Полное собрание творений. Том II. Письма — страница 5 из 50

[103]: он оказался человеком, доставляющим зло своим врагам и пользу друзьям. У власти тогда были еретики: их было большинство[104], это был час красноречия[105] – орудия рассудка. Итак, Сидерий был сделан одним и единственным епископом Палайбиски. Однако это не было законно; незаконным было, как мы слышали от стариков[106], то, что он не был поставлен ни в Александрии, ни тремя здешними епископами, а ведь знак избрания[107] получался такими путями [и прежде связанных с Сидерием событий]. Действительно, говорят, что только блаженный Филон дерзнул провозгласить своего сослужителя[108] епископом[109]. Этот Филон Киренский был старше своего тезки – Молодого Филона[110], которому приходился дядькой. Он[111] был человеком, который был учеником Христа во многом другом, но не в том, что касалось власти и подчинения – в этом он был более дерзок, нежели законопослушен. Да простит мне эти слова святая душа этого старца! Итак, придя, он один посвятил[112] и поставил на кафедру[113] блаженного Сидерия.

Однако во времена, благоприятные отсутствию искренности, человек вынужден преступать строгость законности. Потому-то всевеликий Афанасий[114] уступил обстоятельствам и, спустя небольшое время [после того, как Сидерий стал в Палайбиске и Гидраксе епископом], когда в Птолемаиде обнаружилась нужда возгреть и раздуть еще теплившуюся искру православия, приказал ему перейти в центральный город провинции и управлять митрополией[115]. [Спустя некоторое время] старость вернула его в соседние церкви [маленьких городков], где он, не бывший преемником никому[116], умер, не оставив себе преемника. Палайбиска и Гидракса после этого вернулись в прежнее подчинение, т. е. к епископу Эритры[117] – по решению, говорят, твоей священной главы. На последнем все особенно настаивают, т. е. на том, что тебе не должно отменять своего же приказа. Письменного же документа [, свидетельствующего об этом,] они представить, по-видимому, не могут, ибо я требовал от них этого, но они ссылались на свидетельство епископов, присутствовавших в собрании[118]. Последние же утверждали, что предоставили народу самому определиться с Павлом, подчиняясь письму, пришедшему из Александрии. А поскольку, по мнению всех, он есть епископ, то одни объявили[119] его епископом, а другие возвели на епископский трон[120].

Если позволишь мне высказаться, святейший отец, именно это и был для тебя удачный момент, чтобы подумать, ибо отобрать куда горше, чем не дать. Однако пусть и сейчас возобладает то, что решит твоя отеческая глава. Ибо если то, что тогда казалось тебе справедливым, было справедливым и для них (а именно это они и ставят на вид), в таком случае то, что это теперь уже не кажется тебе справедливым, в корне меняет дело: что ты решишь, то и станет для толпы справедливым. Ибо послушание – жизнь, а преслушание – смерть[121]. Потому, собственно, верующие и не поднимают рук на тебя, но умоляют «не сделать их сиротами при живом отце» – так именно они и говорят.

Что до меня, то я не знаю, хвалить мне этого юношу[122] [Павла] или ублажать[123]. Ибо должно либо обладать искусством и силой, либо божественной благодатью[124], чтобы, как он, умиротворять и восхищать толпу, чтобы без него всем была и «жизнь не в жизнь». Потому пусть в этом случае твое решение будет человеколюбивее твоей человеколюбивой природы; мне же следует вернуться в митрополию[125] и ждать от тебя указаний о том, что следует предпринять.

Вернемся, однако, к предпринятому мною в те четыре дня, что я был у них, да не останешься ты в неизвестности относительно каждого из моих решений. И не удивляйся, если мне случится сказать иногда хорошо, а иногда и плохо об одном и том же человеке[126] – различие в суждениях в этом случае вызывается не людьми, но их делами, одни из которых заслуживают похвалы, другие же – порицания.

Хорошо было бы, если б между братьями во Христе никогда не возникало ссор; но если ссора все же возникла, – лучше, чтобы она сразу утихла. Это [мое убеждение] было причиной того, что – повинуясь полученному письму, – я согласился быть третейским судьей и вынес решение относительно следующих спорных дел.

В поселении Гидракса есть наиболее возвышенное место; в древности там была мощнейшая крепость, но Бог растряс ее, и она стада покинутыми развалинами[127]. Вплоть до последнего времени разные ее части были приспособлены под разные нужды. Нынешнее военное время сделало это место ценным – ибо его возможно укрепить и использовать вновь, так же как в древности – и доставляющим выгоду обладателю. Таков предмет борьбы между нашими братьями (так было и с другими) – благочестивейшими епикопами Диоскором и Павлом. Епископ Дарнийский[128] [Диоскор] обвинял епископа Эритрийского [Павла] в умысле овладеть ему не принадлежащим: он утверждал, что Павел посвятил Богу участок, имеющий другого хозяина и, обзаведясь этим благочестивым предлогом, немедленно заступил насилием коварство. Когда благочестивейший Павел стал ему возражать, то заявил, что изначально эта земля принадлежала ему лично, и что раньше, чем благочестивейший Диоскор принял господство над этой местностью, там уже была освящена церковь. Но если вести расследование по этому делу, не давая себе слабины, истина обнаруживается довольно быстро. Все аргументы Павла оказались прокисшими[129]: ибо из того, что в случае вражеских набегов там возносили молитвы [спасавшиеся там] беженцы, не следует, что это место освящено Богу. [Следуя этой логике,] все горы и ущелья – церкви, и ничто не мешает им, так же как крепости, быть общественным местом[130], ведь во всех крепостях, когда землю грабят враги, осуществляются молитвы и таинства. А сколько домов во дни арианского безбожия становились местами совершения молитв и таинств? И от этого они ничуть не менее частные владения [нежели любые другие]. Но ведь и туда бежали, ибо ариане были врагами. Однако я отыскивал обстоятельства воздвижения[131] [церкви на крепостном холме, чтобы уяснить], произошло оно в результате дара, или согласия владельцев [места]. Мои разыскания ясно показали, что дело обстояло прямо противоположным образом. Один из епископов стремился взять, а другой не давал, поскольку был хозяином: наконец, один ушел с ключами [от крепости], другой же вскрыл ее, и поставил там алтарь, освятив маленький домик на самом гребне холма. К домику этому можно подойти, только пройдя через всю плоскую часть, так что это было [для Павла] средством присвоить весь холм.

Это дело показалось мне серьезным и даже слишком серьезным: следовало защищать и священные законы, и гражданские. Ибо всё смешалось: с одной стороны, изобретался новый способ конфискации[132], с другой – самые чистые вещи наводили на мысли о нечистых [замыслах]: молитва, алтарь, таинственная алтарная завеса стали орудиями насилия. Об этом вопросе уже было вынесено суждение в самой митрополии: [незадолго перед этим] случилось так, что почти все епископы [провинции] собрались в Птолемаиде для рассмотрения политического вопроса[133]; услышав об этом деле, они осудили поступок Павла, но не решились сместить его. Что до меня, то я различаю суеверие и благочестие; считаю, что первое есть порок, скрывающийся за личиной добродетели, порок, в котором философия усматривает третий эйдос безбожия[134]. Но ничто, на самом деле, не может считаться священным[135] или святым[136], если не совершается справедливо и свято. Потому мне и не приходилось бояться так называемого поставления[137]. Ибо для христиан отнюдь не необходимо считать божество присутствующим в звуках [имен] и материи таинств, словно бы оно претерпевало природное притяжение, как это и происходит с внутрикосмическим духом; напротив, [христианам следует считать, что божество присутствует] в бесстрастии и родственных Богу состояниях [души]. Там, где гневный порыв, неразумный дух и злобная страсть руководят поступками [человека], как там может находиться Святой Дух? [– Никак, ибо] пришедшие [страсти] изгоняют его, даже если Он и обитал там прежде них.