Полное собрание творений. Том II. Письма — страница 4 из 50

. Поэтому следует сразу же лишать всякой надежды оскорбляющих законы, невзирая на которые они властвуют, вопреки которым они делают долги, отдавая нас в залог, как если бы мы были их собственностью. Остановите это зло! Пришлите нам правителей законопослушнее нынешних – правителей, не знающих нас и нам неизвестных, которые решают дела на основании природы [самих дел], а не [сложившихся уже] чувств к каждому.

Да, так оно и есть: приплыл господин, недавно бывший [нашим] политическим противником, он возбудил со своего судейского кресла раздоры между гражданами[74]. Тут же подняло голову и иное [до поры поникшее] зло[75]. Пирушки стали предметом сикофантии[76]; за благосклонность женщины он заплатил несчастьями граждан; по его воле возникли [лже-]обвинители. Тот, кто не хотел выступить инициатором противозаконного судопроизводства над другим, оказывался осужден сам, если не был осужден еще прежде. Мы сами видели, как был брошен в оковы человек, не обвинивший [наместника Верхней Ливии] в том, что тот положил конец хорошему правлению [своей областью] посредством хищения общественных сумм[77]. Правильнее сказать даже, что не видели, ибо нам запретили навестить его, как если бы мы были нечисты [совестью] или враждовали с Царем. Так продолжалось, пока [клевреты Андроника] не получили все, чего хотели: человек стал свободен, но уже как обвинитель Геннадия [в воровстве]. Однако наш Пентаполь неоднократно получал немалые выгоды от правления Геннадия Сирийца, и самая важная из них состояла в том, что силой разума и убеждения он управлял так, что, не замечая того, мы вкладывали в общественные дела средств более, чем мог бы от нас добиться посредством официальных распоряжений самый жестокий и слывущий суровым правитель. И никто не рыдал, никто не лишался своих полей. Все эти наши вклады [в государственный бюджет при Геннадии] можно было бы справедливо назвать благочестивыми пожертвованиями, сделанными безо всякого принуждения и кнута. Что же до должностных лиц, то они с горечью вспоминают то, что ныне прекращено, переживают с горечью настоящее.

Итак, мы не требуем нового, мы молим Анфимия защитить те законы, хранителем которых он и является, требуем стыдиться древности их (ибо древность законов есть их стать[78]); [если же Андроник не способен понять нашего трепетного отношения к законам,] пусть соблюдает новейшие указы [самого Анфимия], тексты которых, как кто-то [точно] сказал, показывают, что душа все еще не покинула царства [римлян].

8 (13). Петру пресвитеру[79]

Бог да ведет всякое дело и слово! Податель праздничного письма[80] (в нем возвещается, что день Господнего праздника в этом году – девятнадцатого фармутия[81], ночь же перед ним – это ночь мистерии Воскресения) достоин всякого человеколюбия и на пути сюда, и на пути обратно. Пошли ему средства, чтобы он мог иметь свежего коня для той и другой дороги. Делай это с пониманием, что ты даешь ему деньги для того, чтобы церквям не нарушить древний отеческий обычай, прими также во внимание, что он пробивался к нам с оружием в руках и что, презрев опасность, он сам вызвался пройти эти места.

Пишу также и для того, чтобы убедить город[82] молиться о нас. Ибо город должен уже сейчас понять, что поступил относительно меня необдуманно: он призвал к священнослужению человека, не способного «перейдя реку»[83] с дерзновенной открытостью (παρρησία) молиться за весь народ, но того, кто сам нуждается в заступничестве народа для своего спасения. Поскольку же здесь случился еще и собор[84] (съехалось много священников) – случился неожиданно, в силу необходимых обстоятельств, и как раз тогда, когда я собирался писать вам, то если я не скажу вам [в этом моем послании] ничего подобного тому, что вы привыкли слышать, простите меня за это, упрекая себя в том, что предпочли человека, божественных речений (λόγια) не знающего, людям [в Священном Писании] сведущим.

9 (66). Феофилу [Александрийскому][85]

И сам хочу, и божественная необходимость нудит считать законами пророческие речения твоего трона[86]. Потому, покончив с траурным недосугом[87], несмотря на все еще требующее врачевства тело, заставил себя взяться за труд: я пересек сомнительный регион, как если бы он был надежен, как если бы отрезавшие его от нас вражеские войска создали отличную дорогу к Палайбиске и Гидраксе[88], где я сейчас и нахожусь, т. е. на границе Пентаполя и Ливийской Пустыни[89].

Здесь, собрав народ на церковный сход, я прочел одно письмо, а другое передал им (первое было написано о них мне, а второе им и предназначалось), произнес слова приличные [имеющим быть] выборам властей[90], чтобы убеждением, а если понадобится – и насилием, подвигнуть их [самих] рассудить о [своем] епископе: не одолел я этим ревности народа о богобоязненнейшем Павле[91]. Да удостоюсь я доверия патриарха в том, что отнюдь не желал съездить попусту, но [своими действиями] раздражил весьма уважающий меня народ. Ибо наиболее видных[92] из него – если кто поднимал большой крик или, взгромоздившись на возвышение[93], закатывал речь, вообразив себя защищающим народное дело – я, как наемников и заговорщиков, отдавал в руки своих слуг, чтобы, будучи по моему приказу вытеснены, они сами выкатились из собрания-церкви. [В результате, однако,] волнение вспыхнуло вновь и даже усилилось, но я вновь овладел положением, поставил народ на место, восхваляя всевозможными способами величественнейший первосвященнический трон [александрийских пап], убеждая людей в том, что отвержение или почитание тебя – то же, что отвержение или почитание Бога. Тогда они радостным голосом призвали блаженное имя твоего богопочтения[94] и простерлись ниц с мольбой, стеня и взывая к тебе, как если бы ты присутствовал.

Хотя то, что делали мужчины, и превзошло все ожидания, но сравнительно с тем, что вытворяли женщины, было сущими пустяками. Да, женщины – вещь неодолимая[95]: они выбрасывали вверх руки, держали грудных младенцев в вытянутых руках, закрывали глаза, чтобы не видеть пустого трона привычного им предстоятеля[96]; это вызвало противодействие с моей стороны, но чуть было не повергло меня самого в сходное состояние. Боясь, чтобы мною не овладели их страсти – а я чувствовал, как они все более захватывают меня, – я распустил собрание и призвал людей снова сойтись на четвертый день, сопроводив свои слова убийственнейшими проклятиями против тех, кто ради корысти или выгоды, или вообще какого угодно частного интереса стал бы побуждать речами к непослушанию [александрийской] церкви.

В назначенный день народ был, и был вновь враждебен и воинствен: он даже не стал ждать вопроса, но сразу же весь возмутился, голоса всех смешались [в единый вопль], ничего нельзя было понять из-за чрезмерной громкости крика. Священноглашатаи[97] призывали к молчанию, вопль разрешился в погребальный плач; это была угрюмая музыка – стенания мужчин, причитания женщин, плач детей. Один говорил, что оплакивает отца, другой – сына, третий – брата: каждый в соответствии со своим возрастом называл степень своего родства с Павлом. Пока я старался сказать хоть что-нибудь, в гуще толпы явилась грамота, стали требовать, чтобы она была перед всеми прочитана. Это было заклинание меня прекратить насилие над большинством, перенести рассмотрение [вопроса об их епископе] вплоть до того момента, пока они не снесутся с твоей блаженнейшей главой и не пошлют к тебе псефизму[98] и пресвитера; лучше сказать, они просили, чтобы я поддержал их письмом, в котором бы наставил тебя в том, чему сам [здесь, на границе Сухой Ливии] был научен.

Итак, то, что говорилось пресвитерами келейно[99], а толпой открыто[100], было изложено в грамоте последовательно: по традиции отеческой и апостольской существует [церковь] Эритры и эти вот церкви [в Палайбиске и Гидраксе]; последние отошли от Эритры к блаженнейшему Ориону, по причине чрезмерной старости и кротости епископа Эритры. (Уже это есть оскорбление в устах тех, кто считает, что священство есть многопопечительность и первенство[101] в делах человеческих!) Поскольку и жизнь Ориона длилась долго, они не дождались смерти этого праведника, но выдвинули вперед блаженного Сидерия[102], ибо он казался человеком молодым и деятельным. [История его такова.] При царе Валенте он оставил военную службу и приехал [в Пентаполь] заниматься землями, о которых заботился