Аллея между двумя бассейнами, расширяясь, переходила в нарядную террасу, отсюда начинались лестницы, ведущие к роскошному входу — высоким стеклянным дверям; в дни приемов они сверкали огнями, которые, отражаясь в бассейне, прорезали его, точно длинные сияющие полосы. Посредине большого холла с канделябрами из венецианского стекла начиналась гигантская винтовая лестница, каменные ступени которой утопали в пушистых коврах. Ряд салонов — больших и маленьких, оклеенных обоями; изобилие металла — бронзовые лампы и подсвечники, массивные бронзовые ручки резных тяжелых дверей, потолки с бронзовыми инкрустациями, статуэтки, бронзовые рыцари, несущие стражу по углам, бронзовые японцы и китайцы, отлитые в металле мудрецы с тяжелыми грубыми лицами… Везде тонны металла — буржуазия на стадии своего восхождения любила его так же, как древние греки любили мрамор: то был металл, долженствующий показать, без всяких тонкостей и околичностей, источник ее богатства — великая цивилизация металла, извергнутая в мир буржуазией. То была грубая роскошь силы, тяжелая, как эполеты наполеоновских маршалов (военных предков этого класса), уродливая, но величественная уже тем, что ее ничуть не беспокоило собственное уродство. Мебель тоже была тяжелая и массивная.
Карлик купил этот дом уже разрушенным войной. Впрочем, он и не собирался его отстраивать, даже если б на то было время. Он купил этот дом в приступе безумия, обнаружив порыв души, который обычно старательно подавлял, такое случалось с ним нечасто — в минуты, когда его мучили воспоминания и он не искал прямой корысти, а лишь пытался скрасить бедность и бесплодие своего существования. И только один из всех этих порывов побудил его к непосредственному действию. Он даже не пытался обмануть молодую Грёдль, внучку барона, вернувшуюся из концлагеря (оберштурмбанфюрер Эйхманн, прибывший в город по случаю массовых ссылок, был последователен, его интересовала раса, а не религия); Грёдль так голодала, что отдала бы виллу просто за еду. Карлик, конечно, купил ее дешевле изначальной стоимости, согласуясь, впрочем, с ценами на рынке; он заплатил Грёдль хорошие деньги и попытался помочь девушке на эти деньги уехать из города и вообще покинуть страну. Покупка была воплощением мечты, а не делом, и потому он был честен, словно в сделке с самим собой. Но дом был куплен, и он не знал, как им распорядиться. Карлик переехал на виллу без семьи, она осталась в скромном доме с садиком на тихой улице, где можно было загромождать комнаты разными пустяками: маленькими буфетами и буфетиками, гнутыми деревянными стульчиками, салфеточками, покрывалами и коврами — и все это не тонуло в большом пространстве. А сюда, на виллу, Карлик переехал один и жил или, вернее сказать, проводил время только в двух комнатах. Остальное пребывало в запустении. Вот почему, когда Пауль Дунка впервые шел сюда, он следил, как бы не упасть в бассейны, наполненные вязкой, мутной, грязной жижей, которая скопилась от осенних дождей или натекла из невидимых подземных грязевых источников, пробивавшихся сквозь расколотые каменные плиты.
Дунка прекрасно знал дорогу и, миновав аллеи, поднялся по каменным лестницам, которые тоже пришли в запустение. Не успел он нажать на ручку двери, как в глаза ему ударил яркий свет фонаря. Он остановился, как всегда, немного испуганный этим внезапным ослепительным лучом, которому не предшествовал даже шорох. Свет мгновенно выхватил его из темноты.
— Здравия желаю, господин адвокат, — послышался голос.
— Эй, кто там? — спросил Дунка властно, ибо принадлежал к немногим избранным.
— Это я, Иерима. Идите наверх, там все.
Голос остался в темноте, а луч переместился, выхватив из темноты узкий проход к парадной лестнице. Вскоре зажегся другой фонарь, невесть откуда явившийся, — фонарь того, кто должен был провести его наверх, в комнаты, занятые Карликом. Они прошли через салоны и будуары с ободранными обоями, с дырами в полу, некогда покрытом мастикой или воском. Теперь все это походило на склад, пахло чем-то затхлым, мышами. Свет фонаря падал то здесь то там на мешки; в них могли быть продукты для спекуляции, уголь или соль, но могли быть и очень ценные вещи, приобретенные тайными путями и еще не рассортированные. В империи Карлика царило полное пренебрежение к форме и внешнему виду: ценная картина могла лежать в мешке, подобно тому как Пауль Дунка держал деньги в засаленном клеенчатом портфеле. Была в этом фальшивая скромность, своего рода хитрость, попытка спрятать, сокрыть ценности под покровом неряшливости и грязи.
В путешествии по разоренным комнатам, использовавшимся для каких-то неясных целей, Пауль Дунка и его молчаливый проводник проходили мимо безмолвных стражей, хранителей здешних богатств, которые оберегали хозяина от нежелательных визитов; людей этих можно было лишь почувствовать — иногда по легкому движению, а чаще — по едкому запаху алкоголя или одежды. Из всех чувств именно обоняние страдало здесь больше всего. Вилла Грёдль со временем превратилась в империю запахов; казалось, прежние строгие формы разлагались. Да и эти новые люди, чувствовавшие здесь себя как дома, заявляли о своем присутствии запахами.
Пауль Дунка знал дорогу, и все же, как и всякий раз, она казалась ему длинной и исполненной непредвиденного — много длиннее, чем реальное расстояние, измеряемое в метрах. Он не мог избавиться, как всегда, от ощущения символичности этого пути, хотя в смысл этой символики он так и не смог до конца проникнуть. Не слышно было ничего, кроме их шагов, будто они и не приближались к комнате, где собралось много народу; поэтому, как обычно, когда распахнулась тяжелая обитая дверь, его ожидал все тот же сюрприз, и он зажмурился, делая несколько шагов по комнате, гудевшей от смеха. Ибо там, где находился Карлик, всегда царило большое оживление. Сам он смеялся или не смеялся — он мог ограничиться одной улыбкой. Но другие — его компаньоны, его приближенные, с которыми он проводил свободные часы (никогда не бывшие до конца свободными), — смеялись все разом, громко, шумно, на самых высоких и самых низких нотах, по-мужски бесшабашно. Облако эдакой залихватской жизнерадостности, как защитный слой от внешнего мира, обволакивало Карлика. А уж дальше шли вооруженные люди, и стена, и темнота. А еще дальше — нечто более отвлеченное: богатство, и караваны с солью, и грузовики с продуктами для черного рынка, и — last but not least[4] — группки людей, переходившие границу куда-то на запад, — самая главная авантюра, людской транспорт с небольшой, но очень ценной поклажей: золото, драгоценности — результат ликвидации состояний — тоже дело рук Карлика. Они пробирались через границу — мужчины, женщины, а иногда и дети, останавливались в домишках на окраинах городов; случались и ночные путешествия через разрушенные войной города под водительством темных, жестоких людей, которые знали, что и как говорить патрулям, а если уж им не удавалось объясниться и патруль был слишком велик, они умели проскользнуть быстро, пронеся то, что нужно, под широкой одеждой, из-под которой выглядывало лишь дуло оружия.
Но здесь, в центре, рядом с Карликом господствовало несмолкающее веселье. Все как один обязаны были громко смеяться, печаль не допускалась ни на миг. Смеялись, ели, пили и развлекались на славу, играли в карты на солидные суммы, достойные картежников в больших клубах, — как играют за столами, покрытыми зеленым сукном; только здесь были засаленные карты и, казалось, ставки должны были делаться фасолинами. Играли в простые игры, главным образом в двадцать одно, но иногда в щептик и редко, предаваясь «изыску», особенно в последнее время, играли в покер, главным образом из-за специфических терминов этой игры, дававших повод для шуток; игру эту знал любой, и все партнеры получали от нее истинное удовольствие. Играли и в цинтар, но вместо кукурузных зерен на грязную оберточную бумагу, расчерченную по правилам, ставили наполеоны и монеты ее величества королевы Виктории. Здесь-то и окрестили ради смеха одни монеты «фасолью», а другие — «кукурузой». Ход по кривым линиям, нарисованным смоченным слюной химическим карандашом, назывался «прополкой», потому что наводил на мысли о кукурузе. Удачливая карта — «дождем плодородия». Золото и серебро, украшения и разного рода ценные вещи странным образом именовали сельскохозяйственными терминами.
Во все это играли без оглядки, отдаваясь веселью, все ставилось на кон; то был какой-то странный урок на тему о тщете богатства и роскоши этого мира. Все выворачивалось наизнанку, и обнажалось то, из-за чего в течение столетия собирались эти богатства: жадность и жажда жизни, толкавшие к накопительству, освобождались от торжественных одежд, законов и правил; в этом азарте игры на счастье исчезала иерархия, согласно которой некогда оценивали людей. Здесь все становилось явно, и уже самое это отрицание таинственности связей и форм старого мира вело к его уничтожению. Люди Карлика держались вполне непосредственно — барон Грёдль не позволил бы себе такого — и потому были веселы, всегда веселы.
Единственным, кому представлялось право быть более сдержанным, а иной раз и задумчивым, был Пауль Дунка, законник, который должен был устанавливать контакты с внешним миром, разговаривать с важными лицами и в случае необходимости находить юридические формулы для оправдания действий Карлика. Он тоже смеялся, но меньше, много меньше здесь, чем в других местах; почти помимо своей воли ему приходилось подлаживаться под веселье Карлика и его дружков. Иногда ему разрешалось произносить странные речи, при которых окружающие подмигивали и подталкивали друг друга локтями.
Его встретили залпом смеха, он увидел освещенную комнату и засмеялся вместе со всеми.
— А, Пали, привет! — весело крикнул Карлик.
— Привет!
— Здорово! — закричали все вокруг, а «отец» Мурешан, дабы подкрепить веселье, добавил:
— Благословляю тебя, сын мой, в этом доме, куда мы собрались, чтобы вознести хвалу господу.