— Гер гауптман, зачем вы достали пистолет? Возьмите себя в руки. Прошу вас, — офицер плечом отталкивает летчика от топчана. Но тот продолжает размахивать пистолетом, выкрикивая ругательства. Офицер в черном плаще настойчиво успокаивает его. Видимо, говорит что-то важное, так как летчик прекращает свои нападки на меня и уходит.
На ломаном русском языке офицер в черном плаще говорит мне:
— За свой машина каждый летчик расплачивается, как может. Не так ли? — Я молчу, а сам думаю: «Саша Рум рассчитается сполна за своего „туза‟ и за меня». И тут же возникает новая мысль: «Почему немецкий офицер обращается со мной так вежливо?» Мои размышления прерывает вопрос офицера в черном плаще:
— С какой аэродром вчера вылетел Михаил Девятаев?
Я ждал этого вопроса. Я приготовился к нему. Перед офицером на столе лежало мое старенькое удостоверение личности и оно подсказало мне ответ. Дело в том, что весной этого года меня перевели в полк другой дивизии и на новом месте еще не внесли соответствующие изменения в мое удостоверение. Это дало мне возможность назвать себя летчиком того полка, который значился в документе и которого на нашем фронте уже не было.
Я назвал какую-то несуществующую дивизию, какой-то выдуманный аэродром, даже сказал, что летал на «яке».
Фашист вначале внимательно слушал меня, затем заходил по землянке от стены к стене и вдруг крикнул:
— Врешь! Я сам видел «Кинг-кобру», с которой ты выбросился! Ты из дивизии Покрышкина!
Минуту спустя он смягчается и начинает уговаривать меня:
— Тебе, Девятаев, невыгодно обманывать нас. Расскажешь правду — будет лучше.
В нашем соединении были летчики, которым посчастливилось бежать из плена. Они рассказывали о допросах в застенках гестапо, говорили, что придерживались такого правила: все, что было известно гитлеровской разведке о воздушной армии, они отрицали. Им показывали фотографии, называли командиров, товарищей — от всего отказывались, все отвергали. Только таким образом можно было сбить с толку фашистских разведчиков, поставить их в тупик. Самое небольшое признание, незначительный факт, который откроешь или подтвердишь, не облегчали положения, а лишь усугубляли его. Эсэсовцы, ухватившись «за ниточку», требовали новых и новых показаний, запугивая малодушных тем, что, дескать, вы уже раскрыли военную тайну и, если об этом узнает ваше командование, вас расстреляют...
Я действовал так, как и мои товарищи: противился домогательствам врага, его лесть и угрозы не влияли на принятое мной решение. Допросы продолжались почти непрерывно. Окрики и искусственные улыбочки. Уже и день на исходе. Я голоден, мучают раны. Грустные мысли развевает лишь грохот артиллерийской стрельбы, доносившейся сюда с фронта.
В землянку, где я лежу, спустились два солдата с автоматами на груди. Они приказали подняться и следовать за ними. Напрягаю все оставшиеся во мне силы: конвоиры терпеливо ждут. Опираясь на доску, медленно взбираюсь вверх по лесенке.
На дворе солнечно, пахнет хвоей, стоит благодатный день середины лета. Вокруг зелено так же, как и возле нашего аэродрома. Значит, я нахожусь где-то недалеко от линии фронта. Наши и близко, и так далеко...
Здесь, в тени деревьев, замаскировался тыл немецкого военного соединения: землянки, палатки, столики, автомашины. В воздухе — запахи жареного мяса. Девушки, наблюдавшие за мной, вероятно, были из столовой. Вот бы увидеть их.
Солдаты подводят меня к телеге, запряженной двумя немецкими битюгами. Автоматы нацелены в мою спину. А куда бежать-то? Нога горит огнем. Левой досталось еще в первый год войны, а правой — нынче.
Солдаты поднимают меня и укладывают на телегу. «Дожил, Мишка, немцы грузят тебя, как мешок», — думаю я, пытаясь поудобнее устроиться.
Ящик телеги глубокий. Я подтягиваюсь на руках, осматриваюсь вокруг. Замечаю, что сопровождать меня будет один солдат, он же и ездовой. Ему выносят из столовой какие-то свертки. «Извозчик» усаживается впереди на перекладину телеги, положив у ног автомат. Лошади тронули.
Никого из наших людей не вижу, а хотелось хотя бы переброситься взглядом.
Вдруг из палатки выбежали девушки, те самые, в тех же полотняных белых вышитых сорочках. Кто они, я не знаю. Обе что-то держат перед собой в руках. Бегут вслед за телегой, вот-вот настигнут ее. «Скорее, девочки, скорее, пока не оглянулся солдат». Они уже близко, суют мне небольшой кувшин. Я хватаю его и жадно пью компот. Какой прекрасный напиток: кисловато-сладкий, пахучий. Кажется, ничего вкуснее не пил за всю жизнь. На дне вываренные ягоды. Высыпаю их в пригоршню, бросаю девушкам кувшин.
Впереди горькое, тяжелое путешествие.
Дорога извивается по лесу, бежит между деревьями и кустами. Здесь земля не просыхает. Колеса глубоко вязнут в грунте, телега переваливается на топких ухабах. Лошади тяжело сопят, взмахивают головами, отбиваясь от мух.
Солдат, немолодой, сутулый, что-то ест, а закончив трапезу, начинает наигрывать на губной гармошке какие-то песенки. Я приподнимаюсь на руках, продвигаюсь к нему, но он не обращает на меня никакого внимания.
Молниеносно возникает мысль: «Чем ударить солдата, чтобы не успел даже схватиться за автомат?» И за спиной словно выросли крылья. Сердце вот-вот выскочит из груди... «Убить солдата и на лошадях махнуть к линии фронта!» Солдата мне абсолютно не жаль, он — мой враг, везет меня в тыл на допросы и пытки. «Я могу добыть себе свободу ценой его жизни».
Какие только картины не рисовались в моем сознании за эти несколько минут, о чем только я не передумал, пока солдат наигрывал свои песенки. Но одних мечтаний для побега недостаточно. Наверно, именно поэтому эсэсовец и чувствует себя так спокойно, сидит, не оборачиваясь, ибо уверен, что в телеге нет никакого оружия, он видел, какие у меня руки.
Возвращается грустное сознание собственного бессилия. Становится еще тяжелее на душе. На этой лесной дороге я впервые подумал о побеге. И впервые поверил в него.
В густом лесу влажно, пахнет прелой листвой. Щебечут птицы... Вспоминаю лесок на львовщине, возле которого расположен наш аэродром. Как там было хорошо! Сколько прелести в том, что ты на свободе, среди друзей...
Нас догоняет легковая автомашина. Телега останавливается, автомобиль — тоже. Немцы, перебросившись несколькими словами, жестами показывают, чтобы я пересел в машину.
— Как это сделать? Сам я не могу, — говорю я. Видимо, меня поняли и стали помогать поскорее перебраться в автомобиль. Шофер погнал машину очень быстро. Куда он так торопится? Почему?
Село. Одинокие хаты среди деревьев. Машина остановилась около небольшого домика. Оттуда вышел солдат с автоматом, сел к нам, и мы поехали к огромному сараю. Солдат помог мне выйти из машины. Я почувствовал удушливый смрад, от которого закружилась голова. Стены сарая кирпичные, толстые, двери кованые. Похоже, что этот каменный дом служит местом заключения пленных. Я один из них и единственный заключенный.
Перед дверью вышагивает часовой. Он не прислушивается к тому, что происходит в сарае, не следит за мной, а развлекается, так же как и мой первый возница, губной гармошкой. Я жду: не идут ли за мной, не несут ли чего-нибудь поесть...
Кажется, недалеко отвезли меня от линии фронта, а здесь совсем тихо. Я не привык к такой тишине. Лучше бы грохотала артиллерия и рвались бомбы.
Мысли, мысли...
Что будет?
Ответа не нахожу. Остается одно — думать о прошлом. А оно сейчас особенно дорого...
Первая боевая тревога на рассвете в июне 1941 года, бои, ранение... Теперь это не кажется таким страшным, как было тогда. В памяти оживают имена живущих и уже погибших товарищей, дни фронтовой жизни.
Я лежал на соломе, смотрел в маленькое окошко на белые высокие вечерние облака и мысленно возвращался в свое прошлое. Приятно было анализировать обстоятельства, требовавшие от меня решимости, мужества, верности своему долгу, и надеяться на хороший исход в будущем.
Стараюсь восстанавливать все в деталях и даже мелкие подробности кажутся значимыми, я их вижу в новом свете. Сейчас они для меня необходимы, как больному лекарство, и я их воспроизвожу в памяти.
Вечерние облака
Я ничего не забыл, и пока со мной мое прошлое, мои друзья, — не страшны мне тюрьмы, допросы, истязания. Ведь каждый день, каждый боевой вылет оставляли во мне частицу мужества. И лежа в сарае, я был в полете, парил над родной страной. Навстречу шли тучи, земля проплывала под крыльями самолета. Эпизоды, люди живут в моей памяти, приветливо возникают словно ориентиры, когда возвращаешься после нелегкого боя на свою базу.
Я вспомнил нашего полкового комиссара, с сединой на висках. Перед ним сидели и лежали на теплой земле летчики и внимательно слушали его. Он стоял на зеленой траве, в тени ветвистого дерева и говорил:
— Вы люди молодые, на свете прожили еще мало. Я старше вас и позволю себе дать вам совет: пересмотрите свои личные вещи, и без чего сможете обойтись — отошлите домой. Еще раз проверьте себя, готовы ли пойти в бой!
Вокруг благоухали цветы, дышала свежестью весна, а комиссар говорил о том, что в Западной Европе идет война — горят дома, умирают в концлагерях люди.
Наступила тишина, и все услышали, как зашелестели от дуновения ветерка листья.
Редко чьи слова берет с собой человек надолго. Я вспомнил комиссара в удушливом каменном мешке. Этой ночью, которая окутала суровым мраком сарай, мне необходимы были люди, жившие во мне вместе со сказанными ими словами, с их поступками. Я припоминал образы друзей, и они среди ночи будто шли ко мне. Я был твердо убежден, что мои товарищи, с которыми летал, ничего плохого обо мне не подумают.
Захар Плотников воевал в Испании и на Халхин-Голе, награжден двумя орденами Красного Знамени. По капле перелился его опыт в меня. Все, что делал он в эскадрилье, было для нас, молодых тогда летчиков, образцом. Перед самой войной, когда мы ежедневно тренировались в полетах, стреляли, нашу эскадрилью сплотил в монолит Захар.