: К. И. Чуковского, Н. Я. Мандельштам, И. Г. Эренбурга, В. Н. Корнилова.
Абсолютно всё как надо, только поздно.
Или, считайте, рано, – если вы исторический оптимист.
Вещь-то не устареет. Разве что найдется когда-нибудь совсем простой, неотразимо простой ответ на тот вопрос, который в ней задан. И Россия станет нормальной страной – такой, где взрослые умней, чем дети.
А пока что дело обстоит так. Старшеклассник говорит:
– Софья Петровна – образ, объединяющий черты целого поколения, «поврежденного в уме», целого поколения, слепо верящего всему, что говорят по радио и пишут в газетах, не интересующегося ничем.
Его спрашивают:
– Как вы поняли, почему эта книга об обществе, поврежденном в уме?
Он поясняет:
– В каком нормальном обществе людям придет в голову доносить друг на друга, отправлять ни в чем не повинных людей в тюрьму?
Действительно. А теперь включите ящик: какие идеи у взрослых?
Но, как бы там ни было, история литературы это издание учтет.
Филип Рот. Театр Шаббата
Philip Roth. Sabbath’s Theater
Роман / Пер. с англ. В.Л.Капустиной. – СПб.: Амфора, 2009.
В Нобелевский комитет Шведской королевской академии, Стокгольм.
Многоуважаемые господа!
Насколько я знаю, устав Премии Нобеля не запрещает членам Комитета принимать к сведению мнения независимых экспертов-любителей. Так вот, мое мнение такое, что не стоит долее тянуть с присуждением Премии г. Филипу Роту (1933 г. р., гражданин США, в которых и проживает).
Произведения, созданные г. Ротом в течение последнего десятилетия, поражают своей мощью. Знаете, у нас, в России, был такой классик литературы – Николай Гоголь, – так вот он говаривал, что бывают писатели, которые пишут, а бывают – которые творят. Справедливость этого афоризма особенно заметна в наши дни, когда т. н. художественная проза (fiction) фактически докатилась до состояния, так сказать, фигуративной эссеистики. По-видимому, это как-то связано со всеобщей утратой интереса людей друг к другу: персонажи повествований различаются по именам и сюжетным функциям, но ни одного из них невозможно вообразить вне текста, в который они заключены. Это довольно (чтобы не сказать: самый) важный критерий: великим писателям прошлого удавалось внедрять в сознание читателя образы придуманных, но незабываемых людей; своего рода привидения, обладающие, однако, значительным интеллектуальным объемом. Не стану докучать вам хрестоматийными примерами.
Без особого удовольствия приходится констатировать, что г. Филип Рот – едва ли не единственный (из прозаиков, успевших к настоящему моменту завоевать всемирную известность), кто еще владеет этим старинным секретом. Умеет средствами литературного стиля создавать личности, обладающие, с точки зрения читателя, реальностью – в такой же (а по существу – даже в большей) степени, что и доступные непосредственному наблюдению современники, сограждане, а то и домочадцы.
Как он это делает? Возьмите «Театр Шаббата» (1996). Автор придвигает к вам вплотную речевой центр чужого «я». Это как трансляция матча, по ходу которого вы постепенно усваиваете правила неизвестной вам игры. Или как передача с телекамеры, установленной внутри автомобиля, участвующего в гонке. Ни одного движения нельзя предугадать, но препятствия преодолеваются одно за другим, и сам процесс захватывает вас (поначалу – только скоростью и непрерывностью). Вы не знаете, что выкинет, предпримет, произнесет, подумает про себя этот странный, нелепый, ни на кого из ваших знакомых не похожий субъект – некто Моррис Шаббат – на следующей странице. Но что бы он ни выкинул, ни предпринял, ни подумал – это не будет иметь никакого объяснения, кроме одного: он не такой, как вы или я, он – другой, он совсем чужой, кажется – он безумный. Потом вы начинаете улавливать в этом безумии некую систему и чувствовать ее как тайну, столь же притягательную, как и отталкивающую. Дело доходит до того, что вам начинает казаться: будь вы таким, как он, и на его месте (разумеется, это немыслимо), – вы, пожалуй, страдали бы и острили в точности, как он.
А он больше ничего не умеет: только страдать, острить и делать безобразные глупости. Он и сам безобразен (хотя вот уж не глуп): седая (он стар) борода, отвислое брюхо, артритные пальцы. Черт знает как одет. Алкаш, хам; собственно говоря – вообще никто, бывший режиссер кукольного театра, а ныне захолустный приживал нелюбимой и не любящей жены. Гороховый шут собственной биографии. Ничего за душой, кроме отдельной точки зрения на всё, – но у вас возникает и постепенно усиливается иллюзия, будто эта же точка помещается и в вашей голове.
И что вы знаете о нем едва ли не больше, чем о самом себе, во всяком случае – необычайно много. Как будто роман страница за страницей наполнял его, заполнял – и стал им. И что это почему-то важно.
Хотя в сюжете, видит Бог, ничего такого общеполезно-поучительного. Ну не осталось у человека в жизни ни радости, ни смысла, и он пытается забыть, что они были, а вместо этого припоминает. Предаваясь – в воспоминаниях и наяву – разным неприличным излишествам.
Почти всегда противен, иногда страшен, однако – это непостижимо – никогда не ничтожен. Наверное, оттого, что все время чувствует сильную боль, и роман так устроен, что она вам передается.
И вот эта невозможность презирать человека нисколько не одобряемого – и есть, по-моему, то самое, что имел в виду основатель Премии Нобеля, пожелав, чтобы она присуждалась авторам произведений «идеалистической направленности».
Что-то такое происходит и в нескольких других романах г. Филипа Рота. Я позволил себе разобрать «Театр Шаббата» просто потому, что он, как мне кажется, лучше всех остальных переведен по-русски. Тут – причем едва ли не впервые – преодолена некая местная специфическая трудность. Как вы помните, текст изобилует изображениями т. н. развратных действий, а соответствующая русская лексика насквозь пропитана отвращением и жестокостью. Почти не пытаясь ее смягчить, переводчица тем не менее заставила ее работать так, чтобы интонационный строй романа постоянно передавал голос ума, не прощающего никому (особенно – себе) ничего (особенно – пошлости). Что, как мне представляется, отвечает намерениям автора. Впрочем, это частность.
Гораздо существенней – что 1 февраля давно миновало и список кандидатов на Премию сформирован. Я уверен: некоторые из высказанных выше соображений (или подобные им) обсуждались в Комитете. Позвольте же мне выразить надежду, что и Нобелевское собрание, в свою очередь, ими не пренебрежет.
Ирена Желвакова. Кружение сердец
М.: Знак, 2008.
Ну да, про Герценов, конечно. Про нее немножко участливей, чем про него, и чуть подробней. Вообще, автор осторожно проводит (или неосторожно наводит читателя на) мысль, которая очень не понравилась бы Александру Ивановичу: что будто бы у всех участников сюжета имелись сердца и ни одно не билось как метроном. Вот с тем, что сам он действовал хоть и лучше всех, но все равно неумно, – с этим А. И. согласился бы, пожалуй. Теперь. Через полтора с лишним века. И то не вслух.
Видите ли, он был, в отличие от Луи Виардо и Н. Г. Чернышевского, всего лишь человек и, значит, на разумное продолжение – рекомендуемое теорией научного коммунизма – неспособен. Зря Наталия Александровна надеялась и мечтала. Два маленьких домика на юге Франции, на морском берегу, дети играют в песочек, взрослые занимаются литературой: Александр пишет прозу, Георг – стихи; с ее помощью переводит на немецкий Пушкина и Лермонтова. Бог даст, вырвутся из России Огаревы – купим третий домик, будем счастливы окончательно. «О, это было бы так прекрасно, так прекрасно, так прекрасно!!!» Шесть близнецов пошли купаться в море, шесть близнецов плещутся на воле.
Это ведь не подлежало сомнению: что Гервег и Герцен – bessons, а Н. А. – их bessonne.
“…Oui, oui, nous restons, nous resterons ce que nous sommes – amis… bessons, – Je le jure!” (Да, да, мы остаемся, мы останемся тем, что мы есть, – мы друзья… близнецы, – клянусь!)
Это я лично так вульгарно пересказываю – по Собр. соч. Книжка Ирены Желваковой гораздо деликатней. Скромный комментарий к «Былому и думам». Скромный не в смысле незначительный, а – приличный. С уважением и сочувствием. В смысле – до чего печально, что все было не совсем так, как изложил А. И., а еще гораздо ужасней: почти смешно. Поскольку он несколько превратно понимал положение вещей. Что неопровержимо подтверждается несколькими документами, впервые переведенными в этой книге целиком.
Что поделать. Браки заключаются на небесах как шутливые пари. Семейное счастье: набрать полное решето, истолочь в ступе, пить охлажденным. Писателям особенно полезно: развивает реализм.
Двадцати четырех лет человек пишет:
«…Я знаю твою душу: она выше земной любви, а любовь небесная, святая не требует никаких условий внешних. Знаешь ли ты, что я доселе не могу думать, не отвернувшись от мысли о браке. Ты моя жена! Что за унижение: моя святая, мой идеал, моя небесная, существо, слитое со мною симпатией неба, этот ангел – моя жена; да в этих словах насмешка. Ты будто для меня женщина, будто моя любовь, твоя любовь имеет какую-нибудь земную цель. О Боже, я преступником считал бы себя, я был бы недостоин твоей любви, ежели б думал иначе. Теснее мы друг другу принадлежать не можем, ибо наши души слились, ты живешь во мне, ты – я. Но ты будешь моей, и я этого отнюдь не принимаю за особое счастие, это жертва гражданскому обществу, это официальное признание, что ты моя, – более ничего. Упиваться твоим взглядом, перелить всю душу, 〈не〉 говоря ни слова, одним пожатием руки, поцелуй, которым я передам тебе душу и выпью твою, – чего же более?..»
Проходит пятнадцать лет (помните ли вы, как прочитали в первый раз, в детстве, эту невыносимую страницу?) – «Я хотел чашу выпить до дна и сделал ей несколько вопросов – она отвечала. Я чувствовал себя раздавленным…»
А вот он диктует умирающей беременной (а потом еще переписывает, переправляет):
«Да, мое увлечение было велико, слепо, но ваш характер, вероломный, низко еврейский, ваш необузданный эгоизм открылись во всей безобразной наготе своей во время вашего отъезда и после, в то самое время, как достоинство и преданность А〈лександра〉 росли с каждым днем. Несчастное увлечение мое послужило только новым пьедесталом, чтоб возвысить мою любовь к нему…»
Это пойдет по почте, а там и в печать.
Но сохранилась, оказывается, предсмертная записочка от той же – к тому же. И, наконец, опубликована:
«…Причинил ли ты мне зло?.. Ты должен знать это лучше, чем я… Я знаю только, что мои благословения будут следовать за тобою всюду, всегда… Добавлять к этому что-либо было бы излишне».
Герцен не то что не знал, какую исполнял роль: проклятый истерический болтун-близнец все разъяснил ему злобно и детально (письмом, которого до сих пор в русских изданиях не было, а теперь вот есть). Но поверить – значило и себя, поступавшего так великодушно, причислить к невольным палачам (если не убийцам) Н. А.
Тогда как он спасал ее честь, жертвуя (на взгляд дураков) своей.
Из-за чего и написаны «Былое и думы».
Удивительное все-таки дело: такой бесконечно талантливый был человек. Такой умный, с блестящим слогом. Думал о важных предметах, написал тридцать томов. Посвятил жизнь, высокопарно говоря, борьбе за свободу и справедливость. И остался автором сочинения про то, как он отказался от дуэли. (Да еще остался ли? Похоже, одно-два поколения решили, что и без этой бессмертной книги проживут – зашибись.)
Счастье, кстати, что отказался. Жутко подумать, что бы это было. То есть убей его Гервег – еще куда ни шло. Грановский с Огаревым напились бы на поминках, и всё. А вот пристрели А. И. знаменитого лирика-революционера, железного жаворонка демократии, автора программного стихотворения «Partei», – уж за Гейне бы, например, не заржавело с ходу тиснуть «На смерть поэта»: не мог, дескать, ценить он нашей славы, этот дикарь, этот коренастый рабовладелец, не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал. (Перевод Бориса Пастернака.) Нарицательное стало бы имя.
Да и представить Н. А. скандалезной вдовой каторжника, отбывающей с детьми в САСШ (а куда же еще?)…
Бог избавил. Или кто. Но впоследствии – должно быть, расслышав в «Былом и думах» ноту фальши, – все-таки заставил Герцена сыграть его трагедию вторично: как фарс, но не менее мучительный. Про это – про Герцена с Огаревой, а потом про их бедную Лизу – читайте дальше, во второй и третьей частях этой книжки.
Как хорошо, что ее написал культурный человек, а не какой-нибудь мыслитель или художник слова. Они, нынешние, до Герцена пока не добрались, а только понаслышке ненавидят.
Продается в Сивцевом Вражке, наискосок от Аксаковых, в вестибюле музея, закрытого на длительный ремонт. Слева от двери кнопка – на звонок выйдет охранник, скажите, что от меня.
XXIXИюль
Ирина Левинская. Деяния апостолов.
Главы I–VIII. Историко-филологический комментарий
М.: Библейско-Богословский институт Св. Апостола Андрея, 1999.
И. А. Левинская. Деяния апостолов.
Главы 9–28. Историко-филологический комментарий
СПб.: Факультет филологии и искусств СПбГУ, 2008.
На последнюю дату не обращайте внимания: книга не то что не прошлогодняя – а прямо с пылу с жару. Тираж (тыща штук, а как же) в эту самую минуту, когда я вывожу эти вот буквы, – тираж, говорю, еще печатают, а мне по знакомству достался сигнальный экземпляр.
И я даже не знаю, что с ним делать. Ну просто – мартышка и очки. То поглажу по обложке, то разверну где попало и зачитаюсь. Нашел ссылку на том первый – заглянул и туда. Оттуда – в Библию (черная непромокаемая обложка, карманный формат, извлечена жизнь тому назад из полиэтиленового мешка, по недогляду погранвойск выброшенного волной на берег Нарвского залива): перечитать Деяния в переводе литературном, Синодальном. Заодно уж и третье Евангелие.
Владел, ничего не скажешь, владел своим слогом их автор. Господин Лука.
Подстрочник (по-научному – филологический перевод), понятно, имеет поверхность не такую гладкую.
Шершавую, чуть ли не до заноз, если разглядывать в микроскоп, что и называется – филологический комментарий.
Иное слово написано в одном манускрипте так, в другом – этак;
с корректорами в Античности дело обстояло примерно как сейчас в РФ; стало быть, выбирай вариант, т. е. взвесь чужие аргументы и подбрось на одну из чашек свой.
А то бывает, что во всех источниках – одна и та же ошибка; ну что ж, апостолы университетов не кончали; не умели, допустим, грамотно спрягать глагол в третьем лице множественного числа действительного залога перфекта: подменяли окончание перфекта окончанием аориста. Ничего страшного. Но отметить ошибку – изволь.
Иное слово или оборот господин Лука имел привычку употреблять не в точно таком же смысле, как другие греческие писатели;
а иное – наоборот, совершенно как все: стало быть, сравнивай контексты. И по Септуагинте, между прочим, проверь, и по Вульгате. А также убедись, что авторитетные современные комментаторы (вообще-то бесчисленные – немецкие, английские, французские) с тобой согласны; а если не согласны – возрази.
Но вот разгадана головоломка, за ней еще одна, и еще – наконец-то словесный смысл стиха, предположим, прозрачен. Тут же сквозь него проступает другой – и читается опять трудно.
И мы разглядываем его уже в телескоп, что и называется – комментарий исторический.
Вот в тексте сказано, вроде бы ясней ясного: встав посреди Ареопага, Павел… С грамматикой никаких проблем, – но картинка, ею передаваемая, зависит, оказывается, от того, что здесь означает слово «ареопаг».
«Если имеется в виду холм, то фраза означает, что Павел произносит свою речь, стоя в центре Аресова холма, – он уходит с шумной и запруженной агоры в более тихое и спокойное место. В современных Афинах на Ареопаге укреплена бронзовая табличка с текстом Павловой речи – так что такое понимание текста Луки является весьма популярным. Если же Лука говорит об органе власти, то фраза означает, что Павел произносит свою речь перед, по существу, правительством Афин».
Не обязательно, получается, на Аресовом, вообще не обязательно на холме (кстати, Кирилл – вот который изобрел кириллицу – никакой картинки не увидел и «холм» перевел как «лед», – а ты, комментатор, будь добр, и про это забавное недоразумение упомяни). На выездном, кто их знает, заседании. А что? Вполне возможно. Насколько я понимаю, главное для господина Луки – что это не был несанкционированный митинг. Что и вообще Павел был исключительно законопослушный гражданин и пал невинной жертвой клеветы.
Вот до чего доводит эта книга, этот непостижимо обширный, непостижимо подробный труд: до того, что даже посторонний, несведущий читатель начинает различать голоса, доносящиеся из текста.
Вот на что похоже это чтение: на сон. В котором вы подходите, предположим, к пирамиде – неподвижной и вечной, – подходите вплотную – и вдруг замечаете, что она живая: состоит из шевелящихся частиц.
В любом университетском городе любой страны, кроме РФ, появление подобной книги было бы важным и праздничным событием. Автор моментально сделался бы знаменит. Ему непременно устроили бы чествование в этом, как его, – в ареопаге.
А – не тут-то было. Г-же Левинской (спорим на что хотите) придется по-прежнему довольствоваться известностью европейской, в крайнем случае – мировой.
Дмитрий Быков. Булат Окуджава
М.: Молодая гвардия, 2009.
Всех-то этот Дмитрий Быков раздражает. То есть, конечно, не всех, а всех нас – торговцев слюной, составителей предложений. Потому что он плюется дальше всех, а предложения печет, как «Теремок» – блины: очень быстро, очень много, и ведь хорошие. Взять хоть эту книжку: на 750 страницах – ни одного с изъяном. А мы разве не знаем, что так не бывает, и не может быть, и не должно.
Тому, кто пишет много, полагается писать кое-как. А ежели он этого правила не соблюдает, в оправдание такому автору только и найдут сказать: он, знаете ли, несерьезный. Поверхностный. Что и подтверждается его успехом – разумеется, минутным.
Понятно, это не никакая не зависть, ни боже мой. Это скорее голос профессиональной совести. Брал бы пример, – шпыняет она (хоть бы и меня; но и многих, я уверен, других), – смотри, сколько человек работает, в каком темпе. Не то что ты – раз в месяц по чайной ложке. Чувствует потому что, к чему дело-то идет.
И не возразишь. Поскольку тоже чувствуешь.
А все-таки это нерасчетливо – писать так скоро, что современники не успевают читать. И потом, что толку быть выдающимся писателем, пока не найдешь, не нападешь на сюжет, воплощающий все то и только то, что должен (и, наверное, больше всего на свете хочешь) сказать. Сюжет, для которого ты – как сказано раз-другой Быковым применительно к Окуджаве – «задуман».
Вероятно, что-то такое ДБ мерещилось, когда он придумывал роман «ЖД», – но сорвалось, и скука победила (по крайней мере – меня).
Про Окуджаву – книжка замечательно интересная. Но отчего? Оттого, что в ней т. н. сюжет – всего лишь отличный повод поговорить о разных вещах, касающихся этого т. н. сюжета.
Жизнь Окуджавы рассказана – и превосходно рассказана – на шести страницах: с 33-й по 38-ю. Остальной объем заполнен веществом времени – ну да, включившего в себя Окуджаву со всеми биографическими подробностями, – ну да, выразившего себя в его песнях.
Разобранных, кстати, способом необыкновенным и, полагаю, единственно возможным. Стихотворные тексты приведены – и тут же пересказаны прозой: чтобы передать интонацию мелодии. Не представляю, кто еще, кроме Дмитрия Быкова, осмелился бы на такое. И кто другой справился бы.
Но если вы зато умеете (или умели когда-то) эти песни (а стало быть, и самого Окуджаву) любить, – эта книжка вам ничего существенно нового про Окуджаву не скажет. Вы ведь так и предполагали, не правда ли, что он и в личной жизни, и в литературном быту был благородный человек.
Другое дело, что и книжка, может статься, не для вас написана. А для кого-нибудь, кому она лет так через пятьдесят или сто случайно откроет целый погибший мир.
И надо прямо сказать, что здесь имеется десяток-другой таких страниц, которые должны целиком, прямо как есть, без малейшей перемены, войти в любой правдивый учебник истории, в главу «СССР: вторая половина XX века». Положим, лично я не очень верю, что в России когда-нибудь издадут правдивый учебник истории, – но Дмитрий Быков – оптимист, в некотором роде. Полагает, что «хоть спираль и сужается с каждым витком (причем идет вниз, позволю себе прибавить. – С. Г.), а кругового ее хода никто не отменил». Из чего, по-видимому, следует, что неизбежно повторится не обязательно только наихудшее.
Так или иначе, я нигде и никогда не видел такого точного и глубокого, как в этой книге, изображения начала Оттепели, а равно и конца Перестройки. Не встречал такой яркой, такой горькой метафоры, как та, что описывает здесь генеральные закономерности местных судеб. Выписал бы полностью страницы четыре – но удержусь, чтобы мой текст не жил за счет чужого, к тому же вам следовало бы купить эту книжку: на всякий случай, для детей.
Кроме политики, здесь удивительно много светлых и острых мыслей про литературу, главным образом про поэзию. Хотя и не только. Чего стоит одна эта: что мы, образованщина, и есть (вернее – были) Российской Федерации народ. Вымирающий носитель фольклорного сознания. (О да, о да! Позвольте, я разовью – всех этих песенок про голубые шарики, полночные троллейбусы, всех этих сказок про обитаемые острова и далекую радугу. Умели водить хороводы и вязать свитера, вечерами же при лучине почитывали вслух берестяной самиздат.)
Не забывайтесь, рецензент! Как насчет отдельных недостатков? – Так точно, недостатки наличествуют. То тут, то там. В виде неверных (по моему мнению) оценок, ложных (опять же п. м. м.) аналогий, некорректных (п. м. м.) обобщений. (Полцарства за парадокс? Но при таких ценах нельзя себе позволить больше двух.) Например, почти всякий раз, как речь заходит об Александре Блоке, просто не веришь своим глазам. «…Много музыки и страсти, но мало того, что принято называть смыслом; напев больше, шире, важней простого и часто убогого содержания, которое мы можем оттуда вычитать – и которое для самого Блока ничего не значило…» Может быть, думаешь, это другой какой-нибудь Блок, московский однофамилец.
Да и насчет звуков небес – славная эта гипотеза Сальери: что отдельным счастливым авторам эти, значит, звуки непосредственно оттуда и транслируют, а прочим – фиг, генерируйте сами в поте своего лица… Это ведь все-таки гипотеза, согласны? Излюбленная, между прочим, графоманами. Ну и не стоит, по-моему, так непререкаемо распоряжаться: на гений-талант рассчитайсь. Разве что эти распоряжения поступают в ваш ум тоже прямо из космоса – тогда молчу.
Напоследок. Книга (в отличие, значит, от стихов московского Блока) содержит в большом количестве как раз «то, что принято называть смыслом». Восхитимся же. И предскажем: какие сильные вещи еще напишет этот неутомимый человек. Если ему и нам повезет. Авось.
Корней Чуковский. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том пятнадцатый: Письма. 1926–1969
М.: ТЕРРА-Книжный клуб, 2009.
Рецензия – жанр, данному случаю не подобающий. Пожалуй, подошли бы пятнадцать библиографических карточек, размером каждая с четырехэтажный дом, как портрет руководителя КПСС или советского правительства. Украсить ими улицы.
Потому что – да! ура! Последний, пятнадцатый по счету верблюд пересек пустыню. Последний вернулся в гавань корабль. Вышел из печати последний том первого настоящего Собрания сочинений Корнея Чуковского. Через сорок лет после его смерти – но все равно! Тиражом не указанным – и так ясно, что практически никаким, – но все равно! И даже наплевать, что читать его стало некому. Все равно: литература торжествует. И да здравствует Елена Цезаревна Чуковская! Какая самоотверженная воля, какая сумасшедшая работоспособность. Какая, скажем без обиняков, любовь и верность избранному для себя долгу.
Бурная, продолжительная овация Е. Ивановой, Б. Мельгунову, О. Степановой, Л. Спиридоновой, Ж. Хавкиной, отдельно – С. Лю-баеву, художнику. (Никого не забыл?) Пять женщин и двое мужчин сделали то, что ни СССР, ни РФ не смогли.
В другой стране вам сообщили бы такую новость по радио, по телевидению. Здесь это вряд ли реально. Поэтому вернемся к идее библиографических карточек.
Том I (2001): произведения для детей.
Том II (2001): «От двух до пяти». «Литература и школа». «Серебряный герб». (Занятное тут приложение: «Борьба с Чуковщиной».)
Том III (2001): «Высокое искусство». «Из англо-американских тетрадей». (Имейте в виду: книга об Уайльде, книга об Уитмене, избранные переводы из Уитмена – здесь.)
Том IV (2001): «Живой как жизнь». «О Чехове». «Илья Репин».
Том V (2001): «Современники». (Включена статья про Ахматову; в приложении – очерки о Гумилеве, Сологубе, Пастернаке.)
Том VI (2002) и Том VII (2003): литкритика Чуковского до революции. (Никто и никогда в России не писал критику лучше, чем он тогда. И сам он не написал ничего лучше. Сплошное наслаждение и восторг.)
Том VIII (2004): литкритика сразу после 1917-го плюс «Рассказы о Некрасове». Книга о Блоке. Книга о Горьком. Пресловутая статья «Ахматова и Маяковский». А также «Поэт и палач».
Том IX (2004): «Люди и книги». (Из истории русской литературы XIX в. Достоверность, осторожность.)
Том X (2005): «Мастерство Некрасова» и разные поздние статьи. (Почти советский стал писатель – если бы только не страсть к культуре.)
Том XI, Том XII (оба – 2006), Том XIII (2007): Дневники. (Что тут скажешь. Записи за 69 лет почти подряд. Документ потрясающий, человек – необъяснимый.)
Том XIV (2008) и этот самый Том XV: Письма.
См. выше, про Дневник. Мучительную искренность не отличить от жестокого притворства, иногда по лицу пробегает гримаса прямо безумная. В этом последнем томе оказалось такое письмо (к кому бы вы думали? к глубокоуважаемому Иосифу Виссарионовичу; когда написано? в мае 43-го, посреди войны) – просто исключено, что его сочинил мужчина взрослый и вменяемый.
О том, что ему, писателю К. Чуковскому, к сожалению, известно большое количество школ, где имеются социально опасные дети, которых необходимо оттуда изъять, чтобы не губить остальных.
«Вот, например, 135-я школа Советского района. Школа неплохая. Большинство ее учеников – нравственно здоровые дети. Но в классе 3 „В“ есть четверка – Валя Царицын, Юра Хромов, Миша Шаковцев, Апрелов, – представляющая резкий контраст со всем остальным коллективом. Самый безобидный из них Юра Хромов (с обманчивой наружностью тихони и паиньки) принес недавно в класс украденную им женскую сумочку.
В протоколах 83-го отделения милиции ученики этой школы фигурируют много раз. Сережа Королев, ученик 1-го класса „В“, занимался карманными кражами в кинотеатре „Новости дня“. Алеша Саликов, ученик 2-го класса „А“, украл у кого-то продуктовые карточки. И т. д. и т. д.»
Что же это такое? Невозможно же допустить, что имена и фамилии – не с потолка, что этот Юра Хромов, этот Алеша Саликов существовали на самом деле.
Что Мойдодыр сдает Крокодилу живых мальчиков.
А вы пробовали посуществовать этак с полстолетия («В России надо жить долго» – его слова) врытым в землю по пояс – чтобы, значит, не возвышался? Не то удивительно, что башню сносило, как шляпу, – а то, что он исхитрялся ее ловить.
Того, кто не прочитает из этого собрания хоть несколько томов, – тоже отчасти жаль.
XXXСентябрь
Александр Терехов. Каменный мост
Роман. – М.: АСТ, Астрель, 2009.
Вот это слог: резвый, резкий. С таким вниманием к пространству и веществу. Не надоедает вплоть до самой последней страницы – восемьсот, между прочим, двадцать девятой. Должен быть хорош таким счастливым слогом написанный роман.
А не вышло. Жанр придется так и обозначить: восемьсот двадцать девять недурных страниц.
Описывающих смятение, близкое к отчаянию. Которое и является правдой этого произведения. Тлеющими его угольями. Под грудами холодного песка.
Настоящие критики, вот увидите, вам доложат, что в песке-то вся и сила. Поскольку, дескать, это первосортный песок. Образует, обратите внимание, несколько слоев. При ворошении возникают прелюбопытные конфигурации, знаете ли.
Возьмите, например, самый верхний слой. Реальный факт. В 1943 году в Москве на Каменном мосту один мальчик застрелил одну девочку и застрелился сам. По крайней мере, такова была версия тогдашнего следствия. Однако нельзя исключить – и некие черточки на песке позволяют заподозрить, – что и мальчика, и девочку убил их одноклассник. И убежал. И пистолет унес.
Это, значит, у нас проходит как заманчивый сюжет. Поскольку в нем криминальная хроника пересекается с придворной: девочка и мальчик – и тот, другой, подозреваемый мальчик – были дети сталинских вельмож. Это же сенсация, не так ли? Почти что кремлевская тайна, да еще с двойным дном. Вы, небось, и не слыхали, что дочь наркома Т. была убита сыном наркома Ш., – а на самом-то деле оба, наверное, пали от руки сына наркома М.
Пенсионеры любят такие истории. В телескрине после ужина. Не то чтобы им было безумно жаль каких-то давно и бессмысленно погибших подростков (к ним и автор совершенно равнодушен), – а страшно интересно про папаш. Про железных людей, которые не умели любить никого, кроме Сталина. Но зато уж эта любовь была не слабее страха смерти – или не отличалась от него.
Непостижимые существа – реально пустые, полые, совсем ничего личного, – но в этой пустоте, пенсионер, была и красота.
«…Все (кроме редких самоубийц) всё знали и ничего не боялись; сидели и ждали забирающих шагов, чтобы всё, что скажут, исполнить и сохранить свою причастность к Абсолютной Силе, дававшую им сильнейшее ощущение… чего? Мне кажется – бессмертия. И только по недомыслию можно сказать, что они жили в оковах. Они прожили со смыслом. Определенным им смыслом. И выпадение из него было большим, чем смерть, – космической пылью, Абсолютным Небытием, а про Абсолютное империя дала им четкое представление».
Не читал Оруэлла, пенсионер? А Кестлера? А Тацита, Светония? – ну и не надо. Не надо, знаете ли, упрощать.
«Быдло знает – пытки, их просто запытали, били; слаб, животен человечишка, когда каблуком-то по пальцам и недельку не поспать… Но наступает мгновенье, когда трехминутный суд позади, когда между человеком и землей остается – ничто, клочок воздуха для не слышных никому слов, а они кричали: „Да здравствует Сталин“. И жестокосердый нарком Николай Иванович Ежов по пути туда запел „Интернационал“, а несгибаемый Абакумов после трех месяцев в кандалах в камере-холодильнике вскричал навстречу летящим пулям: „Я все напишу в Политбюро!“…»
Загадка, загадка. Но что же делать с объявленным сюжетом: лежит, не шевелится. А давайте (тоже как в телескрине) порасспрашиваем пенсионеров же, но не простых, а родню железных: не сохранилось ли в цепенеющей коре мозга каких-нибудь отголосков страшного эпизода на мосту?
Нет, никто ничего важного не помнит, а если бы и помнил, то не сказал бы, так воспитаны железными: никому никогда ни слова ни о чем. Но если долго уговаривать и настаивать, то в конце концов почти каждый уступит и не важного – ни о чем – все-таки наскажет порядочно. А читатель, значит, внимай этому старческому скрипу (воспроизведенному искусно и натурально) – потому что сама-то по себе драма вместе с версиями и с гипотезами уместилась бы в три газетных абзаца, – а где же будет захватывающий поиск? бег за истиной с преодолением препятствий? Столько времени потрачено впустую. Нерасчетливо было бы не конвертировать его в беллетристику – дар слога-то на что?
Вообще – не годится, чтобы реципиент скучал. Что, собственно, мешает автору слегка инсценировать историю изготовления этих трех абзацев – разыграть, как, допустим, мистический триллер? Пенсионеры – те же дети: съедят и еще спасибо скажут. А продвинутая критика истолкует как надо. Как своевременную метафору.
Итак, позабавимся. Включим за кадром тревожную, но бодрую музыку. Наша служба – наша работа с кремлевскими тайнами – опасна и трудна. Это в некотором высшем смысле – метафизическая контрразведка невидимого фронта. Мы не съемочная группа телескрина – мы группа захвата, бригада Воланда, исчадия компетентных органов, люди правды. Госбезопасность, летящая на крыльях ночи, имея приказ арестовать и поставить к стенке самое смерть.
И еще пара ведер звонкого песка. Как если бы ни Булгакова никто не читал, ни Шарова.
Но тут наконец становится горячо. Потому как смерть – кодовое слово всего этого текста.
Где, – спрашивал, помните, пастор Браун, – легче всего спрятать древесный лист? – И сам же отвечал: в лесу.
Вот и здесь: сотни страниц общеполезных, а между ними, на правах почти что сна, – десятки личных. Про то, что действительно волнует одного из персонажей – ну не автора же. Неизвестно кого. Первое лицо повествования.
«Всякая жизнь (вся! пожалуйста, вся!) кончится моей смертью, мысли-утешения о будущих придурках-внуках и детях – это обезболивающий укол, чтоб дохли без лишних хлопот для окружающей молодой своры, без ночных криков ужаса, без цепляний за рукава санитарок и врачей: не отдавайте меня туда!!! Судьба человечества меня не волнует, человечества давно нет, в нем нет ничьего „я“, и кому оно на хрен сдалось?! – меня волнует моя жизнь, мое дыхание, я. Мне нужен я.
Я не хочу навсегда не быть…»
Ну и так далее.
Говорят, это бывает с особо нервными, называется – кризис среднего возраста. Жизнь потеряла прежний вкус и явственно горчит. Перестала скрывать, что довольно скоро кончится, а на расспросы о собственном смысле не отвечает. И, главное, как-то так подменила диоптрии, что влюбиться в юную особу – оставь надежду. Больше ни в одну, никогда.
А с тетками – если бы вы только знали, как противно. (Будем надеяться, вы не читали Набокова.) Как ненавидишь их в это самое время. Так бы и убил.
А вместо этого перелетаешь с одной на другую. Отвергая, впрочем, коленопреклоненных красавиц (сам будучи, как вы догадываетесь, неотразим). Ища одного лишь омерзения.
«Я отвел ее руки – я тебя не запачкал? – прижался к туше с несдерживаемым вздохом омерзения, поцеловал в щеку раз, другой, не замечая ищущих губ, и еще вздохнул; она протянула влажные салфетки в разорванной упаковке – все найдется у девушки в сумке, – быстро вытерся, украинка нащупала сквозь юбку трусы и подтянула их на место. Всё».
«Мокрые волосы девушки противно елозили по левому плечу, груди давили на живот комками жира. Так никогда… не кончится. 〈…〉 Повернуть ее, что ли, задом… Чтоб хоть слезла. Да ну ее на хрен!»
«…Вцепилась и повалилась, сунув в мой рот пресный язык, со свежей отдушкой какой-то карамельки. Ничего не хотелось, я очищал, доставал наружу изжеванный целлюлитом зад, выпитые, низко потекшие к пузу груди, потрогал днище, заросшее переползающим на ноги мхом…»
Что-то обрыдло мне цитировать. Похоже, и насчет слога я малость того… Неровный он какой-то. Бойкий, с напором, а неровный. Зависит от высоты изображаемого предмета. Завидев тень «императора» – воспаряет. Но при мысли о т. н. слабом поле забывает сглотнуть. Нет-нет, да и брызнет слюна неподдельного гнева.
«Я опустился в коридоре на кожаный пенек, пока шипел душ: лишь бы не голая; она вынесла жирный живот с пупом, глубоко вбитым под узел курортно завязанной рубашки, мы дотолкались до кровати…»
«Я – молнией! – расстегнул сбрую у нее на спине, перекатил брюхом вверх, рывком задрал майку и схватил губами пресный сосок – самое скучное дело на свете…»
Серьезные, короче, проблемы у человека. И непреодолимая потребность передать совершенно посторонним людям – нам с вами – все подробности. Под предлогом, значит, реставрации (с последующей продажей) тайн кремлевских. Не желает – в поликлинику. Скрывается в романе. Которого нет. Странно все это. И не смешно.
Роман Тименчик. Что вдруг: Статьи о русской литературе прошлого века
Сборник. – М.: Мосты культуры; Иерусалим: Гешарим, 2008.
Доставляет удовольствие (иногда – и наслаждение, по крайней мере – лично мне; тут есть, например, незабываемая статья про танго: как бы примечание к одному из стихотворений Бродского; всего-то 15 страниц, причем последние семь заняты примечаниями же к предыдущим восьми, состоящим, кстати, наполовину из цитат; а проглотил – и чуть ли не целую минуту или около того чувствуешь себя так, словно ты и сам – человек культуры; почти что понимаешь, какая там, у них, в культуре, видимость; какая освещенность) – а также эта книжка приносит пользу.
Разумею – не только другим разъяснителям чужих текстов (профессорам литературы, комментаторам, домушникам, медвежатникам, карманникам, щипачам – и типам вроде меня, – которые, значит, не стесняются печатно «предаваться размышлениям об эмоциях, своих и автора, воплощенных и выраженных этим текстом»: данный род занятий охарактеризован в книге как «непыльная практика сюсюкающих дармоедов»; в самую точку).
Нет, я про пользу моральную. Про бегущую между типографских строк невидимую строку: литератор! а литератор! смотри, сколько вас, литераторов, было в одном только кратком т. н. Серебряном веке, – а кого теперь знают хотя бы по фамилии. Вот и не будь смешон, а будь скромен. Твердо и весело знай: помрешь, блин, и никто не вспомнит.
Кроме людей школы Тименчика. И нескольких его друзей.
Эти люди тщатся осушить русский рукав Леты. Чтобы словосочетание «забытый писатель» превратилось в оксюморон.
Что значит – забытый? вот же он, поставлен по алфавиту и поблескивает пуговицами, как живой: существовал с такого-то числа по такое-то; названия сочинений; красная, а также средневзвешенная сочинениям цена; особая примета, слушок, сплетенка.
Бессмертья, может быть, залог. Как это у Бродского насчет прохожего с лопатой? В литературной т. н. среде лопата наготове у каждого, и человек человеку – мемуарист.
Скажем, кто станет перечитывать рецензии какого-нибудь Валериана Чудовского. Ну, бывший лицеист; ну, арестован, сослан – и в ссылке, вероятно, погиб. Очень печально. Царствие ему небесное. Роману Тименчику, чтобы сделать эту фигуру отчетливой, понадобилось всего пять страниц. Правда, ему повезло: у Чудовского что-то было не так с правой рукой, что-то с нею случилось году в 1920-м. Пятеро современников, кто во что горазд, написали про эту правую руку: что ее объели крысы, когда он лежал без сознания в тифозной горячке; что – нет, рука была здоровая, он нарочно носил ее на перевязи, чтобы иметь предлог уклоняться от рукопожатий; что – да, и это была политическая бравада («не хочу ее подавать подлецам, сотрудничающим с большевиками»); что – да нет, вроде не бравировал, но как-то очень уж вычурно изъяснялся («к сожалению, не могу осуществить рукопожатия»); наконец – что вообще он, знаете ли, был из тех (не совсем понятно – каких), «кто, здороваясь, не снимает перчатку».
Добавить обрывок любовного (нежности отчаянной) письма (к Анне Радловой), добавить из дневника Пунина, что арестованный Чудовский «запретил о себе „хлопотать“, говоря: если нельзя обо всех, то не хочу, чтобы обо мне». И человек готов. Спасен. Выхвачен из Ничего.
Оценил, сюсюкающий дармоед, силу настоящей, чистой науки?
Оценил. Восхищен. Почти что счастлив. Однако позвольте мне думать – только не сердитесь, – что это искусство. Настоящее. Чистое. Без ужимок.
Хотя, действительно, несколько дюжин таких примечаний – и в некоей рукописной шуточной пьесе, сымпровизированной лет сто тому на даче в Алуште, делается прозрачен любой намек – словно зажгли свечу в старинном фонаре.
Но что характерно: комментарий увлекателен, а пьеса-то – курьезный пустяк. Даром что писали ее, «по-видимому, К. В. Мочульский, В. М. Жирмунский, С. Э. Радлов и Мандельштам».
(Точно так же осмелюсь предположить, что проводить вечера в кабачке «Бродячая собака» было скучней, чем читать про эти вечера труд – классический – Тименчика и Парниса.)
Короче говоря: фанатичный носитель интуитивного знания, что прошлое – реально и неуничтожимо, Роман Тименчик наполняет помертвелые тексты улетучившимся из них временем. Которое добывает – атом за атомом – из других старинных текстов. Прямо на наших глазах. И по ходу этого, значит, сугубо научного дела разные поверженные куклы – какой-нибудь Владимир Пяст, какая-нибудь Глебова-Судейкина – вдруг встают и начинают вращаться.
А впрочем, хорош сюсюкать. Скажем о книжке нечто по существу. Там опечатка в одном заглавии: Саванарола. И упомянутого Чудовского в именном указателе ищи-свищи.
XXXIОктябрь
Славомир Мрожек. Валтасар: Автобиография
Słavomir Mrożek. Baltazar
Предисл. А.Либеры; пер. с польск. В.Климовского. – М.: Новое литературное обозрение, 2008.
Нельзя описывать то, что не поддается описанию, – итак, самое главное я опускаю. Примерно так (точная цитата, как обычно, куда-то запропастилась) шутил Славомир Мрожек, когда еще умел шутить и вообще был Славомиром Мрожеком. Хорошо бы и мне отшутиться от этой книги, раз все равно не передать, какой тяжкой мощью дышит ее заурядный текст.
Заурядный! всего лишь дельный! всего лишь внятный! Ну, еще искренний, притом в меру. Воспоминания как воспоминания: про детство (подробно), про юность (скороговоркой), про то (сквозь зубы), как литературная карьера началась.
Детство было как у каждого – не такое, как у всех, но тоже грустное, – и юность как во сне, а дебют и вовсе хрестоматийно, так сказать, советский – довольно гладкая открывалась дорожка, вполне успел бы еще пан Мрожек отхватить от социализма пару госпремий, и союзом писателей, в случае чего, порулить, и спиться, – если бы не свалил за бугор. А как свалил, отчего и что при этом думал и чувствовал, – сказано в трех абзацах с половиной. Виноват! в четырех с половиной; один обязательно выпишу, если не забуду.
Ну и все, собственно. Продолжение пока не следует. От лица всех будущих диссертантов – спасибо и на том.
Опять же, обыкновенные старики, почитывая мемуары стариков знаменитых и выдающихся, морщатся, если слог блестит. Из всех лит. достоинств их утешает лишь простота – по возможности неслыханная. Отпрыгался, брат, чего уж теперь. Пописал как никто, и будет с тебя – попиши как все, хорош строить из себя Славомира Мрожека.
И он действительно не строит. Хотя после инсульта (случившегося в 2002-м) еще года полтора полагал, что он – Мрожек, только пораженный афазией.
Это вот что такое.
«Я знал несколько иностранных языков. После возвращения из больницы выяснилось, что не могу говорить ни на одном.
Польский, мой родной язык, вдруг стал недоступным. Я не мог составить ни одного осмысленного предложения.
Я мог читать, но не понимал, что читаю.
Я разучился пользоваться пишущей машинкой, компьютером, факсом, телефоном. Не знал также, как пользоваться кредитной карточкой.
Я не умел считать и не мог ориентироваться в календаре…»
Вот что бывает. Какие непрочные мы существа. Как наплевать клеткам якобы собственных наших тел – на нас самих.
Но Славомир Мрожек (он тогда еще считал себя Славомиром Мрожеком) оказался не совсем одним из нас. А кем-то таким, кто может заставить эти проклятые клетки перестроиться и подчиниться. Сам себе серафим.
Как и вы, я не способен вообразить, чего это стоило. И какого рода эта жажда, утоляемая такой горечью.
«Я очень хотел снова писать, поэтому лечение требовалось необычное. Мы начали с кропотливого повторения, запоминания и составления первых правильных фраз. Мне необходимо было побороть страх перед людьми и перед внешним миром. Преодолеть апатию и начать действовать. Первые успехи 〈…〉 позволили мне поверить, что я преодолею афазию и вернусь к профессии».
А в декабре 2003-го в Париже, на улице Гименер, в доме, что напротив Люксембургского сада, ему приснился сон.
«Мне снилось, что мои имя и фамилия значатся по-польски на служебном бланке. Буквы, которые я хорошо помню, были напечатаны на принтере. Одновременно прозвучал голос, словно ниоткуда. Голос сообщил, что вскоре меня ждет длительная поездка за границу. Прилагающийся документ я возьму с собой. По прибытии на место предъявлю его местным властям. Потом власти исполнят все, что я от них потребую, но с одним условием: я никогда больше не воспользуюсь своим настоящим именем и фамилией. Мое имя теперь будет Валтасар».
Вообще-то рецензии тут и конец. Все понятно, не правда ли. Каждый день – несколько страниц от руки, затем совместная с врачом-логопедом, пани Миколайко, правка, – и так в течение двух лет. И получилось – как получилось. Очень и очень прилично, между прочим. Не хуже, чем у других. Похоже на дневники Евгения Шварца (у которого, если помните, так ужасно тряслись руки: тоже, наверное, клетки мозга пытались сорваться в хаос). Правда, одна только правда, ничего, кроме правды, никакого т. н. таланта. Обыкновенное чудо.
Но раз уж я наговорил столько вздора – добавлю еще. Убейте меня, наглого невежду, госпожа редактор, господин переводчик, господин автор предисловия, – только сперва скажите: это совершенно точно, что Baltasar – в данном случае непременно Валтасар? О да, я прочитал в предисловии: «…имя это не случайное и не однозначное. Оно, несомненно, связано с последним царем Вавилона, а значит, и со знаменитым пророчеством во время мифического пира». Как-то это не выглядит убедительно, а звучит безнадежно.
Конечно, если несомненно – ничего не поделаешь. А так хотелось бы, чтобы тогда в Париже (это ведь было накануне Рождества) Славомиру Мрожеку приснилось, что он отныне – Бальтазар – один из волхвов, король-звездочет и вскоре ему предстоит ответственнейшая командировка: в Вифлеем.
О да, он действительно говорит:
«Поменяв имя и подписываясь „Валтасар“, я открыто признаюсь в собственном несовершенстве. С этого момента меня нельзя ни хвалить, ни осуждать за все, что я написал до афазии, поскольку того человека уже нет».
Он покончил с тем человеком, однако же сохранил к нему приязнь. Тот человек был очень не глуп, и кое-что умел (в частности – шутить), и часто поступал правильно, а вдобавок ему иногда везло. Я обещал выписать абзац про перемену судьбы – когда он послал зрелый идиотизм на, – вот он:
«Я уже не мог смириться с тем, чтобы интеллигент в здравом рассудке оставался членом партии советского типа. Считал абсурдным сам принцип коммунизма. Практически он давал возможность тупому человеку считаться не только писателем, но кем угодно. Как только я это понял, тут же решил не участвовать больше в этом безумии».
Рышард Капущинский. Путешествия с Геродотом
Ryszard Kapuściński. Podróże z Herodotem
Предисл. Ежи Аксера; послесл. К.Старосельской; пер. с польск. Ю.Чайникова. – М.: Новое литературное обозрение, 2008.
Чуть ли не самый известный в мире польский писатель (1932–2007). Переведен на 25 языков, удостоен бесчисленных и крайне лестных наград. Говорят, и Нобелевская светила. Король политического репортажа. Автор потрясающих, говорят, книг «Император» и «Шахиншах» и многих других.
Эта – не потрясающая, зато обаятельная. Внушает симпатию к автору. Жизнелюбивый и любознательный. Обладатель редкого дара: умеет излагать простые мысли – просто. Изобретатель (или, скажем аккуратней, наиболее удачливый эксплуататор) особой модальности риторического вопроса: теребит читателя, дергает его за руку, чтобы не отставал.
«Но посадить на кол три тысячи мужчин? Как это происходило? Был ли это один кол, а все стояли в ожидании своей очереди? И каждый смотрел, как насаживают на кол его предшественника? Они не имели возможности убежать, так как их связали, или же, парализованные страхом, просто не могли пошевелиться? Вавилон был центром мировой науки, городом математиков и астрономов. Их что, тоже на кол? На сколько же поколений или даже столетий задержалось развитие знаний?»
Очень толково вмонтировал в собственные мемуары сколько-то пересказов из Геродотовой «Истории». Перебросил сколько-то аналогий, подвел убедительный моральный итог. Почему необходимо изучать историю, и как важно быть терпимым.
Отличная книга. Занимательная и полезная. Для детей среднего школьного возраста ничего лучше и вообразить нельзя.
Анджей Стасюк. На пути в Бабадаг
Andrzej Stasiuk. Jadąc do Babadag Предисл. Ю.Андруховича; пер. с польск. И.Адельгейм. – М.: Новое литературное обозрение, 2009.
Занятия художественным переводом предполагают, как правило, наличие длинной, темной, пологой такой юбки. На кокетке. С оборкой.
Должность редактора, в свою очередь, ассоциируется с эффектным убранством дыхательных путей.
Словом же «корректор» обозначают в отдельных учреждениях ту или иную загадочную женщину.
Все это особы мыслящие. А также им присуща – как бы это сказать – брезгливая деликатность в обращении с грубыми подробностями.
Например, пивная кружка. Никоторая из этих дам, конечно же, ни разу в жизни не притронулась к пивной кружке. Понятия не имеет, что такое из нее пьют. И субъектов с подобными предметами в руках видела разве что издали, боковым зрением.
Более чем естественно, что, наткнувшись в тексте на что-нибудь такое, противное, – она холодно переводит: «пил одно пиво за другим»… Или – с восхитительной невинностью, которую ведь не скроешь: «Пили чистую водку и споласкивали пивом».
Столь же бесконечно далека она от мелочного и дурно пахнущего вздора, который мочащиеся лицом к стене называют техникой, экономикой, политикой. Ну не все ли, скажите, равно, дивизия ли XIV российская размещена в каком-то там Приднестровье – или, допустим, 14-я армия? Вам представляется удивительным, что локомотивы в словацкой глубинке работают «на дровяном отоплении», – ах, оставьте, охота вам вникать в пустяки, – делать, что ли, нечего? А как задирают цены таксисты в Албании – «при валовом продукте брутто тысячу пятьсот долларов на человека», уф.
То ли дело – реалии культуры. Тут включается интуиция – диктует, прямо как Муза: «Ребятишки шныряют по шоссе туда-сюда, словно их с младенчества обучают пресловутому румынскому пренебрежению к смерти, гетто-дакскому фатализму». Ну а какому еще? Румыны похожи на евреев, евреи обитали в гетто, а там пренебрежение к смерти – преполезная должна была быть вещь.
Не говорите ей про сообщение Страбона: дескать, даки и геты – два фракийских народа; говорят на одном языке, но живут раздельно: геты – по берегам Нижнего Дуная, даки – в областях современной Трансильвании.
Расстроится. Обидится.
Вообще-то такая ошибочка, такая описочка – лишняя буковка – наверное, больней, чем, не знаю, выйти замуж за дурака. Непоправимей.
Мне жаль. Потому что предположенное выше распределение ролей здесь не годится. У редактора – у г-жи Старосельской – исключительно серьезная репутация. Перевод г-жи Адельгейм – если простить несколько все-таки малозначительных faux pas, – хороший перевод.
Во всяком случае, достаточно хороший, чтобы впечатлительному мне показалось, что автор этой вещи, пан Анджей Стасюк, – был гениален, когда писал ее.
Видите, как осторожно изъясняюсь. Не веря сам себе. Нам ли не знать, что живых гениальных писателей не бывает. Неприличное прилагательное, и больше ничего.
Если уж хотите всю правду, я и эти нападки и придирки затеял, только чтобы оттянуть момент – вот который сейчас наступил, – когда приходится что-то произнести по существу дела. И чтобы к этому моменту осталось как можно меньше места.
Потому что это крайне трудно. Это скучная книжка, скучная! Текст ее однообразен. Похож на какое-то марево. Каждую страницу мгновенно позабываешь, перелистнув. И с книгой то же самое: никак не сообразить расположения частей, не припомнить порядок сюжетов.
Но стоит вам ее закрыть, как вас охватывает почти мучительное желание открыть ее снова.
Или не охватывает – если вам не знаком некий, скажем так, невроз. Если вам не случалось взглянуть из вагонного, допустим, окошка на какой-нибудь затерявшийся в провинциальной глуши нищий поселок – и подумать что-нибудь вроде: а тоже ведь живут, – и почувствовать что-то вроде смертной тоски пополам с необъяснимой завистью.
Вот на эту инъекцию в ум Анджей Стасюк и подсел. На реальность реальности. Пережить ее снова, еще и еще. Он колесит по задворкам Восточной Европы, огибая большие города. Разыскать на карте очередную забытую Богом дыру, добраться до нее, припарковать машину – и посидеть в забегаловке, потягивая местное пиво или бренди, куря сигарету за сигаретой. Несколько минут или часов. Так разглядывая эту, значит, дыру, как будто за нею – с какой-то другой стороны – что-то есть.
Главные слова: пространство, время, бессмертие, небытие, вечность, бардак.
Где взять другие, чтобы объяснить хоть самому себе этот болезненно-острый интерес к чужой скуке, невыразимую красоту руинированного быта, – и смысл пронзительной и безответной любви к тем, кто ни по какому смыслу не тоскует.
Метафизическая зависимость. Впрочем, довольно. Выпишу абзац наугад.
«Стоит свернуть с главной дороги, как меня охватывает ощущение, что мировое пространство густеет, становится неподатливым, что на самом деле оно делает одолжение всем этим домам, хозяйствам, этой убогой усадьбе за оградой, всему тому, что едва проклюнулось, едва показалось на поверхности земли и теперь пыталось выжить. Но все выглядит и течет повседневно, словно бы безнадежно, не рассыпаясь лишь по причине чистого фатализма. Бетон, кирпичи, сталь и дерево смешиваются в случайных пропорциях, словно рост и упадок не смогли сговориться раз и навсегда. Прежнее имеет вид испорченный, покинутый, отрешенный и бессильный, а новое выглядит дерзко и вызывающе, поскольку демонстративно пытается заглушить стыд прошлого и страх перед грядущим. Все сплошь – временность, преходящесть, настоящее, без устали совершающееся время, все могло бы исчезнуть в один момент, и пространство не пострадало бы, немедленно срослось и разгладилось, словно ничего не произошло. Ведь это напоминает пролог к тому, что никогда не начнется, периферию без центра, пригороды, лишенные кульминации го́рода и простирающиеся по самый горизонт. Да, пейзаж это поглотит, на прорехе пространства появится небрежный шов, ибо существование этих мест, этих захолустий, которые я проезжаю и которые люблю безнадежной любовью, исчерпывается в процессе самого своего существования, поскольку смысл их исчерпывается в попытке выжить. С этой точки зрения они настолько близки природе, что в туманные предвесенние дни почти неотличимы от фона. Еще мгновение – и низкое небо затворится, захлопнется, и все исчезнет. Вот почему я так тороплюсь с этими своими поездками, с этой тягой к конкретике, которая моментально обращается в прах и приходится воссоздавать ее из слов. Не знаю, по какой причине все это существует, и давно потерял надежду отыскать ответ, так что на всякий случай записываю все по ходу дела, чтобы равенством подменить справедливость и смысл…»
Не правда ли, похоже на стихи Бродского? Это неспроста.
XXXIIНоябрь
Б. М. Фирсов. Разномыслие в СССР.
1940–1960-е годы: История, теория и практики
СПб.: Изд-во Европейского университета в С.-Петербурге, Европейский Дом, 2008.
Как глупо скучна была бы жизнь, если бы случалось только неизбежное; если бы все происходящее мы полагали единственно возможным. Ум, не способный к сослагательному наклонению, не уловит – и ловить не станет – изредка все-таки пробегающую по событиям тень смысла.
Зато ни о чем и не пожалеет. Поскольку в мире, не знающем сослагательного наклонения, не бывает ошибок и неудач.
Таким миром, я думаю, является земная кора. Разные там геологические пласты и вообще огромные камни не знают горя – а одну лишь силу тяжести.
Тогда как для организмов – возможны варианты. Какой-нибудь рыбке корюшке – допустим, одной из стайки – удается, случайно правильно вильнув хвостиком, проскользнуть мимо тюленьей пасти. Теперь ее сожрет другой тюлень. И в этом – ее свобода. От которой, между прочим, до нравственного императива – рукой, считайте, подать, это вопрос только времени, положитесь на эволюцию.
Или, скажем, автор этой книги, не уйди он сорок лет назад из номенклатуры в интеллигенцию, мог бы сделаться, чем черт не шутит, руководителем Советского Союза или даже губернатором Санкт-Петербурга (с вытекающими отсюда последствиями для линии местного горизонта). Доктор философских наук, почетный ректор Европейского университета, почетный доктор Хельсинкского университета, лауреат Международной Леонтьевской медали, – а начинал не хуже никого: райком комсомола – обком комсомола – райком (Дзержинский! в Ленинграде!) партии. Уже вызывали его и в ЦК, на «смотрины» – чай в хрустальном стакане, сушки. Понравишься – назначат инспектором ЦК, зачислят в особый кадровый резерв, маленько помаринуют, посолят, поперчат – и езжай, например, в Новосибирск третьим секретарем уже обкома. С перспективой практически необозримой. А он не почувствовал счастья, а главное – не выразил его. А такие нам ни к чему.
Впрочем, через несколько лет дали – почти дали, а он почти взял – еще один шанс, причем ужасный. В декабре 67-го он согласился было стать ни много ни мало гендиректором Советского телевидения. Буквально Бог спас – в лице т. Толстикова, ленинградского первого секретаря: категорически не поддержал кандидатуру. А то ведь через девять всего месяцев – либо в первые негодяи, на вечный позор, либо – не знаю, как это назвать – гражданская клиническая смерть или клиническая гражданская.
А так – позволили сбежать в лженауку социологию.
Вот и эта книга – по специальности. Веке в XVII жанр ее назывался бы – трактат. Или – рассуждение. На тему – верней, на две темы: 1) все ли обитатели страны, известной как Страна Советов, являлись Людьми Советскими? 2) являлось ли существо, известное как Человек Советский, каким-то отдельным подвидом Homo sapiens?
На первый вопрос – уверенное «нет» с массой убедительных примеров.
И на второй – тоже «нет», хотя с интонацией несколько расплывчатой.
Не вполне убеждающей профана вроде меня.
То есть и я согласен, что наши прадедушки и прабабушки, а также дедушки и бабушки, а также их сограждане в своем большинстве были люди, а кто же еще. Довольно много было и симпатичных, даже очень. А все же имелись у них, почти у всех, отличительные особенности. Конечно, не то чтобы признаки подвида. Профан вроде меня рискнул бы применить термин «порода». Она ведь, если верить советскому же словарю, определяется наличием «специфич. экстерьерно-конституциональных и полезных хоз. свойств, передающихся по наследству».
Но это я, разумеется, так шучу. Автор книги никакой схоластикой не занимается. Этот его труд есть история, так сказать, упадка основополагающих советских догм, а вместе с тем – идейная автобиография второго – и последнего – поколения советских людей.
Поколений этих, то есть сугубо и собственно советских, было – считает автор, или я так понял, – было два. Кто родился перед Первой мировой войной, а кто – незадолго до, или во время, или вскоре после Великой Отечественной. Вот с ними эксперимент был проведен по полной программе. И во всей своей чистоте. Но даже с ними, – считает автор, или, опять же, я так понял, – достичь полного успеха не удалось.
Все равно, говорит он, это были люди. В гостях, на пляже, в постели, у пивного ларька очень многие вели себя не так, как на собраниях. Бывало, что им приходили в голову фразы не из газет. И некоторые произносили такие фразы вслух, а некоторые другие даже не сообщали про них куда следовало. Настоящего, полного, всеобщего единомыслия не было никогда. На всех этапах наблюдалось частичное разномыслие.
Но зато почти никто не понимал, где и когда он живет, и вообще – что́ происходит. Советских не просто оболванивали – нет, их старательно, неутомимо сводили с ума. И они охотно поддавались, потому что в ненормальной реальности здравый рассудок – болезненная обуза. Старый ключ не подходил к новому замку. Им поменяли порядок мышления. (Так что я позволю себе не согласиться с утверждением автора: «нормальный человек не может в одно и то же время придерживаться двух противоположных точек зрения, если он не шизофреник». При чем тут нормальные, даже если они не шизофреники? В том-то и дело, в том-то и дело.)
Ну а когда главный естествоиспытатель перекинулся, его последователи стали относиться к работе с ленцой, проявлять халатность, занялись дрязгами и так далее. Потеряли контроль над процессом. И тогда у испытуемых началась ломка, симптомы которой автор книги описывает словосочетанием «пелена спадает с глаз».
И приводит много интересных документов и фактов. Это вообще умная книга – и, так сказать, великодушная. Прадедушек и особенно прабабушек действительно ведь страшно жаль, и обливать их высокомерием нечестно. Как будто с нами нельзя сделать то же самое, что сделали с ними. Да в момент! Тем более методика уже отработана.
«– Особую тревогу вызывает то обстоятельство, что некоторые средства идеологической работы, такие, например, как некоторые научные труды, литературные произведения, искусство, кино, да и печать, нередко используются у нас, я бы сказал прямо, для развенчивания истории нашей партии и нашего народа. Преподносится это под всякого рода благовидными предлогами, благими якобы намерениями. И это тем хуже, тем вреднее… Вызывает также тревогу тот факт, что у нас до сих пор нет настоящего марксистского учебника по истории нашей партии. Все вы помните, что был краткий курс истории ВКП(б). Этот краткий курс был настольной книгой не только каждого коммуниста, но и каждого трудящегося в нашей стране… Целое поколение людей воспитывалось на этом учебнике… Отсутствие такого учебника дает повод разного рода „критикам“ перетряхивать нашу историю… Особенно модной стала критика партии за то, что она оберегала по-ленински наше социалистическое государство, делала все, чтобы избежать столкновения с германским фашизмом…»
Узнаёте ли текст? Давно ли его закачивали из ящика в ваш мозг – нынче вечером, не правда ли? Представьте себе, он принадлежит мертвецу. Это, вообразите только, т. Брежнев вещал на заседании Политбюро ровно сорок три года тому назад, 10 ноября. И за все это время только два-три словечка слегка притупились.
Это что касается «специфич. экстерьерно-конституциональных и полезных хоз. свойств, передающихся по наследству».
Ариадна Эфрон. История жизни, история души
В 3 т. / Сост., подгот. текста, подгот. ил., примеч. Р.Б.Вальбе. – М.: Возвращение, 2008.
Будь я живописец, написал бы такую картину: «А. С. Эфрон, находясь на вечном поселении в Туруханске, пишет И. В. Сталину письмо, в котором советует к 10-й годовщине со дня гибели Марины Цветаевой напечатать ее стихи».
Будь я государство, отыскал бы это письмо в архиве сию же минуту.
Будь я Церковь – причел бы эту женщину к святым.
Будь я история литературы – взял бы ее в свой канон, поместил возле протопопа Аввакума.
Такой же внятный – звучанием не уступающий голосу – слог. Такой же чистый и сильный, непобедимый характер.
Вот ведь, оказывается, вправду бывают такие люди. Настолько выше всех других. Но это становится видно, лишь когда они очень несчастны.
Тут и рецензии конец. Кто купил этот трехтомник – тому повезло. Переиздадут разве что к морковкину заговенью.
Но я хотел бы, чтобы вы запомнили, как зовут составителя: Руфь Борисовна Вальбе.
Видите ли, собрать эти тексты не так уж трудно. Надо только не пожалеть скольких-то лет жизни, скольких-то диоптрий силы зрения; надо знать: когда издадут (если издадут), заплатят (если заплатят) – сущие копейки. А также надо иметь моральное право. И чувствовать его как долг.
Вот Руфь Борисовна и взялась. Кому же еще было взяться? Разве не ей написала когда-то Ариадна Сергеевна:
«…что я могу сказать тебе кроме того, что моя мама гордилась бы такой дочерью, как ты, куда более, чем той дочерью, которую имела „в моем лице“. Как и ты, она была человеком подвига – из всех, всех, всех, кого я знала в жизни – а их было немало, – только она да ты способны были на ежедневный подвиг любви, на чистку авгиевых конюшен жизни во имя любви, на физически неподъемный подвиг дела, действия, спасения…»
Подвиг, однако, несложно и присвоить. Как это бывает в сказках. Заявить королю или царю: это сделал(а) я! – а Ивана-дурака или Золушку заманить в погреб и закрыть на засов.
А если вы, например, редактриса в издательстве, и вам предложили такие три тома, и у вас достаточно ума и вкуса, чтобы их оценить, и вам в один прекрасный день надоело препираться с этой упрямой Р. Б. насчет, предположим, последовательности томов (не поменять ли, предположим, первый и третий местами), – отчего бы вам не сказать: ступайте-ка отсюда, гражданка, подобру-поздорову, у вашей рукописи нетоварный вид, она даже не вся еще вбита в компьютер, – одним словом, адье! А как только за Р. Б. закроется дверь – что вам мешает переписать договор на себя – как будто это вы (под псевдонимом, на всякий случай) собрали эти письма, и мемуарную прозу, и стихотворные переводы А. С. Эфрон, – да и тиснуть поскорей?
Как и произошло. Не стану называть имен, поскольку не понимаю мотивов: какая выгода? какая, простите, слава? Просто имейте в виду, что существует и флибустьерская версия. И – если возникнет соблазн приобрести, попытайтесь ему не поддаться.
Ариадна Сергеевна сочла бы последнюю фразу совершенно бессмысленной:
«За эти годы мой разум научился понимать решительно всё, а душа отказывается понимать что бы то ни было. Короче говоря, – всё благородное мне кажется естественным, а всё то, что принято считать естественным, мне кажется невероятно неблагородным».
Анна Ахматова. Поэма без Героя: Проза о Поэме. Наброски балетного либретто. Материалы к творческой истории
Антология / Подгот. Н.И.Крайневой. – СПб.: Издательский дом «Мiр», 2009.
Видели бы вы эту книжищу. Я таких в жизни прочитал всего две или три – и не думаю, что еще когда-нибудь такая попадется. Толщиной – как стена петербургского дома: в полтора кирпича. Не в два – только благодаря тому, что бумага тонкая: 1488 страниц.
Дети не поверят: научная работа иногда требует неистовой тщательности и бывает физически тяжела.
Интели тоже, наверное, удивятся, если им сказать: никто из вас на самом деле не читал «Поэму без Героя». Вы принимали за нее более или менее дурные копии, порченные цензурой, траченные тщеславным произволом редакторов.
Это факт, и его можно неопровержимо доказать, и это сделано (Н. И. Крайневой, Ю. В. Тамонцевой, О. Д. Филатовой) тут же, в главе «История издания и проблемы публикации „Поэмы без Героя“».
Но вот беда: рукописи (всего бы лучше – автографа), где на первом или на последнем листе – черным по белому: Вариант окончательный, по нему и печатать, не переменяя ни запятой. – Автор, – такой рукописи не то что нет в природе, все еще сложней: таких рукописей (машинописей) с примерно такими пометами несколько.
Дело обстоит так:
«Мы располагаем девятью рукописями „Поэмы без Героя“, содержащими тексты девяти редакций за период 1942–1963 годов, и значительным количеством – более ста – разновременных, авторитетных и менее важных списков с этих редакций, воссоздающих историю „Поэмы без Героя“».
Причем:
«Имея под рукой рукописи пяти последних редакций поэмы, Ахматова на заключительном этапе работы вносила изменения либо во все рукописи одновременно (даже с редакциями 1956 и 1959 годов), либо выборочно в одну из последних…»
Спрашивается: что предпринять? Если идеальный текст – или, скажем осторожней, такой, в котором автор не захотел или даже просто не успел ничего переменить, – разбегается, как ртуть.
Элементарно, Ватсон. Берем последнюю по времени и самую полную (предварительно доказав, что она последняя и самая полная) редакцию – в нашем случае таковой окажется девятая, – и вносим в нее все до единого изменения, сделанные автором позже (убедившись и доказав, что они действительно сделаны позже, для чего должны быть изучены не только все рукописи, не только записные книжки автора, но также и мемуары и письма осведомленных современников), а также и те строфы, строки и слова, которых Ахматова бумаге так и не доверила, только надиктовала кое-кому.
Предложенный способ выглядит вполне логичным. И выгодным: книга вышла бы толщиною лишь в один кирпич. Но есть и минус: возглавленный Н. И. Крайневой авторский коллектив (А. Я. Лапидус, Ю. В. Тамонцева, О. Д. Филатова) в полном составе сошел бы с ума. А читатель, желая избежать такой судьбы, в чащобу примечаний к примечаниям и сносок к ссылкам на сноски же и соваться бы не стал. В крайнем (и лучшем) случае принял бы на веру, что, дескать, единственно правильный текст «Поэмы» наконец-то установлен, ура. Но такого – сугубо практического – обидного, в сущности, – результата можно было добиться и томом в полкирпича, и даже – в четверть.
Так что здесь описаны, опубликованы, откомментированы все девять редакций, одна за другой, плюс – отдельно – список Л. К. Чуковской. И только после этого «Поэма без Героя» воспроизведена в последний раз. Почти так же поступлено с набросками либретто. И с тридцатью девятью прозаическими записями.
То есть внутри этого колоссального объема беззаветно бушует какой-то праздник труда. По-моему, не мешало бы дать гос. премию. Бессмертие-то книге обеспечено, но оно ведь у научных бесшумное.
Предупреждение: обращаться осторожно, употреблять внутрь понемногу. А то будет как со мной: «Поэму» эту не понимаю теперь уже вовсе, между строчкой и строчкой то и дело мерещится провал, и в нем шевелится черная, ненаписанная музыка.
А во сне все казалось, что это
Я пишу для ** либретто,
И отбоя от музыки нет.
Это из седьмой, если не путаю, редакции. В смысле – звездочки вставлены там. И вымараны оттуда же.
XXXIIIДекабрь
Улов, можно сказать, козырный: наконец-то – напоследок – попалась проза без дураков. Причем едва ли не половина всей, какая еще водится в нашем нелюдимом море. Обложить колотым льдом – и на прилавок. Он узковат. Выручай, сестра таланта! Без тебя – я пропал.
Виктор Пелевин. Т
Роман. – М.: Эксмо, 2009.
Хитрая стереометрическая головоломка: вписанные друг в дружку тела, ограниченные неправильными кривыми. Два романа, один внутри другого, у них общий герой, да и объем примерно на две трети общий, как и поверхность. При этом предполагается (по умолчанию), что один роман – коллективная халтура за бабки, на ширпотреб, а другой – другой написан Пелевиным.
Вообще-то, мне кажется, Пелевин не в состоянии написать совсем плохой роман. Как и совсем хороший. Не его это жанр. Не в его, как прежде изъяснялись критики, средствах. В романе ему неуютно: слишком много пустот приходится заполнять не необходимыми предложениями.
Его средства вот какие: во-первых, он, как никто, умеет создать генеральную – в очередной раз объясняющую почти всё – многоуровневую метафору. После чего материализовать ее в сюжете.
Во-вторых, он, тоже как никто, умеет ввести в сюжет и разговорить демонов нового типа – специалистов по производству реальности (нам-то, как известно, данной только в ощущении). Получается деловитый такой вроде как бред, исполненный ослепительного цинизма, – и выявляет некоторые важные свойства наличного хронотопа. Скажем, вот так:
«– …Вот он и дал указание подсуетиться и подготовить прочувствованную книгу о том, как граф Толстой на фоне широких полотен народной жизни доходит до Оптиной Пустыни и мирится перед смертью с матерью-церковью. Такую, знаете, альтернативную историю, которую потом можно было бы постепенно положить на место настоящей в целях борьбы с ее искажением. Идея, конечно, знойная, особенно если ее грамотно воплотить…»
Ну и в-третьих, Виктор Пелевин, как всем известно, мастер философского диалога, верней – серии остроумных парадоксов в ответ на серию наводящих вопросов. Впрочем, эта придирка – не по делу. Не важно, что подачи простые, важно, что берет он их замечательно. Иная страница даже наводит на мысль, что он всерьез допускает существование т. н. истины, более того – вы сами начинаете почти верить, что она существует.
«– Так значит, спасение – небытие?
– Ну что такое вы говорите? Какое небытие? Где вы вообще его видели? Чтобы „не быть“, мало того, что надо быть, надо еще и подмалевать к бытию слово „не“. Подумайте, с кем или с чем это небытие случается?
– С тем, кого нет… Постойте-ка… Я помню, Чапаев говорил… Самое непостижимое качество Бога в том, что Бога нет. Я тогда подумал, это претенциозный софизм, а сейчас, кажется, понимаю… Так что же такое спасение?
– Проблема спасения на самом деле нереальна, граф. Она возникает у ложной личности, появляющейся, когда ум вовлечен в лихорадку мышления. Такие ложные личности рождаются и исчезают много раз в день. Они все время разные. И если такой личности не мешать, через секунду-другую она навсегда себя позабудет. А кроме нее спасать больше некого. Вот именно для успокоения этого нервничающего фантома и выдуманы все духовные учения на свете.
– …Кого тогда хочет спасти окончательный автор?»
И т. д.
Однако для совсем хорошего романа этого недостаточно. В совсем хорошем романе автора и читателя объединяет вера в существование персонажей и вообще других людей. У Пелевина ее немного, хватает ненадолго.
А совсем плохого романа он не в силах сочинить, потому что он – Пелевин. А тут ему понадобился именно плохой, т. е. заведомо чужой роман (или скажем так: чужой, т. е. заведомо плохой), поскольку генеральная метафора на этот раз описывает отношения бытия и сознания терминами теории прозы.
В результате вы принуждены прочитать сотни страниц дешевой, пародийной фандоринщины, – и, по-моему, десяток-другой собственно пелевинских страниц ничего не спасают.
Юлия Латынина. Не время для славы
Роман. – М.: АСТ, Астрель, 2009.
Пока что лучшая из ее книг. Когда переведут в Европе и в Америке – помянут «Осень патриарха» и станут восхищаться силой воображения, мастерством фантастического гротеска. Как это она сумела сочинить столько страшного. Таких свирепых, таких коварных, таких алчных, таких бесстрашных персонажей. И таких подлых. Фестиваль произвола. До чего же разнообразны убийства. А какова изобретательность в сатире на воровство.
Нас-то убийствами не впечатлишь; остановимся на воровстве. Разговор о городской поликлинике:
«– Ну вот представь себе, что у тебя по федеральной программе есть сорок миллионов рублей на ее строительство. И эти сорок миллионов приходят в республику двадцать седьмого декабря, а к тридцать первому их надо освоить или вернуть. Ну кто их освоит? За пять дней? Ты берешь эти деньги и едешь в Москву, и двадцать отдаешь там, а двадцать берешь себе».
Эскиз к портрету чиновника:
«Дауд Казиханов в прошлом был знаменитым спортсменом, а состояние он скопил, торгуя людьми с Чечней. Когда он скопил достаточно денег, он купил себе должность главы Пенсионного фонда, и в результате его деятельности в республике резко улучшилась демографическая ситуация.
Демографическая ситуация улучшилась потому, что, когда человек умирал, об этом не сообщали, а пенсию за него продолжал получать Дауд Казиханов. Дауд очень гордился тем, что он получает семьсот тысяч налом каждый месяц и не обирает никого, кроме мертвых. Он говорил, что такого чистого заработка, как у него, нет ни у одного человека в республике».
Кто знает журналистику Латыниной, тот видит: ее проза – факто- и чуть ли не фотографична. В данном случае напоминает скорее «Всю королевскую рать» или «Крёстного отца». В сущности, описаны те же самые политические машины. Как они работают на Кавказе. В т. н. наши дни. Т. е. прямо сейчас. Каковы нравы тамошней знати. Какую азартную игру на деньги ведут с туземными властителями – имперские. Какие ставки. Сколько крови. К чему все неизбежно и неостановимо катится.
Абсурд и ужас. Невозможно было бы читать, если бы сюжет хоть на минуту остановился и если бы происходящее не освещал слог. В котором мерещится улыбка – о нет, не надежды, просто автор ничего не оставляет непонятным, – а когда злая воля прозрачна до последнего мотива, уму хотя и не весело, а все-таки настолько противно, что почти смешно.
Настолько ничтожен оказывается этот мотив. См. заключительную страницу романа: цена всех случившихся в нем смертей – двадцать процентов акций такой-то компании. На укрепление вертикали власти. Причем половину тут же – а именно в самой последней строчке – один из злодеев крадет. Такой фокус-покус.
В общем виде проблема, насколько я понял, формулируется так. Мафия в принципе способна преобразиться в госаппарат, который, наверное, сумел бы (по крайней мере – на первых порах) наладить экономику какой-нибудь небольшой республики, типа Северная Авария-Дарго. Конечно же, установив там диктатуру. Обратный же ход – от государства к содружеству мафий – даже в небольшой стране, а тем более в империи, – ввергает экономику в маразм, опять же осложненный диктатурой. Маразматики, замечу кстати, проявляют иногда нечеловеческую мощь. Запросто отрывают от стены чугунную батарею парового отопления и т. д.
В романе имеются и благородные поступки, и забавные шутки, и симпатичные лица, и даже целый абсолютно положительный трагический герой.
Леонид Юзефович. Журавли и карлики
Роман. – М.: АСТ, Астрель, 2009.
Сильно упрощая (хотя – зачем? чтобы нажить геморрой с копирайтом? M-r Гюго, знаете ли, – не мать Тереза), можно было бы озаглавить: «Девяносто третий год». Поразительно подробно автор все тогдашнее запомнил – небось записывал. Сколько стоил доллар (спорим – не угадаете! а кто припомнит – не поверит сам себе), что́ пили, чем закусывали. Как одевались, что́ покупали, например, детям, вообще – как жили. Вместо мобил, прикиньте, пользовались уличными таксофонами. Заходишь в стеклянный шкаф на железном днище и с железной же спиной; вдвигаешь специальный жетон в прорезь на стальном ящике, и т. д. Как в кино, короче. У нас, в глуши, это называлось – звонить из автомата, но главных персонажей этой книги 93-й год застал в Москве:
«Последний жетон шумно провалился в недра таксофона. Тратиться на новые Жохов не стал. На улице он купил пирожок с рисом и яйцом, который интеллигентная женщина в дворницких валенках ловко вынула из зеленого армейского термоса с эмблемой ВДВ, и по Тверской двинулся в сторону Белорусского вокзала.
Начинка занимала не больше трети пирожка (надо так понимать, что это считалось – мало! – С. Г.), остальное – сухое тесто. Вместо яйца к рису подмешан яичный порошок, тоннами поступавший в Москву как важнейший, наряду с презервативами, компонент гуманитарной помощи (чьей? кому? потомок в недоумении. – С. Г.). Жохов куснул пару раз и бросил огрызок в кучу мусора возле переполненной урны. В центре города они наполнялись вдвое быстрее, чем при Горбачеве (фамилия вроде знакомая; выдающийся дворник? – С. Г.). Все вокруг что-то пили и жевали на ходу».
Не бойтесь, не бойтесь: автор не заставит нас давиться этим несовершенным прошедшим. Он взял правильный тон – и не настаивает, что используемые в романе времена (конец XX ли, середина ли XVII) имели место. (И вся-то траектория т. н. исторических событий, не исключено, нам только снится, как Александру Блоку – покой. А уж в минуты т. н. роковые – когда мы, значит, пируем с богами, – дежурный доктор постоянно начеку – и неутомимо наполняет наши чаши слабительным, рвотным и снотворным.) Нетипичных обстоятельств, по-видимому, не бывает: все ситуации рано или поздно повторяются. Но если конфигурация лабиринта меняется внезапно, маршруты мечущихся внутри него живых существ (их т. н. судьбы) выглядят как стратегии т. н. характеров.
Например, в пресловутом 93-м солоней всего пришлось мелким интелям, а среди них – самым никчемным: ист-фил-худ-текстовикам, а из этих последних – сорока-и около того-летним. (С чего я взял? Некогда, извините.) Они еще перекуривали в своих коридорах, как взвыли сирены и повсюду загорелась надпись: о интель! твой атомный вес практически неотличим от нуля, абзац.
Кое-кто тем не менее прорвался – и даже в графы Монте-Кристо. Кто мог, свалил за пределы. Многие другие (и часть тех, кто свалил) погибли. Все прочие (и часть тех, кто свалил) остались на бобах: банкроты по жизни. (Опять – с чего я взял? Ну-ну.)
И вот, стало быть, Леонид Юзефович внимательной и опрятной прозой рассказал жизнь одного из этих прочих как печальный плутовской роман. Дал ему фамилию Жохов, и неутолимую предприимчивость, и неугасимую мечту о толстенной пачке зеленых, а также способность лгать легко и выходить из опасных переделок живым. Но также наделил податливым сердцем. Если не ошибаюсь, это термин Андрея Платонова, – конечно, условный. На самом деле роковой изъян – в мозгу: когда человек не умеет по-настоящему захотеть, чтобы другому стало по-настоящему больно. То есть, разумеется, и такой человек причиняет боль направо и налево, но как бы невпопад, не только не пользы ради, а чуть ли ей не в ущерб, не говоря уже – без удовольствия.
Не хищник. В сущности – словоядное. Деньги и женщин любит за то, что без них ему страшно. В стае тоскует – и ни одной стае не нужен. Как полагаете: каким должен быть маршрут и каким – финиш такого существа в стране России на отрезке 1993–2004, если существо не угомонится? – Вот именно.
Довольно похожим на маршрут и финиш на отрезке 1643–1653 некоего невзрачного самозванца – и в роман вложена повесть про него – про Тимофея этого Анкудинова. Ради метафизической – точней, метафорической – перспективы.
Потому что сюжет крест-накрест (как внутренними ремнями содержимое чемодана) перетянут двумя, так сказать, мифогипотезами. Первая – что иногда на страницах жизни, отстоящих друг от дружки на сотни, если не тысячи, лет и километров, появляются как будто клоны одних и тех же человеческих душ. Вечное возвращение, сказал бы Александр Блок вслед за Фридрихом Ницше.
И другая – про вечную же войну вот этих самых карликов и журавлей из «Илиады». Подозреваю, впрочем, что у Гомера был информатор – какой-нибудь еще более древний грек. Тоже, как Жохов и Анкудинов, искатель приключений на свою голову. Он побывал в Центральной Африке, видел пигмеев и как они охотятся на страусов. Возможно, что и нарисовал. И эта сцена дала Гомеру материал для одного из прославленных «гомеровских сравнений». Ну и что? – спросите вы. А то, что Леонид Юзефович – или Тимофей Анкудинов – додумался до странной и жуткой, но почему-то красивой идеи: люди всю дорогу истребляют друг друга будто бы не по собственной злобе и даже не по приказу начальства – «люди бьются до потери живота с другими людьми и не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля». Объяснение не хуже любого другого.
…Сестра таланта все-таки мне изменила. На очереди книжка Андрея Степанова («Сказки не про людей» – прелестные – М.: Livebook / Гаятри, 2009), роман Елены Катишонок (наоборот – про людей – «Жили-были старик со старухой». – СПб.: Геликон Плюс, 2009), – но не успеть! Ночь, не оборачиваясь, ушла.
Прощайте же, снисходительный читатель, прекрасная читательница! И если навсегда – то, значит, навсегда. Как говорится: блажен, кто умел расстаться с Гедройцем вдруг.
«Но он ушел от нас навсегда! – Пусть. Он освободился от услуг своего цирюльника прежде, чем успел облысеть, встал из-за стола прежде, чем объелся, – ушел с пирушки прежде, чем напился пьян».
Похоже на LI строфу Восьмой главы «Онегина»? А между тем это, совсем напротив, «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», том Пятый, глава III, причем сентенция, вероятней всего, позаимствована из труда Роберта Бертона «Анатомия Меланхолии».
Один лишь Набоков почуял в LI строфе цитату – но и он не отыскал источник. Дарю M-me Филологии: счастливого Рождества, тетушка Фи!
И вам всего хорошего.
Искренне Ваш.