шего времени.
— Неправда! — В голосе Игоря послышались недобрые ноты. — Половец и беда, какую несет он Руси, — быль не нашего времени? Может, биться с полем — тоже не наше дело?
— Не один бьешься, и не один должен. — Поэт вздохнул. — Орлы парят одиноко и в поднебесье, а беда наша ходит низом, по земле…
Гридь принес охапку сушняка, начал приминать его ногами, ломая с треском. Потом сунул вниз пучок прошлогодней травы.
— Я зажгу. — Митуса отобрал у него кремень, трут, кресало… — А ты принеси князю седло, пусть присядет, да и плащ верни ему.
— Я хочу есть! — требовательно крикнул Игорь вслед гридю. — Живее!
Он постоял, сердито наблюдая за Митусой, опустился на корточки, стал помогать.
Вспыхнул костер.
Синие сумерки исчезли. Черная стена встала за светлым кругом.
Вернулся и опять ушел гридь.
Князь присел на седло, накинул плащ.
Трещали сучья.
Где-то рядом сильно, размеренно рвала траву лошадь, фыркала. Звякало железо…
— Половец-то, конечно, — боль нашего времени, Святославич, — усевшись на прежнее место, вполголоса заговорил Митуса, вертя в пальцах дымящийся прутик. — И такая это грозная боль, что перед нею меркнут, а скоро, думается мне, покажутся и вовсе малыми все те великие беды, какие претерпела Русь до наших дней…
— О Кончаке говоришь?
Игорь настороженно смотрел на поэта из-за костра.
— О нем. Но не потому, что он твой бывший сват. Забудем то. Я говорю о хане Кончаке потому, что он ныне — все поле. Все! Над этим размысли. Белоглазый забрал под свою руку и донские, и торские, и орельские, и приднепровские, и лукоморские орды. Его коннице теперь числа нет! Она богато озброена, имеет метательные машины, огромные луки-самострелы, страшный греческий огонь; она стремительна, а главное — послушна одной и жестокой воле Кончака. Такого сильного врага у Руси никогда не было…
Игорь вдруг вскочил, предостерегающе поднял руку. Поднялся и Митуса. Далеко, где-то у самой реки должно быть, слышалась беспокойная перекличка сторожей; глухо, часто били копыта в сухую землю…
— Дозор какой-нибудь возвращается, — предположил Игорь и отмахнулся от слуг, которые принесли вечерю — Потом!.. Над чем же должен ра. змыслить я? — спросил он, обходя костер и останавливаясь перед Трубчевским. — Что поле вдесятеро сильнее теперь, чем сто лет назад, чем при Мономахе, скажем, я знаю давно. Что же, покорно склониться перед ним?
— Ты меня так понял?! — удивленный, отступил Митуса. — Нет, не склониться перед полем, а кинуть клич Руси, сказать князьям, людям, что наше спасение ныне не в орлах, сиречь князьях-витязях отдельных, как в лета Бояновы, как показано там, — он протянул прутик в сторону столпа, — а в единении, в том, чтобы все князья, а с ними и пахари, и городские люди — вся великая наша отчина стеной встала против поля! Только так мы осилим половцев!
— Только так?.. — Игорь враждебно нагнул голову. — Не веришь в мою победу?
— Ты ничего не понял! Ты можешь еще раз потрепать Кончака — верю в это! Желаю этого! Йо победить всю дикую орду…
— Понял! — оборвал Митусу князь. — Все понял!.. Ты не хочешь мне чести, какой достоин Ольгович… который раз ты неразумно твердишь: «Тебя знает Русь… Зови всех князей в поход!» А как я их позову? И зачем я стану их звать, когда многие из них хотят погибели мне?! Я сам возьму до конца свою славу и честь, сам добью Кончака! Я прйду туда, куда не ходили и деды наши — за великий Доц, и верну Руси нашу черниговскую Тмутаракань! Ныне— наше время!..
— Не наше время, князь! — сказал рядом хриплый голдис, и в круг света вступил Иван Беглюк.
Конюший был мркрый до пояса. На потном лице обвисли седые усы. За конюшим виднелась приземистая фигура Петрилы в половецкой шляпе.
Разом с ними, только с другой стороны костра, шумной группой подошли Ноздреча, юный Рыльский, осанистый Ольстин Олексич и оба княжича — Владимир и Олег. Братья шли обнявшись и так и остановились, больше с любопытством, чем с тревогой, глядя на Беглюка.
— Не наше время, князь, — повторил тот и, сняв епанчу, вытер ею лицо. — За Ворсклой был. Далеко пробежал. Половцы стерегут броды, а в степи ездят большими кучками. Все одвуконь и одеты по-ратному…
Игорь туго натянул плащ на плечах, близко подошел к конюшему.
— Кончак ждет тебя, Игорь Святославич! — глубоко передохнув, твердо закончил тот и кинул Петриле мокрую епанчу.
Забытый костер притухал.
Близко рвала траву лошадь…
— Что думаешь, Иван? — очень тихо спросил Игорь.
— Либо коней поворачивать, либо сейчас же идти вперед, не теряя часу.
— Только вперед! — резко, словно заранее отметая всякие возражения, кинул князю Ноздреча. — Ночами идти, и днем, пока овод не бьет коней. Отдыхать в самую жару. Быстро идти — не дать Кончаку скликать к себе дальние орды!..
Князь молчал, забрав усы в кулак.
— Ольстин Олексич! — вдруг круто повернулся он к воеводе ковуев. — Ёсех людей, каким недостает у тебя места на телегах, отдай князю Владимиру. А ты, — скользнул он холодным взглядом по осунувшемуся лицу сына, — сейчас же посади их на коней позади своих воинов…
— Кони притомились, отец… — тихо начал было Владимир.
Но Игорь уже приказывал Рыльскому:
— Беги, сыновче, поднимай полк! Пойдешь головным. Конюший будет с тобой — покажет путь. За тобой пойдет Владимир, потом черниговцы. Я выступлю последним. За Ворсклой всем быть до того, как выйдет месяц…
У леса загалдело вспугнутое кем-то воронье.
Митуса посмотрел в темноту, потом на небо. Оно казалось белым от крупных частых звезд.
— За землю Русскую, братья! — громко сказал Игорь. — К победе, славе!..
…Полночь.
Ущербный, меркнущий месяц висит над самыми травами. Великая тишина степи словно лежит на плечах людей, идет с ними от Ворсклы, оставшейся далеко позади. Плещутся только травы, бьются о конские ноги, множество ног…
— О, травы, прямо за грудь хватают! — вдруг покатился по звездной тишине басовитый возглас впереди.
— А роса, как вода!..
Митуса вскинул голову, взял брошенный в дреме повод.
Он ехал с головным полком, обидевшись на князя. Перед ним вместе со сторожами Беглюка двигалось все копье Романа из-под Рыльска. На тугих крупах коней, на шишаках, на медных пластинах щитов поэт видел скользящие красноватые блики притухающего лунного света. Вокруг зазвучали, точно разбуженные зычным возгласом, знакомые голоса.
— Что оглядываешься, Роман? — говорил спокойным басом Петрила-бронник. — Забыл что-нибудь за Ворсклой?
— Щемит душа, — сказал Роман. — Далече Русская земля осталась!
— Да, за шеломенем уже! — вздохнул кто-то длинно.
А кто-то сказал с тоской:
— Что ждет нас впереди?..
— Бог не выдаст, свинья не съест! — строго отозвался Беглюк откуда-то из-за спины поэта.
— Да и нет ее у половца, свиньи, — опять заговорил со смешком в голосе бронник, — коровы есть, быки водятся, верблюды, кони, само собой, а свиньи — нет. Не видит в ней половец проку.
— Непригодна, стало быть, подобная животина при бегучей жизни, — решил Роман.
— Чу!..
В плеске трав различался далекий несытый вой зверя.
— Волк воет.
— Да… А вон другой отвылся.
— То половецкие сторожа перекликаются. Следят за нами, — сказал Петрила.
Митуса отвернул коня, стал в сторонке.
Черный лес копий качался на белом небе.
Кричали телеги вдалеке, как распуганные лебеди…
Печаль, тревога за русских людей, за родную землю и вместе — сыновья гордость ими охватывала поэта. Он жадно смотрел и слушал, не ведая, что чувства эти в его груди — первые, смутные звуки той, не рожденной пока им песни, что века будут жить «Словом о полку Игореве», Игоря Святославича, который,
…исполнившись ратного духа,
навел свои храбрые полки
на землю Половецкую
за землю Русскую.
…Впереди половецкой саблей воткнулся в травы красный месяц.
Недоброе небоРассказ
1
Удар в колокол на кремлевской молельне колыхнул нежданно грузную тишину июльской полуночи. Над Москвой, перекатываясь тяжело через узорные кровли спящих теремов, поплыл властный рокот меди.
В домовой молельне московского воеводы Челяднина-Федорова трое бояр, сидевших у стола под божницей, невольно вздрогнули, потом украдкой оглядели друг друга. Князь Старицкий Владимир Андреевич поднялся с лавки, повернулся к иконам и перекрестился, зло тыча перстами в морщинистый лоб, в живот и в плоские плечи, и опять сел, вздохнув угнетенно. А Дмитрий Овчина, хлопнув кулаком по столу, скрипнул зубами и сказал:
— Почал уже!..
Одноглазое рыжебородое лицо его перекосилось от ненависти.
Только воевода остался спокоен. Тучный, с красным потным лицом, он сидел, привалясь широкой спиной к стене, и сверкал на бояр цепкими глазками из-под вислых бровей. Любовно огладив и зажимая в кулак широкую, как просяной веник, бороду, сказал Старицкому:
— Сверх потребного радеешь, князь, — и засмеялся с ехидным прихлебыванием, щуря левый глаз.
Потом, обрывая смех, наставительно и строго сказал Овчине:
— А ты не лютуй впусте. При людях — наипаче! У царя за каждым боярином глаз. Сказал не то, глянул не так — ив приказ, а то — на Ивановскую!..
Овчина разъярился.
— Перестань бубнить одно и то же! — закричал он хрипло, выскакивая из-за стола и уставясь на воеводу налитым кровью глазом. — Доколе еще по углам шептать?! Глядел в список?.. Сколько Иван перегубил бояр! Пождешь еще — с кем останешься супротив него?!
— Нишкни, непутевая голова! — зашипел Челяднин- Федоров, испуганно выкатывая глаза. — Не моги учить старших! — запальчиво взмахнул он кулаком и, недоглядев, ударил по Евангелию, раскрытому на столе. Испугался и забормотал, торопливо перекрестившись:
— Господи, прости невольный грех!
Затем, отодвигая стол огромным, будто квашня, животом, поднялся и повторил сердито: