Полнолуние — страница 4 из 58

Но жизнь оказалась ко мне доброй…


— Мария Андреевна, Мария Андреевна…

Голоса с улицы звали меня. Я подошла к окну.

У крыльца стоял мотоцикл, и Дима, стащив кожаный шлем, что-то объяснял собравшимся ребятишкам. Я не слышала, когда мотоцикл подкатил к дому. Да и что в том удивительного, что не слышала. В последние дни я жила только собой и, будто выключенная из жизни, не замечала, что происходило вокруг. День и ночь, свет и тень, шум и тишина — все это я разучилась, казалось, распознавать, все для меня сливалось в одно мое внутреннее состояние — состояние напряженного ожидания.

Шел двадцатый год после войны. Я готовилась к поездке в ту страну, которая приходила во сне, страну цвета сливы, и все ждала, что случится что-то непредвиденное и я никуда не поеду. И даже когда в руках моих была туристская путевка и в паспорте стоял штамп на право выезда, я еще не верила, что поеду. И вот уже Дима стоял у крыльца, чтобы отвезти меня на станцию, а я все еще не верила, что увижусь с той страной, из которой Алешка не вернулся.

— Мам, — сказал Дима застенчиво, — не опоздаем? Папа уже ждет тебя на вокзале.

Дима поглядел на меня своими крупными, как у Алешки, и серыми, как у меня, глазами из-под золотистых, отцовских, бровей. Лицо у него смуглое, мое, волосы — спелая солома — отцовские. Пушок усов на губе делал Диму непривычно взрослым.

Он, наверно, догадывался о моем состоянии, и потому взгляд его был сочувственный, понимающий. Он ведь все знал о своем отце, но только никогда его не видел. Тот, кого он называл сейчас папой, был ему отчимом, и это он тоже знал.

Я уселась в коляске, позабыв даже подумать, что всегда не любила и опасалась ездить в ней. До меня все происходящее сейчас доходило, как свет сквозь толщу воды. И только когда загрохотал Димин мотоцикл, затряслась, задрожала зыбкая коляска, я поняла, поверила, что еду, что все это не сон и не бред и я буду в той стране, из которой он не пришел.

И все стало реальным: сельская улица с улетающими назад тополями; и моя школа на бугре, за селом, двухэтажное каменное здание с широкими окнами; заросли акаций; и мельница с глинистой красной насыпью и зеленоватым прудом; и холмы за селом, покрытые желтеющими хлебами, а за холмами прыгающий горизонт в солнечном июльском мареве; и луга в цвету; и пестрое стадо на пригорке. Мне все это виделось с чеканной ясностью, точно с самолета.

И вот лес… Дорога врезалась в него, и если смотреть издали, она, как бы завязнув в нем, будто проваливалась сквозь землю.


…В то далекое утро весны сорок четвертого года дорога также терялась в лесу, с разбегу завязнув в нем. Лес был еще голый, насквозь просвеченный ранним солнцем.

По дороге только что прошли грузовики и танки, и она была вся измята и исковеркана.

Алешка шел по не оттаявшему еще полю, покрытому тонкой ледяной корочкой, и корочка, как слюда, блестела на солнце. С крыльца своего дома я видела, как он шел, как исчез в лесу. И сразу не стало ни его, ни дороги.


…Димин мотоцикл врезался в лес, деревья расступились перед ним и перед дорогой. Они расступались после каждого поворота, пока впереди снова не показалось поле.

Вскоре после того, как Дима развернулся на привокзальной площади, подошел поезд.

— Ну вот, — сказал мой муж, Павел Степанович, когда суета чуть поутихла, — вот ты и едешь…

Он, наверно, хотел сказать: «Ты давно ждала этого», но не сказал. Он был тактичным человеком и никогда, ничем не выдал своей ревности к прошлому, к Алешке, к памяти о нем, и меня любил, и Диму — сына Алешки.

Поезд тронулся. Перед окном проплыло лицо Павла Степановича, соломенные вихры Димы. Ветер трепал их, и они казались пучком желтых язычков пламени в ярком солнечном сиянии.

У Алешки были такие же волосы.

Когда в то утро он вышел на крыльцо с автоматом на груди и с пилоткой в руке, ветер подхватил его волосы, раздул, и они заметались, как язычки пламени на ярком солнце, бледно-золотистые, но яростные в своем стремлении сравняться с сиянием дня.

Пришел он в дом чужим и неведомым, а ушел мужем и отцом, непонятно близким и непонятно далеким.

А было это так…

Однажды в поздний вечер предпоследней военной весны село наполнилось грохотом машин, ярким светом танковых и автомобильных фар. Около нашего дома остановился грузовик. Долго надсадно выл мотор, скрежетали сцепления. Кто-то отчаянно ругался. Дом дрожал. На полках звякали чашки. Потом погасли фары, и все стихло. Машина так и не поднялась к нам по глинистому пригорку.

Я была одна, мама еще утром уехала в район и заночевала там. Когда грузовик ушел, я страшно обрадовалась: к нам никто не придет на ночлег, и легла спать.

Проснулась: кто-то стучал в окно.

Я не подумала, что это могут быть солдаты: солдаты обычно сильно бьют в дверь. Наверно, это соседи, а может, мама вернулась из района.

На крыльце, когда я открыла дверь, устало прислонившись плечом к косяку, стоял солдат. Лица его не было видно, и весь он сливался с весенней влажной ночью, только чуточный лучик света, упавший из избы, на миг высветлил автомат. Я попятилась, и он вошел в избу, обрадованно огляделся, обнаружив, что у нас никого нет на постое.

— Живем! — сказал он весело. — Топи печку, сестренка, пеки блины. На масле. Эх, страсть моя и слабость…

Я стояла, боязливо прижавшись спиной к стенке, и глядела на него, усталого, но веселого, и мне делалось не по себе оттого, что я не могла его попросить за дверь, что мне придется одной быть с ним под нашей крышей.


Я растерянно глядела, как он снял свой автомат и положил его на стул так осторожно, будто это было не стальное, крепко сделанное оружие, а хрупкая скрипка, как он сбросил плащ-палатку, подошел к столу, вытащил из кармана банку консервов, со стуком поставил, оглянулся на меня.

— Приглашаю к столу. Не стесняйся…

Я не двинулась с места.

— Ну как хочешь…

Он достал из-за голенища нож, ловко раскрыл банку и, присев, начал выковыривать тушенку и класть ее в рот. Как бы извиняясь, заговорил:

— Отбился. Не углядел, куда наши завернули. Вот и остался без довольствия.

А я все молчала и глядела, как он ловко поддевал мясо и слизывал его с ножа.

— Ну ты что? Воды бы хоть принесла, — проговорил он и, не дождавшись моего ответа, сам двинулся на кухню. Там забрякали ведра, и скоро он вернулся с ковшом в руках. Выпил воду, вкусно крякнул. — Одна, что ли, дома? Ну ты не бойся… Как звать?

— Маша.

— А меня звать Русин, Алексей Иванович. Алешка просто. Вот и знакомы! Так я у тебя переночую? Вот тут лягу, на пол, ничего?

Он бросил плащ-палатку на пол лег, положив рядом автомат. Я не успела оглянуться, как он уже спал. Пилотка свалилась с его головы, обнажив волосы цвета спелой ржи. Без пилотки он выглядел совсем иначе — вихрастый мальчишка, усталый и чем-то огорченный даже во сне.

Забившись в угол за столом, я, боясь пошевельнуться, глядела, как он спал, хмуря свои светлые брови, шевеля твердыми, уже взрослыми губами. Что со мной случилось? То ли я все еще боялась его, то ли мне жалко его было, только я не могла оторвать от него взгляда.

Я сидела, глядела, как он спал. Я еще не знала тогда, что так спят только дети да еще очень уставшие люди — раскинув руки, хмуря брови и шевеля губами, и все это с такой искренностью, что нельзя было наглядеться.

Вдруг будто дрожь прошла по его телу, оно все напружинилось. Правая рука отлетела в сторону, шаря по полу. Наткнувшись на автомат, успокоилась.

Он открыл глаза, и в них не было ни капельки сна.

— Фу, какой сон приснился! А ты что же не спишь? Всю ночь так?

— Ночь? Смешной какой! Только что уснул, и…

— Солдатский сон невесом… А ночь-то в самом дело испарилась. Погляди-ка.

За окном было уже светло от зари. А я не заметила, как прикатило утро.

— Одна живешь? Такая маленькая. Как же так?

Мне было обидно, что он считает меня маленькой, и я, сердясь, ответила:

— И ничего я не маленькая. Сам-то очень большой!

Я сварила на таганке картошку, поставила самовар, отрезала от буханки свою норму и положила Алешке. Мне было немного стыдно, что он ел вчера одну тушенку, без хлеба, спал почти что на голом полу. Не скупердяйка же я какая-нибудь.

Пока готовила завтрак и собирала на стол, Алешка брился, пришивал подворотничок, напевая себе под нос песню отважного капитана.

— Ну, ты ешь, — сказала я. — Не стесняйся. — Я не заметила, что говорила его словами.

— А ты?

— Я потом…

— Давай, давай вместе. Садись. Не кусаюсь же я… А то, смотри, — засмеялся он, скаля белые крупные зубы. — Гав, гав.

Мы завтракали, почти не глядя друг на друга и, кажется, не сказав ни слова. Просто сидели и ели. То я угощала его, пододвигая ему хлеб, картошку, соль, то он меня угощал. То я упрашивала его съесть оставшийся кусочек хлеба, то он меня, и никто из нас так и не тронул этот кусочек.

— Спасибо за хлеб-соль, — сказал он, вставая. — Значит, я пошел искать свою телегу… А ты? В школу?

— На работу! — Меня до слез обидело, что он считал меня школьницей. Школу я окончила во второй год войны.

— Виноват! — сказал с улыбкой Алешка, вовсе не виноватой, а, кажется, лишь немножко смущенной. — Забегу. Не назовешь ли адресок?

— Библиотеку у нас все знают!

— Ясно, — сказал Алешка, кажется все еще не веря. — Усвоил. Ориентирчик не подбросишь?

— Возле церкви.

Вот ведь привязался!

День был по-настоящему весенний: тепло пригревало солнце, на улице дымилась земля, вчера развороченная колесами грузовика, и журчала вода в канаве.

Село казалось пустым. Военных почти не видно. Лишь изредка пробежит по улице солдат, видимо связной, торопливо простучат по камню тяжелые солдатские сапоги, и снова станет тихо. Даже жители будто попрятались куда-то. Посетителей в библиотеке не было. Школьники, которые обычно шумной ватагой вваливались после уроков, и те сегодня не появлялись: торчали возле танков, что стояли замаскированные в садах. До книжек ли!