Полнолуние — страница 8 из 58

Ей то и дело звонили из разных аэродромных служб, то и дело вызывали к вокзальному начальству, за ней гонялись дежурные по залам и посадке, пассажиры перехватывали ее на пути в дежурку или из дежурки. Но где бы Светлана ни была, куда бы ни спешила, она то и дело вспоминала фиолетовые слова на телеграфном бланке, страшные своей невероятностью: «Лесопилкой отрезало ноги», и содрогалась вся. Уже под утро в одном из залов она увидела заросшее черной щетиной, страшное в своей тоске лицо того парня, который летел в Моршанск, в тот самый, где делают махорку, встретилась с его просящими глазами, но прошла мимо, помня наставления Петра Ивановича: «Дежурный никого не узнает. Каждый, кто обращается к нему хотя бы в десятый раз, обращается впервые». И хотя Светлана считала эти слова правильными, ей почему-то стало не по себе. Так бывает, когда сделаешь что-то не так и уже понимаешь это, но еще не раскаиваешься. Но что же она сделала не так? Чем она могла помочь ему? Пошел хотя бы один самолет… Ну а если бы пошел, что бы она могла сделать? Двух человек не посадишь на одно место… С одного рейса на другой не передвинешь ни одного пассажира… «Ждите, когда объявят ваш рейс», — неизменно отвечала она всем, кто просил ее поскорее отправить, совал в нос важные документы. Но для нее все были равны, она делила людей лишь по признаку «рейсовости». Ну а если у человека беда? Если где-то ноги лесопилкой отрезало?

«У людей может быть всякое горе и всякая беда, — учил ее Петр Иванович. — Но самая страшная беда и самое невыносимое горе — это неразбериха на Аэрофлоте. Соображай».

Она сегодня здорово соображала и оттого всегда находила, кому и что ответить. Она не знала, что ей многое прощали по молодости. К тому же она не слышала, что говорили пассажиры ей вслед.

Под утро аэровокзал затих, как базар, когда с него уехал последний торгаш на последнем ишаке. Разница была только в том, что с вокзала никто не уехал. Люди спали на скамьях, на раскладушках, которые Светлана распорядилась выдать. Тот, кто посмелее и потребовательнее, отдыхал в гостинице. Были и такие, которые бродили по залам, молчаливые как привидения. Светлана сидела в дежурке за столом Петра Ивановича и, опустив голову на ладони, дремала.

Затрещал телефон, и в трубке раздался знакомый голос:

— Светлана, жива?

— Жива, Ирина Фадеевна…

— Москва снизошла: принимает винтовые.

— Только винтовые?

— Пока только. Советую оповестить всюду. А то проспят, отстанут — будет тебе мороки.

— Учту, Ирина Фадеевна.

— Ну ты у меня молодец. Держишься?

— Держусь, — с необычной для себя уверенностью ответила Светлана.

Но как только объявили кокчетавский рейс — самолет оттуда шел винтовой, — началось что-то невообразимое. Перед ее окошечком выстроилась большая очередь угрюмых, злых и решительных пассажиров. У каждого было одно требование: отправить с первым самолетом. Светлана держалась строго. Она спрашивала билет, смотрела номер рейса и, возвращая билет, говорила: «Ваш рейс объявят…» Иные этим удовлетворялись и отходили, другие настаивали сделать «перерейсовку». Но Светлана помнила слова Петра Ивановича о самой страшной беде и самом страшном горе и не хотела, чтобы на Аэрофлоте была неразбериха. Она еще плохо знала людские законы, и потому ей казалось все просто, как школьный карандаш: есть свой рейс — сиди и жди. Почему надо для себя выпрашивать какие-то преимущества? Разве тут есть люди, которым хотелось бы сидеть?

Она не обратила внимания на пыжиковую шапку, придвинувшуюся к окну, увидела лишь руки и машинально попросила билет. Это был пассажир с иркутского рейса, и она, сказав обычное: «Ваш рейс объявят», вернула билет.

— Я должен улететь сейчас, — сказала шапка. — Непременно. Сейчас. Завтра у меня отчет на Совете Министров.

— Может быть, — сказала она. — Но что мне поделать? Самолет не резиновый.

— Вас тут затем и посадили, чтобы искать невозможные возможности. У меня такой случай… Я пойду к начальнику вокзала.

«Дядечка, миленький, — хотелось сказать Светлане, — не нарушайте мой порядок!..» Но сказала:

— Ждите, ваш рейс объявят…

— Смотрите-ка, — сказала шапка, — такая молодая, а уж бюрократ.

— Бюрократенок… — поддакнул кто-то в очереди.

— От горшка два вершка.

— Сажают же таких!..

Ей показалось, что ударили по лицу. Лицо вспыхнуло, и слезы сами собой выступили на глазах. Она сидела, кусая губы, и сквозь слезы, застилавшие глаза, не видела ни номеров рейсов на протянутых билетах, ни лиц, которые поочередно задерживались у ее окошка. Было больно особенно оттого, что она не знала, за что такая обида. Она ведь делала все правильно. Как она могла поступать иначе? Не будет же она одних высаживать из самолета, а на их место сажать других? Неужели люди сами этого не понимают?

И тут она увидела заросшее лицо парня, который летел в Моршанск. «В Моршанске производят табак…» — машинально подумала она и взглянула на последний лист календаря, где в уголочке, справа внизу, было написано ее школьным аккуратным почерком: «Валерий Зобнин, Моршанск»…

«Ты видишь пассажира всегда в первый раз, пусть он и подошел к тебе в десятый», — вспомнила она слова Петра Ивановича. Но она не могла себя заставить посмотреть на это заросшее лицо так, будто видит его в первый раз. Она помнила страшные фиолетовые слова телеграммы: «Лесопилкой отрезало ноги»…

«Бюрократенок…»

«От горшка два вершка…»

«Искать невозможные возможности…»

Все это мелькало в ее голове, будто в полусне. А заросшее черной бородой лицо все росло и росло перед ее глазами, пока не заслонило все окошко, весь вокзал, весь Аэрофлот с его бесчисленными самолетами, с его громадными аэродромами, с его линиями авиатрасс, перечеркнувших множество раз карту страны. Неужели все это не в силах помочь одному человеку?

«Искать невозможные возможности…»

Ей всегда хотелось быть смелой. Ночевать у костра в тайге, кишащей страшным зверьем, плыть по огромным волнам Каспийского моря, взобраться на самый высокий горный пик, опуститься в самую глубокую пещеру…

Вместо этого она вот сидит в своей дежурке и плачет.

«Бюрократенок…»

— Ладно, не плачь, — сказал парень запекшимися больными губами.

Она взяла его билет, встала из-за стола Петра Ивановича и, прежде чем выйти из дежурки, сказала:

— Не сердись… На обратном, если что…

Глаза ее сразу стали сухими, когда она вошла в шумный, полный людьми зал. Она еще не знала, что сделает, но знала уже, что сделает что-то. Она шла через зал, как будто поднималась на высокую гору, и за ней уже тащился хвост из пассажиров, которые хотели, чтобы она что-то для них сделала. Они еще не знали, что она «бюрократенок», что она «от горшка два вершка» и что не стоит с нею связываться.


…У трапа, когда объявили посадку, образовалась немыслимая толчея. Ничего нельзя было сделать, чтобы выстроить людей в очередь. Каждый старался пролезть вперед, будто боялся, что на его место кто-то покусится. В конце концов она стала в сторонке, бессильная и бесполезная. Она стояла и волновалась только потому, что вдруг выданный ею Валерию Зобнину билет окажется лишним и кто-то останется без места. Из-за нее. Только из-за нее. И она с нетерпением стала ждать окончания посадки.

А люди все лезли и лезли, и трап гудел и шатался.

— Все! — крикнула стюардесса, высовываясь из светлого эллипса двери. — Больше мест нет.

У Светланы похолодело сердце: внизу еще толпились люди.

— Эти без компостера, если будут места, посадим, — сказала ей дежурная.

Валерия Зобнина среди них не было. Значит, он сел.

«У него же компостер… Законно…» — подумала она.

Не было тут и пассажира в пыжиковой шапке. Значит, ему выдал билет начальник вокзала или кто-то еще…

Откатился трап… Взвыли двигатели. И через минуту их страшный грохот заполнил все на свете, и не привыкшая еще к нему Светлана зажала руками уши.

«Может быть, он еще застанет его живым…» — подумала она.

Она шла, зажав ладонями уши, и ей казалось, что она продолжает взбираться на гору, на вершине которой широченными окнами сияет аэровокзал.

ПОЛНОЛУНИЕ

1

Рудометов шел по пустынному ночному городу, залитому лунным светом. Короткая густая тень бежала то впереди него, то сбоку, то вдруг пропадала, когда луну загораживали дома.

Рабочая куртка делала и без того низкую и широкую фигуру Рудометова еще более приземистой и плечистой. Скуластое лицо, освещенное луной, казалось бледным и было напряженно и сурово. Оказавшись в тени, оно становилось еще суровей, щеки проваливались, глаза, глубоко запрятанные под нависшим лбом, прятались, казалось, еще глубже и поблескивали скрытно и остро.

Тяжелые ботинки стучали по асфальту, и стук этот гулко отдавался в ущельях пустых улиц.

За городом навстречу ударил резкий холодный ветер. Он сдувал с голой закоченевшей земли пыль и бросал в лицо. Пыль скрипела на зубах, колола глаза.

В поле, где, чуть видные в лунном тумане, светились огни стройки, его ждал Середин. Но он ничем не мог помочь Середину. Ровным счетом ничем.

Тогда за каким чертом он тащится через весь город, а потом потащится через пустыри? Чтобы самому увидеть беспомощность, бестолковость своего друга и результат этого — аварию?

И надо же было случиться этому именно сегодня!

Судьба странно связала их — его, Середина и Наташу.

Лицо Рудометова, когда он подумал о Наташе, вдруг посветлело, будто с него слетела тень. Исчезла напряженность мускулов, и оно оживилось. Мягко и открыто блеснули глаза. Но это только на миг. Тотчас оно стало прежним — суровым, скрытным и напряженным.

В институте их троица была неразлучна. То ли поддавшись игре, когда скрываются чувства, а на поверхности остаются только условности, то ли в самом деле поверив, что у них всю жизнь все будет складываться неизменно вот так, чуть по-детски, Рудометов и Середин любили Наташу оба, сознаваясь друг другу в этом.