Первый раз они встретились предыдущей зимой под той же пристанью, где нашел их я. Он уже жил там и раньше, а она пришла туда за неимением другого ночлега. Было холодно, и на них были лохмотья летнего платья, и они согревались друг около друга. Но не это было причиной падения Дуньки; они еще были настолько молоды, что совместный ночлег не возбуждал их инстинктов. Даже и теперь, год спустя, она говорит о своей «работе», как о довольно чувствительном мучении. А тогда она с ужасом думала об этом. Но обстоятельства были таковы, что пришлось покориться. Как раз настали холодные дни, публики было мало на улицах, и Дунька возвращалась под пристань с пустыми руками.
— Никто не подавал.
У Егорки — так звали мальчика, — тоже не было заработка, и дети голодали по три дня кряду.
— А тут к Дуньке один лодочник стал приставать, — рассказывал Егор, — три рубля сулил. Я говорю: «Соглашайся, дура!», а она боится, как только увидит его, так бежать. Пробовал я ее и бить — ничего не помогает: «Лучше, — говорит, — убей!»
Чтобы уменьшить этот безотчетный страх перед неизвестным, Егорка при первом же заработке напоил свою подругу водкой… На это подвинул его собственный опыт…
Такова история падения этих двух обездоленных бесприютных детей. Все происходило чрезвычайно просто и вместе с тем производило ужасное впечатление. Кто-то когда-то их родил и чуть не после рождения выбросил на улицу.
— Моя мать в больнице умерла, — говорит Дунька, — а тетка меня выгнала, сказала: «Ступай в приют! Кормить, что ли, я тебя буду?»
Она и пошла, но приюта, конечно, не нашла, так как ей тогда было лет 6–7. Улица приняла ее и кормила, а также и давала ей ночлег под пристанью, под брусьями, на лесных пристанях и вообще во всяком темном, защищенном от ветра углу.
— Подавали сначала хорошо, каждый день больше гривенника набиралось, — вспоминает она.
И если бы она не вырастала, а так и оставалась шестилетней крошкой, улица, вероятно, продолжала бы отпускать ей ежедневно по гривеннику. Но она по неумолимому закону природы росла, туго, но все же росла, и это-то ее и погубило. В 11 лет улица нашла, что она уже может зарабатывать свой хлеб, и перестала отпускать гривенники. На ее судьбе, как в зеркале, отразилось буржуазное миросозерцание, в котором детский труд представляет из себя то Эльдорадо, к которому стремится всякий владелец орудий труда.
— Дети должны работать, их труд самый выгодный, а неработающая 11-ти летняя девочка является прямым убытком для «общества».
Вот что молчаливо ответила Дуньке улица, когда она протягивала руку за подаянием.
И вот она работает! Теперь она не сидит на шее общества, она живет своим «трудом»!
История Егорки точная копия с истории его подруги, с той только разницей, что он совсем не помнит своих родителей. Матерью его всегда была улица, поступила она с ним так же, как и с Дунькой, и к тому и другому приложена была одна и та же мерка. До одиннадцати лет кое-как кормился подаянием, а на двенадцатом году принужден был согласиться на предложение «лодочника». Разница была еще в том, что его «лодочник» заплатил ему не три рубля, а всего рубль, хотя это был богатый человек, домовладелец, гласный думы. Этот господин, очевидно, лучше знал рыночную цену детского тела, чем лодочник, о трех рублях которого дети сами говорят, как о сумме, далеко превышающей ценность оказанной услуги.
Три рубля для них целое богатство, они даже боялись, что их ограбят, и прятались от всех. Им казалось, что все только и думают об их «богатстве».
Егоркин первый «гость» в качестве привычного ценителя труда, конечно, знал это и вознаградил его рублем. Но Егорка не обижается на него, он находит, что все это в порядке вещей.
Ведь он не один занимается этой «работой» и всем так же платят. Егорка болен, его заразили, но и на это он не обижается и это находит он в порядке вещей.
Его удивляет скорее обратное: человеческое отношение к нему постороннего лица, бескорыстное желание помочь, войти в его положение. Это ему непонятно, к этому он не привык и это не укладывается в его голове. Так, он никак не мог примириться с тем, что ни он, ни Дунька не нужны мне и что все наше знакомство ограничится одним ужином.
Напротив, он думал, что мне нужны одновременно и он, и его подруга, — иначе зачем я их кормлю обоих, а не одного которого-нибудь.
Именно это он имел в виду там, под пристанью, когда сказал:
«Пойдем, Дунька, бывают ведь и такие! Помнишь прошлогоднего капитана?»
«Прошлогодний капитан» именно надругался над ними обоими вместе, при самой отвратительной обстановке.
И как я ни уверял их, что ничего подобного не желаю, они не верили, это видно было по их глазам, по их переглядыванию между собой. Поверили, и то с трудом, только когда я распростился с ними у дверей притона.
— Вы вправду уходите?
— Конечно, а ты все не веришь?
— Нет, зачем не верить… пойдем, Дунька, всякие господа-то бывают!
И они скрылись в темноте.
Дети и общественная совесть
С тех пор прошло три года, а стоит только мне закрыть глаза, как обе детские фигурки вырастают предо мной в той обстановке, в какой я провел с ними около двух часов.
Егорка сидит, опершись локтями на стол, и говорит:
— Гости все больше под пристанью у нас бывают: когда к ней приходят, я отойду немного и жду, а когда ко мне придет кто, она отойдет… А потом идем в лавку покупать хлеб…
Какой горький хлеб достается им в жизни!
Тогда этот мальчик в роли проститута был для меня в новинку; я, как житель внутренних губерний России, не предполагал ничего подобного, поэтому так и поразила меня эта злополучная пара. Теперь я знаю, что детская проституция в среде обоих полов — обычное явление не в одном только этом городе. И к стыду моему, должен сознаться, что меня это больше не поражает. Я негодовал на общество, что оно равнодушно смотрит на такое отвратительное явление, а теперь сам слился с этим обществом и так же равнодушно смотрю на эту гнусность, как и оно. Таково влияние постоянно находящегося перед глазами факта — в конце концов он получает право существования в глазах всех, не исключая и тех, которые должны стоять на страже интересов общества.
Явление это общее, например, для всего Кавказа, однако в закавказской прессе вы не встретите крика негодования по этому поводу, она довольно равнодушно отмечает: «Такого-то числа, такой-то обыватель совершил гнусное насилие над мальчиком стольких-то лет». И только не ждите статьи или фельетона по поводу этого гнусного насилия, их не будет, ибо это «гнусное насилие» есть обычное явление в общественной жизни, к нему все присмотрелись, всем оно надоело и никого не интересует. Я говорю это не в упрек кавказской прессе, — нельзя негодовать ежедневно и без конца по поводу одного и того же явления, как бы оно возмутительно не было. В конце концов или негодование уляжется, или негодующий не будет иметь слушателей, мимо него будут проходить так же равнодушно, как равнодушно проходят мимо самого факта, по поводу которого выражается негодование. Отмечая равнодушное отношение печати к этому печальному факту, я только хочу показать, насколько распространено и насколько глубоко пустило корни то явление, о котором я говорю. Его волей-неволей признают имеющим право существования, признает, конечно, прежде всего общество, и с ним вместе не может не признавать и печать, как кость от кости общества и плоть от плоти его.
Борьба со злом при таком положении для отдельного лица является более чем трудной, на какой бы почве это лицо ни повело свою борьбу. Общество, раз оно признало за чем-либо право существования, всегда умеет дать отпор новатору. Всякое преследование за неестественный порок тотчас встречает обвинение преследователя к шантаже.
— Это шантаж! — вполне искренне кричит обвиняемый, так как считает, что, преследуя его за то, что делают безнаказанно все, обвинитель поступает с ним несправедливо.
И его крик находит сочувствие и поддержку со стороны общества, так как на него тотчас откликаются все те, которые только по случайности не обвиняются в том же.
Года четыре назад в городе Б. случайно возникло дело о насилии над одним мальчиком, причем на следствии он указал до 12-ти лиц, имевших с ним постоянные сношения. В числе указанных мальчиком лиц было несколько человек гласных думы. Факт этот в печать не попал, но частно был известен всем, тем не менее, никакого негодования в обществе не вызвал. Над обвиняемыми добродушно посмеивались, подшучивали, но в то же время им сочувствовали, им старались помогать выкрутиться из неприятного дела. Все кричали: «Это шантаж!» — хотя все прекрасно знали, что обвиняемые в этом отношении считаются любителями.
Такое отношение общества к неестественному пороку не может, конечно, не остаться без влияния и на следственную власть. Дел подобного рода в Б. возникает масса, но почти все они, за самым незначительным исключением, идут на прекращение.
Мальчик, обыкновенно, со всеми подробностями описывает гнусный акт, указывает место, время действия, участвующих лиц, — но все это ничему не помогает без сочувствия общества. Общество хором кричит: «Это шантаж!»
И этим криком гипнотизирует следователя, внушает ему непреодолимое сомнение в каждом слове мальчика и, напротив, доверие к каждому слову обвиняемого и его свидетелей, — и в конце концов получается такая картина предварительного судебного следствия, что дело не прекратить нельзя.
И оно прекращается, что само собой набрасывает тень на обвинителя, как на шантажиста.
Биржа тела и неестественная любовь
В результате вырастает уже совершенно невероятное явление. Указанный порок, как известно, карается по русским законам весьма строго, хотя бы и было согласие обеих сторон, — следовательно, какого-либо открытого проявления этого порока быть не должно, и, казалось бы, и быть не может. Однако, в Б. существует также всем известное место, на котором мальчики открыто предлагают себя желающим.