Полюби меня, солдатик... — страница 4 из 13

— Господин профессор, — сказал я. — Вы не обижаете мою землячку?

По всей видимости, хозяин не очень понял мой вопрос, и Франя, переведя его по-немецки, ответила:

— Они не обижают. Они для меня как родные.

— Хорошо, если так. Гут.

— Гут, гут, — согласно повторили хозяева.

— Но теперь мы ее заберем, — полнясь нетрезвой решимостью, сказал я и перевел взгляд на Франю.

Я ожидал, что девушка перескажет мои слова хозяевам, но она смолчала. Легкая обеспокоенность промелькнула по ее лицу, и я подумал, что здесь что-то не так, наверно, она не торопится расстаться с этим коттеджем и этой семьей. В общем, для меня это оказалось неожиданностью, я рассчитывал на другую реакцию с ее стороны. Иностранцы, которых мы освобождали из трудовых лагерей в Восточной Австрии, обычно сразу устремлялись домой. По-видимому, на этот раз я ошибся.

Наступила неловкая пауза. Стоя за столиком, Франя готовила маленькие, со спичечный коробок, сэндвичи. Старики молча и неподвижно сидели в своих мягких креслах. В вестибюле стало светлее. Сквозь узкие окна заглянуло солнце, на керамический пол лег рваный узор от листвы за стеклом. Пару приготовленных сэндвичей Франя вынесла на крыльцо Кононку и вернулась с пустым блюдцем — мой Кононок обходился без блюдца.

После того как я выпил несколько рюмок и в графинчике осталось немного, старики молча поднялись и вышли через боковую дверь. Франя присела за столик напротив, с затаенным вниманием вглядываясь в меня.

Я заметно охмелел. Пьяным умом, однако, стал понимать, что мои привычные представления о здешней жизни, похоже, поколебались, столкнувшись с другой, мало мне знакомой реальностью. Все-таки это был иной, не схожий с моим, мир, наверно, с другими сложностями, в которых я разбирался слабо. По-видимому, следовало больше полагаться на Франю — она жила здесь дольше и кое-что поняла глубже. Мой интерес к девушке все возрастал, хотя расспрашивать ее о чем-либо было неловко, а она, кажется, не очень спешила рассказывать о себе. Или хотя бы пожаловаться, как это обычно делают обиженные женщины. Франя вроде не чувствовала себя обиженной, хотя и радости на ее лице я замечал не много. Или она научилась скрывать свои чувства, что в общем было понятно. Особенно в ее положении.

Там, на огневой позиции, я мало заботился о своем внешнем виде — испачканные в земле брюки, запыленные кирзачи, оторванные пуговицы... Здесь пришло иное ощущение, и разодранный рукав стал вызывать у меня чувство неловкости. Стараясь не очень двигать левой рукой, я управлялся правой, и это, наверно, не укрылось от быстрого взгляда Франи.

— Дайте зашью, — вдруг просто сказала она. В обыденной простоте ее тона мне вдруг послышалась знакомая интонация моей младшей сестренки Нины, о которой я ничего не знал все годы войны. — Дайте, дайте! Я быстро, — настояла она и улыбнулась.

Наверно, ее улыбка все и решила, разом устранив мою неловкость. Я снял ремень с кобурой, стащил через голову заношенную гимнастерку и снова сконфузился, оказавшись в очень несвежей сорочке с нелепыми завязками на груди. Хотел было отказаться от Франиной услуги, но девушка уже подхватила гимнастерку и коротким точным движением распростала ее на коленях. Быстро и ловко она стала зашивать прореху.

Как всегда на фронте, чем бы я ни занимался и где бы ни находился, сквозь дела и разговоры не переставал ловить звуки извне, которые могли донести знаки тревоги, каких-то изменений в обстановке. Изменений, разумеется, к худшему — к лучшему на фронте ничего не изменялось. Наверно, эта моя настороженность теперь передалась Фране, во взгляде которой то и дело вспыхивала тревога.

— Стреляют?

— Это далеко.

— А здесь будут стрелять?

— Будут, конечно. Пока все не закончится.

— А когда закончится?

— Тогда настанет мир. И жизнь, и счастье, — сказал я не без наигранного пафоса.

Конечно, смутная тревога никогда не оставляла меня, но я старался загнать ее вглубь, в подсознание, чтобы она не нарушала безмятежности моих чувств к Фране. Кажется, я уже начинал ощущать радостную возможность, сулившую желанное в отношениях с девушкой. Хотя все это оставалось очень неопределенным, готовым, едва появившись, тотчас исчезнуть.

— У меня как раз сестричка такая. Семнадцать лет. Если только жива... — сказал я.

— Мне чуток больше, — отозвалась Франя. — А где ваша сестричка?

— Кто знает. Может, в Германию угнали.

— В Германии плохо. Кроме всего прочего — бомбежки ужасные. Мои же старики потому и переехали сюда. Когда дом разбомбили.

— А тут лучше?

— До сих пор лучше было. Пока война не докатилась. Прежде я думала: может, в Германии спокойнее будет, а то ведь в Беларуси сплошное смертоубийство. Жить стало невозможно. Как дядька Левон говорил: хоть живым в гроб ложись...

— Все Гитлер проклятый.

— И не только Гитлер — и другие не лучше, — тихо сказала Франя и смолкла. Похоже, на этот счет она имела собственное мнение.

В общем я был согласен и не возражал: виноват не один Гитлер, но и многие немцы, разорившие Европу, убившие миллионы людей. Но скоро этому конец, человечество освободится от кровавого маньяка и его приспешников, настанет всеобщая радость. Так примерно ответил я Фране.

— Будет и радость, будет и печаль, — сказала она и как-то виновато улыбнулась, устраняя тем невольное разногласие между нами. И я подумал, как много может выразить непринужденная улыбка девушки — особенно той, которая тебе нравится. Почему-то, однако, вместо удовлетворения у меня мелькнула диковатая мысль.

— А у твоих хозяев сын есть?

— Был.

— Был и?..

— И сплыл, — полушутя окончила Франя, похоже, догадавшись, о чем я подумал. — В прошлом году погиб в Восточной Пруссии.

Все это она произнесла легко, почти беззаботно, и все же в ее тоне послышалась едва заметная фальшивая нотка, и я промолчал.

— Прислали сообщение, документы, письма, номер могилы. А почему это вас заинтересовало?

— Да так.

— Старики очень переживали. Фрау Сабину парализовало — инсульт. Едва отошла. Теперь ходит с палочкой. От племянницы, умершей в этом городе, достался коттедж. Думали пересидеть тут без войны. Да не пришлось.

Франя заканчивала свою работу, оторвала новую нитку от катушки. Все она делала легко, с привычной сноровкой, и я слушал ее, любовался девушкой. Недавнее напряжение между нами, похоже, исчезло, или, возможно, мне так показалось.

— Война окончится, но... Здесь же вместо немцев закрепятся русские?

— Ну а как же! — удивился я. — Само собой.

— Вот старики и переживают.

— Почему?

Склонившись над шитьем, Франя неопределенно передернула плечиком — кто знает? Я тоже не знал. Кое-что из сказанного было для меня ново и неожиданно, внутренне я не соглашался, хотя и не стал возражать. Наверно, она почувствовала это и, чтобы снять мои сомнения, сказала:

— А, не будем об этом.

Пусть — не будем, я был согласен. Меня меньше всего касались здешние сложности — больше привлекала эта девушка, и я невольно стремился к беззаботной легкости в наших отношениях. Хотелось шутить, говорить о пустяках, но я все не мог настроиться на нужный тон, уловить подходящий момент. Все что-то вклинивалось между нами и мешало. Может быть, война, а может, и еще что-либо.

Не успела Франя зашить мой рукав, как отворилась дверь, и в нее просунулось лицо Кононка.

— Товарищ лейтенант!..

В его голосе звучала тревога, и я в нижней сорочке выскочил во двор. На огневой, похоже, все было спокойно, а вот на дороге напротив появился незнакомый, без тента «Додж», и от него напрямик через пустырь направлялась к коттеджу группа военных. Впереди шагал рослый плечистый человек, вроде без оружия (или, может, с пистолетом на боку), за ним еще трое с коротенькими автоматами «ППС». Вразброд, с молчаливой настороженностью на лицах они приближались к речке. Я подошел к калитке.

— Ты кто? — спросил передний, перейдя мостик и останавливаясь перед закрытой калиткой. На его плечах были всего лишь погоны старшины, и у меня отлегло на душе.

— А ты кто? — как можно спокойнее спросил я.

Вместо ответа старшина прорычал натренированным старшинским голосом:

— Я спрашиваю, кто занимает особняк?

— Ну, я занимаю. А что?

— Освободить немедленно! — голос его стал совсем сволочной. — Для разведроты гвардейской армии!

— Другой поищите! — со внезапной решимостью выпалил я. — Здесь противотанковый полк.

— Какой еще полк! — крикнул старшина и легко перескочил через калитку.

— Стой! — крикнул я, вдруг пожалев, что оставил пистолет в вестибюле, и тотчас выхватил автомат у Кононка, который стоял сзади. — Стой!

Старшина и в самом деле остановился, вперив в меня холодный ненавидящий взгляд. Потом оглянулся назад, где за калиткой наготове дожидались его помощники. Те, кажется, тоже брались за оружие.

— Под трибунал захотел? — угрожающе прорычал он, однако сбавив первоначальный напор. За висящий на боку «Парабеллум» пока не хватался.

Минуту мы стояли так, друг против друга — я с изготовленным для стрельбы автоматом, а он, по-видимому, набираясь решимости. Но что-то мешало ему в этом, и он оглянулся. Однако не на своих притихших у калитки помощников, а за речку — на моих артиллеристов.

— Твои?

— Мои.

Наверно, мало что понимая из того, что происходило возле коттеджа, мои артиллеристы с заметным вниманием вглядывались сюда, и, по всей видимости, это поколебало решимость старшины.

— Еще пожалеешь, мудак! — бросил он на прощание и перескочил через калитку.

Скорым шагом они двинулись вдоль речки, наверно, к другим постройкам, а я отдал автомат Кононку и вернулся в коттедж.

Эта стычка меня взбудоражила — от прежнего беззаботного настроения ничего не осталось. Я чувствовал, однако, что на этом не закончится, что последует продолжение. Каким оно окажется, нетрудно было представить. И я подумал: уж не постарался ли тут санинструктор Петрушин? Иначе почему они сразу направились к этому коттеджу — наверное же, не потому, что он здесь самый красивый. Разве мало в тылу коттеджей более красивых, чем этот? Да и для разведроты или гвардейской армии они старались?