Польские повести — страница 3 из 100

Неожиданно она оставляет перины в покое и, уставившись, смотрит куда-то вдаль, на дорогу, ведущую к Поселку, а потом, не оборачиваясь, зовет:

— Хануля! Хануля!

Но Хануля уже далеко, давно за поворотом, коза рвет веревку из рук, коровы норовят забраться в бобы, ей некогда даже оглянуться.

Тогда Тетка кричит:

— Стефек, иди сюда, кому говорят! Оглох, что ли?

Я подбегаю к ней с топориком в руках. Она протягивает руку, показывая за реку, туда, где за мостом виднеется лесопилка. Как всегда, там суетятся люди, и я не понимаю, на что мне нужно смотреть.

— Ну и болван! — сердится Тетка. — Сюда смотри, сюда! Не видишь, что ли? Вон он, уже на мосту.

На мосту показался человек как будто не здешний, а городской, но одетый очень уж бедно. Он вел под уздцы буланую лошадь — морда ее то поднималась над перекладиной моста, то снова опускалась вровень с ней, лошадь прихрамывала, да и путник еле передвигал ноги. Вот он перешел через мост, дошел до святого Яна, остановился, заслонил ладонью глаза от солнца, посмотрел вдаль на дорогу, потом вправо, на тропинку, ведущую к дому Тетки, и, наконец, влево, на тропинку, уходящую в поросшие лесом горы. Глухим, изменившимся голосом Тетка сказала:

— Это твой Отец. Вот он! Вернулся.

Я вырвался, хотел побежать. Мои воспоминания об Отце были очень расплывчаты, я часто видел его во сне, но каждый раз в ином обличье, дольше всего память моя хранила его страшный, высокий голос, каким он прощался с Мамой, он и мне говорил что-то, чего я спросонья, да еще при чужих людях, перепуганный насмерть, никак не мог понять, а потом и голос его в памяти моей звучал уже по-разному, и в конце концов я ничего уже не мог вспомнить: ни фигуры его, ни глаз, ни лица, ни волос. Я так ждал Отца, так мечтал, чтобы он вернулся. Он все не возвращался, и Мама умерла, а я не переставал ждать. Соседи, Теткины знакомые, мягко и терпеливо объясняли мне, что ждать не надо, Отец давно умер.

Тетка еще крепче ухватила меня и тяжелой рукой пригнула к земле.

— А ну становись на колени. На колени, говорят тебе, и молись. Можешь про себя. Молись, чтобы он свернул на нашу тропинку. Если он пойдет в гору, к вашей халупе, то пропащая его жизнь и твоя тоже, Стефек.

Я встал на колени, но не молился. Вернее, молился, но совсем не так, как того хотела Тетка, — беззвучным шепотом я кричал Отцу:

— Папа, только не сюда! Домой иди, домой!

Человек с буланой лошадкой отвел руку ото лба и двинулся вперед.

Я чувствовал, как на моей шее равномерно подрагивает Теткина рука. Сердце мое билось словно в унисон с далекими шагами Отца. На перекрестке, там, где дорога пересекает тропинку, он на мгновение остановился, заколебавшись, и я чуть было не вскрикнул. Он поправил уздечку на шее у лошади и повернул в гору, к лесу.

— Вот бандит! — словно удивившись, тихо сказала Тетка.

Я вырвался из-под Теткиной руки, отскочил в сторону и повернул к ней свое мокрое от слез счастья и гнева лицо.

— Неправда! Ты говоришь, как те, кто его забрал. А ты ведьма, ты еще хуже их. Но их прогнали, а папа вернулся.

Тетка неожиданно закатила мне пощечину, я чуть не упал. И хладнокровно, с грустной издевкой сказала:

— Твоего Отца взяли вовсе не за то, за что ты думаешь. Браконьер он и вор. Вот за это-то его и забрали.

В руках у меня все еще был топор. Я замахнулся, вскрикнул и со всей силы метнул его прямо в открытую дверь сеней острием о порог.

Я, не оглядываясь, бежал со всех ног. Шум ветра в ушах рвал в клочья проклятия Тетки. На дороге я едва успел отскочить в сторону от разогнавшейся повозки, горячее дыхание коней, звон упряжки, стук копыт, мелькнувшее на мгновение, скривившееся от неслышимых проклятий лицо, похожее на большой помидор, — все это исчезло в туче пыли и тут же было забыто, я перескочил канаву и, задыхаясь, бежал в гору. Отец и лошадь исчезли за горбатым поворотом тропинки. Чтобы их обогнать, я бросился в заросший овраг, ободрал на его крутом склоне руки и колени, потом выскочил на полоску поля прямо в хлеба, и вдруг где-то рядом из зарослей терновника услышал голос Отца, его всамделишный голос.

— Эй, малый, не топчи ячмень!

Остановившись как вкопанный, я сказал:

— Хорошо, папа.

Он отпустил веревочные поводья и, осторожно нащупывая рваным ботинком межи, вытащил меня из хлебов, поднял высоко над землей, и больше я уже ничего не видел.

Потом я шел следом за ним, тропинка была узкая. Преодолевая застенчивость и испуг, я спросил:

— Пап, а ты бы стал меня искать?

Он обернулся, его заросшее темное лицо смеялось:

— Ты так думаешь? Это ты, брат, плохо меня знаешь. Я уж кое-кого из знакомых встретил, а Эмильку, Ксендзову дочку, послал к Тетке за тобой. Но ты сам нашелся — это еще лучше.

— Ключи-то у Тетки.

Он снова обернулся, еще более оживленный, чем раньше.

— Ничего, что-нибудь придумаем.

Никто прежде так со мной не разговаривал, никто так не шутил. Я совсем осмелел.

— Пап, ты похож на цыгана, — сказал я.

Свободной рукой он подхватил меня, посадил на лошадь и всю дорогу поддерживал, чтобы лошади не было тяжело; мое замечание очень его рассмешило.

— А ты угадал. Мне и с цыганами скитаться пришлось. Цыгану дашь, у цыгана и выцыганишь — вот как, брат, приходилось.

Потом вдруг задумался и помрачнел. На холке у лошади я заметил небольшое коричневое пятнышко, выглядело оно очень забавно, ни у одной лошади я не видел такой метки. Я похлопал лошадь по холке — шерсть оказалась мокрой и липкой. А метка от моего прикосновения словно бы уменьшилась, зато ладонь у меня была словно в клею. Метка эта испачкала мне пальцы чем-то коричневым, и почему-то на душе стало тревожно, я сжал пальцы в кулак и покосился на Отца.

Но Отец ничего не заметил, мы были уже возле самого дома, он глянул на висевший в дверях большой замок, Потом на окошко с мутными, словно покрытыми бельмами стеклами. Глаза у него были сердитые и словно бы застывшие, лицо вытянулось и побледнело, на заросшем черной щетиной лице зловеще торчал заострившийся нос. Я испугался внезапности этой перемены. Но стоило ему снова взглянуть на меня, и я сразу успокоился. Он спросил очень тихо и мягко:

— Маму-то хорошо помнишь?

Я кивнул.

Он осторожно снял меня с лошади, отпустил поводья, и лошадка, словно у нее был человеческий разум, раз-другой щипнув травку, сама затрусила через двор к конюшне, толкнула мордой ворота и вошла. Отец посмотрел ей вслед, покачал головой, потом подмигнул мне с тем заговорщицким выражением, от которого ребенок неожиданно чувствует себя взрослым.

— Эта кобылка, понимаешь, скоро ожеребится. Зови ее Райкой, и она будет тебя слушаться.

Набравшись храбрости, уж очень меня разбирало любопытство, я спросил:

— А лошадь тоже цыганская?

Отец ответил не сразу.

— И да и нет. Досталась мне от цыгана, но вообще-то солдаты ее бросили, когда бежали. Смотри никому об этом не рассказывай, а то пойдет молва.

И мне показалось, что я совсем взрослый.

Впрочем, к тому времени, когда Отец вырвал замок вместе с засовом из прогнившего и трухлявого косяка и открыл двери в темные и затхлые сени, я уже снова успел стать тем, кем был, и мне захотелось плакать.

Но Отец, едва переступив порог, словно бы почувствовал, что со мной. Он повернул меня к себе лицом, встряхнул, похлопал по плечу. И только дрожащий его голос был в каком-то странном противоречии с быстрыми и задорными движениями.

— Ну что ты, Стефек, будет тебе, — утешал он меня. — Ведь мы теперь вместе — ты и я. Да еще Райка с нами, не так уж мы одиноки на белом свете.

И хотя Отец стоял в дверях против света, я все же заметил, что он часто, часто моргает.

Так мы и вошли в наш дом. Отец и я.

IIПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С АЛЬБЕРТОМ

Альберт свалился с неба.

Именно так думал я о нем в детстве после того, как он так нежданно-негаданно ворвался в нашу жизнь: упал с неба. В моем сознании незабываемые события той ночи слились в одно целое с библейской легендой, которую я слышал и дома от Мамы, и позднее, в школе, с легендой о падших ангелах, которых выгнали из рая, и о главном смутьяне — Люцифере. Может быть, потому я так боялся Альберта.

Кажется, случилось это в конце весны, но все же я не могу в мыслях своих отделить своей первой встречи с Альбертом от другого, совсем незначительного события, случившегося ранней весной, должно быть, еще до возвращения Отца. Случай совсем пустяковый и сам по себе ничего не значащий живет в моей памяти вместе с более сильными впечатлениями, как гриб-трутовик на коре дерева.

Я шел через лес, куда и зачем, не помню: может, спешил в лавку, выполняя наказ Тетки, а может, радуясь весеннему солнышку, просто бродил в поисках первых анемонов. Шагая по заболоченной влажной земле, я незаметно для себя набрел на большую лужу. И остановился, пораженный тем, как неспокойно вздрагивает поверхность воды среди жухлых зарослей прошлогоднего камыша и свежих побегов молодой зелени. Я наклонился. На поверхности лужи медленно плавали архипелаги зернистого студня лягушачьей икры, кое-где помеченной черными точечками и запятыми разной длины. Чуть дальше я увидел целую колонию хвостатых существ, освободившихся от зеленой слизи, величиною с палец. Это были вылупившиеся головастики. Я не мог оторвать от этого зрелища глаз, хотя оно казалось мне отвратительным и — не знаю почему — неприличным и даже грешным. Наконец я встал, чтобы продолжить путь, и снова вынужден был остановиться. На тропинке, уже давно просохшей на солнце и даже растрескавшейся, как хлебная корка, виднелось несколько кусков лягушачьей икры, и тут же рядом еще мокрая палка. Кто-то тут проходил до меня, должно быть, совсем недавно. Икра была еще свежая, пульсирующая. И вдруг на моих глазах на нее набросились большие муравьи — красно-черные и просто черные, они сбегались со всех сторон, разрывали добычу, уносили ее по дорожкам к своим туннелям и холмикам и снова возвращались. А когда икры осталось уже совсем немного, черно-красные муравьи набросились на черных, и разгорелся бой. Они впивались друг в друга челюстями, цеплялись лапками, сновали и суетились в просыхавшей на солнце тине. Это продолжалось недолго. Скоро икра полностью высохла, на месте боя еще клубилось легкое облачко испарений, да тут и там валялись съежившиеся трупики муравьев. Меня мутило, тряслись ноги. Я удрал.