Половодье — страница 7 из 75

Жила она в доме со служанкой, та дуреха была, но сильная и постоянно за ней ходила, и делала все, что ей приказывали, и защищала ее. Старухи крестились, когда проходили мимо ее дома, поп Дорош поминал ее в проповеди каждое воскресенье. Землю ей помогала обрабатывать служанка, а также русские из Рарэу, потому что после этой истории с Йози жены не разрешали своим мужьям ступать за ее ограду. Потом, значит, вышла она за Иона, и Иона нашего точно подменили. Меня и знать не хотел, только и делал, что работал дома или в поле. И то правда, работы хватало с утра и до ночи. А с нее не сводил глаз. Я у них спрятался, когда почуял беду, хотя брат не больно-то хотел меня приютить. Но и на улицу не смел выгнать. Все только смотрел на меня и спрашивал: «Долго еще у нас останешься или уйдешь скоро?» А я ему: «Ничего, вы прокормите меня». И сидели мы так дома, и стал и я на сноху заглядываться. Пройдет она мимо, постучит пятками, заденет меня своей широкой юбкой, и в носу у меня остается ее запах. Бывало, занимаюсь работой — режу ложки. А краем глаза за ней слежу. И казалось мне, что она мимо меня все ближе проходит. А Ион как-то странно на меня смотрит, при ней он так не смел на меня смотреть. Я же, бывало, смеюсь над ним: «Что-то у тебя в дому курица закукарекала, видно, стала горластее петуха». А он все молчит и уж не улыбается, лишь чуть скривит губы и молчит, потому что она молчит. Уж не знаю, что это такое было, только помнится, как встану, начну ложки резать — не могу глаз от нее отвести. Росло во мне желание, как болезнь, и, когда становилось невмоготу, выходил я во двор и опрокидывал на голову ведро холодной воды из колодца. Да только будто еще сильнее загорался. Все думал: ведь сноха она мне, жена брата, и он меня уже подозревает. Спал я на простынях, словно на крапиве, всю ночь извивался в постели и слышал, как они там извиваются, и все казалось мне, что она нарочно так делает, чтобы мне слышно было.

Однажды стала она при мне мыть ноги. Увидел я ее белые округлые колени и едва не обезумел. Подошел к ней и говорю: «Вы меня кормите, дай и я тебе послужу» — и стал я мыть ей ноги только ради того, чтобы коснуться этих белых горячих коленей, чтобы видеть их, почувствовать ладонью. И она глядела на меня, и я был уверен, что она понимает. Слышите, я, Карлик, точно этот жалкий писарь Йози…

Тогда поднял я на нее затуманенные глаза и, стиснув зубы, сказал: «Ты для них все равно что пресвятая Мария, я же только сам себе указ, и, если сам себе не могу приказывать, тогда я не мужчина и зря живу на этой земле». И собрался я сдуру отрезать себе палец и выбросить его в окно. Вынул садовый нож и, только почувствовав его холодное лезвие, подумал, что хочу это сделать, потому что не умею себе приказать. Я спрятал нож в карман, лег в постель, закрыл глаза и приказал себе: «Спи, дубовая твоя голова» — и через несколько минут заснул и проснулся другим человеком. Я победил, я смотрел на Иона ясными глазами, и он смотрел на меня, и он понял, что теперь уже не о чем тревожиться.

Я больше не резал ложки, целыми днями я спал, будто после тяжкой работы. Так крепко я спал, что на вторую ночь и не почувствовал легавых, услышал только, как разбилось окно и увидел, как спрыгивает пара сапог; я засунул руку под подушку, в глаза мне ударил яркий свет фонаря, и я понял, что все кончено. Тут они прикладами разбили двери, и в комнату ворвался сам Костенски Гёза и шесть полицейских, а на улице стояли человек десять — двенадцать жандармов с султанами на шапках.

Когда меня связывали, каждый ударил прикладом по моей спине, и я подумал, что они хотят убить меня на месте. Но они увезли меня в город, с этой самой ночи началось избиение. Им нужно было еврейское золото, которое я тогда прятал, оружие и многое другое. Уж ты прости, Месешан, но ты рядом с Костенски Гёзой — дитя. Как он бил! Он сидел на столе, вместо потерянного глаза у него было вставлено черное стекло. И бил только левой рукой. Он и его люди, всего пять или шесть человек — а казалось, тебя драли когтями дикие звери.

Тогда-то и случилась эта странная история. После всех этих побоев я спрашивал себя, зачем мне жить дальше, я понял, что меня убьют, но я не знал, где спрятано все золото. То, что знал, я сказал. И я думал, значит, зачем мне дальше жить, потому что ведь они опять будут меня бить, это они умели. Они засовывали мне осколки стекла под ногти, совали мои ноги в кипяток и смеялись, а я вначале чувствовал себя как ребенок, и мне хотелось плакать не только от боли, но от жалости к себе. Да, как я уже сказал, мне было себя жалко. Жалость к себе усиливала боль от ударов, и мне было жаль своего тела. Арапник бил меня не только по телу, но и по душе. Так я мучил себя больше, чем они меня мучили, а потом мне пришла в голову одна мысль и одно желание.

Карлик на мгновение замолчал; он больше не глядел на них, он смотрел в пустоту, как будто вокруг никого не было. Таким его еще никогда не видели. Он говорил, вспоминал, как бы раскрывая свою душу. А большинство тех, кто сидел за столом, даже и не подозревали, что существуют подобного рода вещи. Поэтому многие пришли в замешательство, как-то сжались, сдвинулись, сблизив узкие лбы и нахмурив брови от тщетного усилия — понять.

Карлик продолжал:

— И вот как раз когда я был в таком состоянии, пожалел я горько, что не сошелся с Ануцей. Ну и что ж, что она жена моего брата? Сколько нам жить на земле и что нас ожидает? Я вот справился с собой и гордился тем, что умею себе приказывать, что сам себе хозяин. Но ведь надо мной столько хозяев, которые могут меня убить! Зачем же мне самому себя обуздывать и мучить, когда столько людей могут меня мучить?

Они били меня, а я мечтал о белом теле, которое видел и которое дорисовывало мне мое воображение: круглое и теплое колено, сильные белые икры. Я страдал, но вместе с тем я укрепился духом, и, когда меня, окровавленного, бросили на солому, я смотрел в пустоту и думал о ней и жалел, что не спал с ней, кем бы она мне ни приходилась. Вот чего мне больше всего в жизни было жаль. Что обуздал я себя и не переспал с женой своего брата. И это меня укрепило, и через несколько дней у меня уже хватило сил бежать. Иона насмерть забили люди Гёзы, и я пошел к Ануце, но не нашел ее. Я и сейчас об этом жалею.

Карлик умолк, молчали и все вокруг. Была бы это забавная история про какую-нибудь разбитную бабенку — тогда другое дело. Пауль Дунка смотрел на Карлика и думал, что в его облике и облике его «рыцарей» есть что-то глуповатое и ненастоящее. Всем им еще была неведома гордыня — а ведь она-то и есть самая большая страсть; ими владели другие страсти, из которых ничего не построишь, потому что это преходящие страсти.

Карлик нарушил молчание. Он встал, опрокинул рюмку цуйки и сказал:

— Всем одеваться, мы идем с господином комиссаром, он нам кое-что приготовил.

Все поднялись, выпили по рюмке, надели свои толстые кожухи и кожаные пальто. Они даже не спросили, куда идти, они молча вышли, на ходу застегивая пуговицы, в комнатах и коридорах эхом отдавались их шаги.

Глава III

На улице Карлик отвел Пауля Дунку в сторону. «Послушай, доктор, — сказал он, — не твое это дело. Ступай-ка ты лучше домой».

От тихого, почти интимного голоса на Пауля Дунку повеяло чем-то особенно близким. Странное дело, от Карлика не пахло спиртным, как можно было ожидать, а чем-то по-стариковски затхлым, хотя ему было всего лет сорок пять, самое большее — пятьдесят. Так пахло от отца Пауля, старого Дунки, в последние годы его жизни, и этот острый запах пугал Дунку. Как раз в то время старик разочаровался в сыне. Перед отцом он был всегда беззащитен, перед ним было бесполезно притворяться тем, кем ему хотелось бы быть. Вот и теперь Карлик говорит, что это «не для него», и отсылает его домой, как ребенка. Когда-то товарищи тоже не принимали его в свой круг. И, как тогда, он почувствовал себя одиноким, отверженным. А бывало, он так жаждал общества веселых и беззаботных мальчишек, здоровых парней, которые жили просто, без всяких сложностей; но они, неизвестно почему, отвергали его и уходили, оставляя его где-то позади.

Поэтому он сказал Карлику: «Нет. Куда вы, туда и я. Мы ведь вместе. Почему же мне не остаться с вами?» Именно теперь, когда это было рискованно и означало, что он окончательно порывает со своим прошлым, он не бросит остальных.

«Хорошо, как знаешь», — сказал Карлик и поспешил стать во главе молчаливо шагавших гуськом людей. Они шли по мокрым и пустынным улицам, готовые на опасное и тайное дело, и инстинктивно, может быть, чтобы не разговаривать, как солдаты, смотрели друг другу в затылок.

На горы спустился осенний туман, и часы на высокой уродливой колокольне католической церкви светились белесоватым светом; каждые четверть часа над городом плыл приглушенный и смутный звон. И даже несколько выстрелов — они бывали еженощно — прозвучали приглушенно и почти мягко в этой сырости. Пауль Дунка чувствовал себя хорошо, новые друзья были ему защитой. С ними он не боялся идти по пустым улицам города. Если бы не они, он, как и все, скрылся бы в доме сразу же после наступления темноты и не решился бы выйти до утра, пока совсем не рассветет. И в теплом одиночестве дома со страхом, словно буржуа, слушал бы все эти шумы взбаламученного города.

Вскоре большие дома со створчатыми воротами, ведущими в уединенные внутренние дворы, где окаменели усталые хризантемы, сменились почти крестьянскими домиками окраинных улиц, и, когда они проходили, охрипшие от лая собаки бились головами об изгороди. Пахло, как в деревне: навозом, домашним скотом, соломой. В одном месте они пересекли железную дорогу и пошли по узкой грязной тропинке через пашню, перепрыгнули через забор, добрались до нескошенной травы и наконец вошли во двор; пограничная река была совсем рядом, ее было ясно слышно. Из-за амбаров, освещенных фонарями, появились темные силуэты.

— Вечер добрый, — сказал Карлик, и силуэты, приблизившись, пробормотали в ответ что-то уважительное.