Полуденный паром — страница 2 из 16

Они берут по сигарете и начинают курить — парень курит со знанием дела, девушка неумело.

Девушка. Видишь? Курю!

Парень. Тогда поцелуемся.

Пока по «нашей» дороге направляются в гавань грузовик с хлопком и серая «Волга», из порта на острове выходит к материку морской паром.

Купающийся в безветрии и утреннем солнце порт, над которым тоскливо и маняще гудит на прощание сирена парома, похож и в то же время не похож на множество таких же маленьких портов Эстонии. Аккуратные и какие-то голые домики: зал ожидания с билетной кассой и почтой, столовая, гараж, приземистый вытянутый пакгауз, пара стандартных строений из белого камня. Неудержимый и беспощадный морской ветер, топчущийся по девяти месяцев в году на этом округло выступающем в море мысу, где из-под сине-серого щебня выдирается на поверхность белая кость известняка, этот самовластный ветер, которого мы пока не чувствуем и не слышим, расплющил ногами даже можжевельник и пригнул к земле сосны, превратив их в горбатых карликов. Тут пытались сажать деревья — выживает одно из пяти. Эти выжившие назло всему деревья как бы олицетворяют собой бессильный протест. Глаз кинокамеры шарит по бесплодной земле и останавливается на зеленом клочке, на веселой густой траве, которую щиплют привязанная овца с двумя ягнятами. А затем земля уходит под воду, становится морем. Под лучами ясного-ясного утреннего солнца лежит, отражая бледную небесную синеву, море, у него идеально отшлифованная и теплая на взгляд поверхность. В него вонзается мол, похожий на вилку с двумя зубцами. На одном зубце — невысокий маяк. У причала разгруженное судно, его задравшаяся корма и черный форштевень ломают идеальную прямую мола. Единственные признаки жизни на нем — нижнее белье, три тельняшки и фартук кока, развешанные на шлюпках.

Метрах в двухстах от мола, раздувая белые пенистые усы и оставляя за кормой лениво расходящийся в стороны треугольник килевой воды, идет паром. Его крупный серый корпус осел в воде грузно и по-домашнему уверенно. Над серединой палубы возвышается ослепительно-белый командный мостик, опирающийся на пассажирские салоны с правого и левого борта и оставивший под собой длинный высокий туннель: скважину для ветра и проезд для машин. Мирный паром с мирным грузом: три больших высоких рефрижератора с мясом и рыбой да два видавших виды грузовика, мелодично дребезжащие от легкой вибрации. В их кузовах тысячи пустых бутылок, немых свидетелей эстонской жажды. Затем машина с соленой рыбой. Остальное место занимают пустые бензиновые цистерны с большими буквами на запыленных боках: «Огнеопасно!» А между двумя автоцистернами втиснулась еще одна машина — конское ржание прошлого. В кузове с высокими бортами — шесть лошадей: глаза, полные отчаянного страха, подрагивающие мышцы шеи и ног, настороженные уши. Конская голова на фоне моря — устрашающа и нелогична. Кто-то написал на борту: «Привет материковым лисицам...»

Машины стоят так тесно, что перебираться от одной к другой приходится через крылья и капоты.

В пассажирском салоне всего двое сонных людей.

Командный мостик. У рулевого пульта матрос с красной повязкой на рукаве, он шевелит рукоять изредка и с ленцой. Справа от пульта, у машинного телеграфа, оба рычага которого повернуты почти до отказа на «полный вперед», стоит капитан. Это молодой моряк лет двадцати пяти — двадцати семи, высокий, светловолосый, спортивный, один из тех хороших моряков, которых выпускает Таллинская мореходка. Лицо у него еще мягкое, мальчишеское, лишенное резких, суровых линий, неизбежно накладываемых долгой матросской жизнью, большой и одинокой властью капитана над людьми, его неделимой ответственностью. В связи с тем, что сегодня иванов день и на материке парому предстоит принять легковые машины, туристские автобусы и множество людей, которые, невзирая на строгие надписи («Вход посторонним воспрещен»), будут лезть на мостик и которым он с искусно скрытым удовлетворением согласится продемонстрировать свой паром и свое капитанское величие (слова «мой паром» звучат в его устах так же естественно, как «моя жена»), — в связи со всем этим, а также благодаря въевшейся в плоть благовоспитанности он в полном капитанском параде. Белая нейлоновая рубашка подчеркивает на зависть ровный и здоровый загар шеи и лица. Капитан опускает ручкой толстое стекло, взгляд его удовлетворенно обводит мастерски расставленные на палубе автомашины, задерживается ненадолго на лошадях и, скользнув через апарель, добирается до сияющего, как зеркало, моря.

В расположенной близко от мостика капитанской каюте с ее гардинами из обязательного синего плюша на широкой и совсем не корабельной кровати, над которой висит барометр и вьется змеей переговорная труба, все еще досматривает светлые утренние сны молодая жена. По лицу капитана проскальзывает счастливая улыбка, взгляд его становится глубоким, но легкое поскрипывание рулевой рукояти возвращает капитана к действительности. Итак, мы видим счастливого человека в самом начале несчастливого дня...

На другом конце мостика — штурман. Он несколько старше капитана и отличается от него ровно настолько, насколько отличается неудачник от удачника. Он в ночных туфлях, в застиранных тренировочных брюках и в бумажной ковбойке. Он часто трогает то пальцами, то языком вспухшую верхнюю губу. Вокруг правого глаза — синий ореол, след классного удара кулаком, глаз выглядывает из узенькой щелки с мукой и отчаянием. Весь этот мир — паром с машинами на палубе, мучительно сияющее море, кричащая подтянутость капитана, скрип рукояти - вызывает в душе штурмана крайнее отвращение, что и отражается на его лице в пределах возможного. Штурман судорожно силится не смотреть на капитана.

Капитан же смотрит на него изучающе и даже сердито. Потом подходит к матросу и касается его плеча.

Капитан. Уйди-ка минут на пять.

Матрос. Есть — уйти.

Матрос выходит, и капитан берется за рулевую рукоять.

Капитан (штурману). Послушай-ка, друг.

Штурман (не двигаясь). Не грызи ты меня, будь человеком.

Капитан. Когда ты вернулся на корабль? При мне ты вел себя на костре пай-мальчиком...

Штурман. Значит, ты не видел? И твоя жена не видела? Повезло все же...

Капитан. Какое там к черту — повезло! Чтобы мои люди подрались в иванову ночь! Чтобы мой штурман затеял ссору! (Понижая голос.) Но это еще полбеды.

Штурман (с отчаянием). Уж если бы тебя так по башке саданули, сидеть бы тебе сейчас в своем парадном мундире одесную от господа бога!

Капитан (хмуро и с достоинством). Я не потерплю, чтобы мои люди дрались. А чтобы их еще и били, и вовсе не потерплю. Вот влеплю тебе выговор приказом — не за то, что дрался, а за то, что не умеешь драться. Ты у меня...

Штурман. Капитан... Этих чертовых островитян было десять тысяч штук.

Капитан. Мобилизацию, значит, провели? На вас всегда тысячами нападают, когда вы с синяками возвращаетесь.

Штурман. Во всех кустах засели. И все заодно держались — чертовы эти островитяне. А рожи у них такие узкие, что каждый второй удар — мимо! Я же защищал честь корабля!

Капитан. По лицу видно, как защищал.

Штурман. Клянусь!

Капитан. Если покажешь мне завтра хотя бы троих, которым и ты синяков наставил, тогда приказа не будет. А покажешь пятерых, объявлю благодарность. Но так дела не оставлю. Честь корабля — это честь корабля.

Штурман. Ты меня знаешь. Покажу! Но... Раз ты меня видел, зачем же оставил меня у костра?

Капитан (задумчиво). Я не мог не уйти. После того как они бросили в огонь покрышки. Пять лет назад я плавал здесь курсантом и спасал однажды норвежцев с горящего танкера. (Вздыхает.) Когда горит резина, этот запах, понимаешь, запах... запах резины... Для меня это запах горящего судна, краски, масла, резины — всего вместе, дьявол... Когда покрышки загорелись, я уже ничего не видел — ни жены рядом, ни костра, ничего — только черные лица норвежцев и то, как они стояли на корме горящего танкера, совсем как эти лошади в машине. И деваться им было некуда — море тоже горело. Мне надо было уйти. Одного горящего корабля на всю жизнь хватит, да еще и с придачей.

Штурман (смотрит на него с изумлением). Ах, вот как? Такая, значит, хитрая история. А ты не говорил.

Капитан. Не хотелось. Каждый из нас, у каждого из нас... Ну, ладно. (Тоном команды.) Пойди побрейся. Сними эти лохмотья. Ты пока что у меня служишь. Будешь командовать погрузкой.

Штурман. С таким глазом?

Капитан. Нет, не с таким! С тем, который не подбит! Пришли сюда вахтенного.

Штурман уходит. Матрос возвращается и принимает от капитана рулевую вахту. Материковый берег с его углообразно вытянутым пирсом все приближается и приближается.


«Наше» шоссе. Грузовик с хлопком. Водитель мурлычет песню. Девушка и парень спят, их волосы усыпаны, словно цветами, клочьями белого хлопка. Обоих обвивает веревка с еще не съеденными язями. Чуть впереди грузовика едет большой «Икарус», а еще дальше — коричневая инвалидная коляска.

Как раз в этот миг грузовик с хлопком чрезвычайно робко обгоняет серая «Волга». Она прижимается к левому краю широкой и прямой дороги, оставляя между собой и грузовиком несколько метров. Лишь через двести метров «Волга» начинает медленно перемещаться на свою правую сторону — почерк начинающего водителя.

В «Волге» сидят доцент и парикмахерша. Ведет доцент. Женщина рядом с водителем видит и дорогу и окрестности, но ею владеет лишь одно, главное чувство: «Наконец-то я сижу в своей машине». Это чувство придает ей тот вид, который нам так же примелькался на дорогах нашей страны, как рекламы сберегательной кассы. Тут и хвастливая радость, и чувство превосходства, и радость лягушки, вознесенной своими сестрами на болотную кочку, радость, которую люди маскируют притворной простотой и благодушно-сюсюкающим снисхождением к «массам». Это выражается в некоторой судорожности лицевых мышц, в осанке головы, в сдержанности взгляда, в манере речи.