— Опять за свое, — сердился Ксендз.
Он снял с гвоздя конец шнура, свисавшего с перекрытий, и осторожно потянул его два раза — где-то наверху зазвенел колокольчик. Ксендз запрокинул голову, прислушался.
— Ой, до чего упряма! — пробормотал он. В голосе его было, пожалуй, больше удивления, чем гнева. — Коли так, придется пойти за ней.
Он вывел нас в сени, а из сеней по узкой и крутой лесенке на хоры. Мне все здесь было внове, не хотелось уходить, но Ксендз открыл небольшую дверцу, за которой я увидел еще одну лестницу, только более крутую, почти отвесную. Ксендз поднимался первым, осторожно держа в руках лампу, следом за ним шел я, за мной — Отец. Неожиданно босые пятки Ксендза перестали мелькать у меня перед глазами — и мы оказались в шестиугольной комнатке. Сквозь два маленьких окошка с трудом пробирался тусклый свет луны. Как только огонек лампы разогнал мрак, я увидел Сабину. Она не обернулась, словно бы и не слышала, как мы вошли, словно бы и не заметила, что в комнате стало почти светло. Я встал так, чтобы лучше видеть Сабину. Ах, как я любил глядеть на нее. Какой красивой она тогда была.
Расчесанные перед сном волосы падали ей на плечи, сверкавшие белизной в овальном вырезе темной кофточки. Свет от лампы переливался в ее волосах золотистой дымкой, скрещиваясь с оттенявшим лицо лунным бликом. Глаза у нее были закрыты. Только теперь я обратил внимание на освещенную часть картины, перед которой она стояла на коленях.
— Пап, гляди! Ведь это Пани!
Сходство созданной воображением художника женщины с матерью Сабины было удивительным. Отец рядом со мной склонился над картиной. Я видел сбоку его мучительно-сосредоточенное лицо.
Ксендз поднял лампу выше.
— Сабинка, полно, успокойся, — сказал он мягко. — Ведь ты уже взрослая, должна понять, что все это небылицы.
Он поставил лампу в нишу одного из окон, силой заставил Сабину подняться, притянул ее к себе и, показывая на освещенную теперь полностью картину, стал объяснять Отцу и мне.
— Наша церковь старинная. Боюсь, что в скором времени она станет музеем, и только. Небось слышали, что сюда понаехали всякие умники, любители старины. Принялись они скоблить стены и вот что под самым куполом отскоблили. Присмотритесь хорошенько, картина старая, прелюбопытная, а писал ее кто-то из местных.
Я с любопытством приглядывался к картине, занимавшей целые три стены. Средняя часть картины изображала сцену распятия. Помню, как поразило меня то, что в центре ее был вовсе не Христос, отодвинутый как бы в глубь картины, а один из трех солдат, которых художник поместил на первом плане. В то время как двое из них сидели, склонившись над кувшином и кубками, так что лиц их почти не было видно, третий, освещенный расколовшей небо молнией, возвышался над ними во весь рост в дерзкой, вызывающей позе. Поставив на камень голую, мускулистую ногу, он прислонил к ней копье, которым только что, должно быть, нанес рану Христу, а в руках держал по колоде карт, приглашая товарищей начать игру. Две боковые картины своим сюжетом не были связаны с Голгофой. Слева худой отшельник читал толстую книгу, положив руку на голову растянувшегося у его ног льва. Самой захватывающей была картина справа, возле которой мы и нашли Сабину. Она была страшной, зловещей и вместе с тем смахивала на гротеск. Снизу полыхали красные языки пламени. А в это пламя, рассекая пустоту, падала вниз головой женщина. Вслед за ней, тоже головой вниз, летел страшный и косматый черт, который был виден только до половины, так как верхнюю часть картины прикрывал занавес из обычной мешковины. Наверное, им закрывали всю картину, но сейчас один его край был приподнят и зацеплен за гвоздь. Поэтому я видел только рогатую голову черта, его поросшие густой шерстью руки и вилы, которыми он подцепил женщину. Самым удивительным было то, что лицо женщины, в отличие от искаженной гримасой физиономии черта, было кротким, спокойным, с едва заметной улыбкой. Только вытянутые в пустоту руки, казалось, тщетно ищут опоры.
— Вот видишь, брат, — сказал Ксендз Отцу. — Еще забота прибавилась… Сабина и без того всегда была, была… — он запнулся, подыскивая слово, — чересчур чувствительная, и эта старая дурацкая легенда на нее сильно подействовала. А тут… — И он устало махнул рукой. Потом высвободил зацепленный за гвоздь занавес, тщательно закрыл всю картину и потрепал Сабину по волосам. — Ступай, дочка, ложись спать, не думай об этом.
Но Сабина выскользнула из его рук. Она подошла ко мне, опустилась на колени, запрокинула голову, положила мне на плечи руки и, приблизив свое лицо к моему, сказала:
— Ты сразу заметил. Узнал мою маму.
Она глядела мне в глаза с какой-то пронзительной грустью. Я едва сдерживал слезы. И неожиданно для самого себя вдруг сказал:
— Нет, Сабинка, она не похожа на твою маму, ни капельки не похожа.
И, увидев в глазах Сабины укор и разочарование, тотчас же пожалел об этом.
— Это ты сейчас говоришь неправду… И ты уже научился врать…
Она сняла с моих плеч руки и отвернулась. Эта первая в моей жизни ложь легла мне на душу тяжелым камнем.
Отец и Ксендз все поглядывали в окно, я подошел к соседнему окну и тоже глянул, но голова моя едва доставала до подоконника, и я смог увидеть только месяц, который казался теперь меньше и был бледно-золотистым. Я слышал, как Ксендз чуть приглушенным голосом говорил Отцу:
— Если бы у нее хоть здоровье было получше. Так нет. А тут, господи, прости меня, грешного, святой стать захотела.
Домой мы с Отцом вернулись поздней ночью, но я еще долго не мог заснуть. Впервые я по-новому увидел Сабину. Сабина — святая! Я невольно вспомнил все то, что я уже успел приметить в ней раньше. Ее хрупкость, болезненность, нежность. И как она рвала в саду самые спелые яблоки и груши и раздавала нищим и убогим. А главное, что ее так любили все звери, лесные и домашние, птицы и даже пчелы. Только она одна каждый год во время медосбора без сетки могла вынимать из ульев соты с медом. А ее комната, в которой всегда жили ручные зверушки, комната, где были белка, еж и заяц, где в открытое окно всегда влетали голуби и ласточки… Понемногу меня окутал сон, все в моей голове смешалось — Сабина гладила по голове льва, потом лев встал на задние лапы, а в передних лапах держал даму червей и даму треф, подцепив их когтями; и вдруг громко зарычали, завыли звери, и под этот рев Сабина стала медленно падать вниз головой в бездну, в черно-красную ее глубину.
— Стефек! — разбудил меня отцовский голос. — Проснись. Глянь в окно и сразу все забудешь.
Он, должно быть, почувствовал, что я все еще не опомнился от ночных страхов.
— Вставай, и пойдем заглянем к Райке. Боюсь, мы вчера ее замучили, как бы нам не упустить жеребеночка-то…
Мы вошли в конюшню. Райка, услышав наши шаги, тихонько заржала. Отец подошел к ней, пощупал брюхо.
— Положи руку вот сюда, — сказал он мне. — Теперь замечаешь?
Да, теперь и я заметил, что в животе у Райки шевельнулся кто-то.
— Это жеребеночек, папа? — спросил я.
— Да, жеребеночек.
— А он там не задохнется?
— Нет, оттуда он придет на свет.
— И все жеребята так?
— Все.
— Коровы телятся, — важно заметил я. — Я это знаю. А вот про лошадь не знал. — И в эту минуту меня вдруг осенило: — И с людьми тоже так бывает?
— И с людьми тоже.
Я взял Отца за руку и сказал:
— Знаешь, папа, а хорошо, что ты оставил там ружье.
— Чего это тебе вдруг вспомнилось? — удивился Отец.
Этого я, пожалуй, и сам не смог бы объяснить.
— Пап, а я уже больше не боюсь, — сказал я сам не знаю почему.
— А раньше боялся? — смеясь, спросил Отец.
— Боялся. Мне все время казалось, будто за нами кто-то крадется.
— Когда это тебе казалось?
— Да все время. И в Поселке, и у Ксендза, и потом тоже…
— Ах ты, трусишка! — рассмеялся Отец.
Он вывел меня за порог, подхватил под мышки и одним рывком посадил на плечи.
— Видишь, какой ты большой.
А я касался рукой колючих отцовских щек, смотрел, как гаснут звезды над соломенной крышей нашего дома, и на душе у меня было спокойно. Наступал новый день.
IVНА ЛЕСОПИЛКЕ И У РЕКИ. АЛЬБЕРТ И САБИНА
Весна была в полном разгаре. Мне не хотелось ходить в школу, не хотелось учиться, не хотелось сидеть в классе и слушать Учителя, хотя я искренне любил его. Это был еще молодой человек, очень худой и бледный, в очках с толстыми стеклами. Люди в Селе говорили, что он несколько лет укрывался в лесу и в горах с партизанами и там подорвал здоровье. Но я никак не мог представить его с винтовкой в руках.
К счастью, в этот день у него было всего два урока, на этом занятия кончались. Учитель как раз занимался с нами арифметикой, когда в комнату влетела бабочка. Хотя я очень боялся таблицы умножения, но не мог отвести взгляда от бабочки. Вот она пролетела над моей головой, села на тетрадку Эмильки, вспорхнула и через минуту уселась на пышный кудрявый учительский чуб.
— Девятью восемь, Стефек!
Сколько будет девятью восемь, я и по сей день не знаю. Я вскочил с места и растерянно уставился в одну точку. Эмилька подсказывала мне почти вслух. А я, как завороженный, показал пальцем на голову Учителя и пробормотал:
— Бабочка-капустница, пан Учитель.
В эту секунду зазвенел звонок. Не помня себя от радости, я выскочил прямо через окно во двор и за изгородью увидел бричку Ксендза, рядом с Яреком на козлах сидел мой Отец.
— Стефек, Эмилька! — позвал Отец. — Садитесь скорей, поедем на лесопилку.
Когда мы все расселись, Отец показал мне красиво надписанный конверт и объяснил:
— Это отец Циприан пишет директору Пшеницу, чтобы мне дали работу.
Я обрадовался, а Отец почему-то всю дорогу был угрюм и неразговорчив.
У лесопилки, как всегда, царило оживление. Одни подводы подъезжали с бревнами, на других вывозили готовые доски. Неподалеку от майдана была лавка, возле которой Ярек остановил коней. Мы все слезли, Ярек и Эмилька пошли в лавку за покупками, а мы с Отцом, миновав шумный майдан, а потом и лесопилку, направились к дому, где жил и директорствовал пан Пшениц.