— Идем! — сказала Франя и повела меня куда-то в боковую дверь к крутым винтообразным ступенькам.
На чердак, что ли, подумал я.
Оказалось, не на чердак, а в игрушечную башенку, что, будто стаканчик, виднелась издалека на черепичной крыше.
— Вот! Отсюда все видно. Вон твои солдаты.
Вид на окрестности действительно открывался чудесный — почти половина разбитого артиллерией городка, улица до поворота, задымленный, со штабелями бревен и досок двор лесопилки, мои орудия — одно сразу за речкой, другое по ту сторону лесопилки. Напротив, за дорогой, распростерся широкий горный склон, поросший снизу хвойным молодняком, переходящим выше в старый сосновый лес. С другой стороны видно было немного — крутой черепичный скат крыши да вершины кряжистых деревьев, за которыми высилась голая скала. В тесненькой уютной башенке было пусто, лишь стояла легкая белая скамейка, рядом с которой темнел выход на лестницу. Славное было местечко, и я заволновался. Показалось, Франя привела меня сюда не просто так, а с определенным умыслом, и оттого девушка стала для меня еще ближе.
На моих позициях не замечалось ничего особенного. Рассевшись на станинах, солдаты, наверно, рассуждали теперь о мире, до которого все-таки дожили. Те, кто постарше, конечно, настраивались на дом и хозяйство, младшие мечтали о своем — встрече с родителями, учебе и любви. В общем, все было понятно, каждый стремился занять свое место в жизни. Победа была добыта сообща, дальнейшее, пожалуй, зависело от каждого в отдельности.
И не зависело от войны — в чем была наша самая большая удача.
Я присел на изящную белую скамейку, Франя стала напротив возле широких, с круговым обзором окон.
— Митя, ты не серчай на доктора Шарфа. Его напугали, — сказала Франя.
— Кто напугал?
— А кто их знает, — Франя пожала плечиками. — Ночью какие-то, трое...
— Военные?
— Не разберешь. Было темно. Поднялись наверх...
— А разговаривали — по-немецки?
— По-немецки. Похоже, однако, не немцы. Сильный акцент — славянский.
— И что им было нужно?
— Не знаю. Мне доктор Шарф ничего не сказал. Фрау Сабина плакала.
— А ты?.. Тебя они о чем-нибудь спрашивали?
— Я спряталась. Меня они не нашли.
— Вот как!
Это было хуже, это что-то усложнило и вызывало во мне беспокойство. Мало того, что война, фашисты, так и еще какие-то. Может, наши — особисты? Но зачем им эти австрийские обыватели? Или они из-за Франи? Но она-то зачем им понадобилась? Или она им мешала? Чего-то несомненно важного я понять не мог и терялся в догадках.
— А этот твой Шарф точно не фашист?
— Он ненавидит фашистов. В Ганновере, бывало, как бежим в бомбоубежище, так он их ругает. Представляешь: не англичан, которые бомбят, а своих, немцев. Когда те не слышат...
— Ну, когда не слышат, можно и поругать, — сказал я. — Садись сюда, рядом.
Франя нерешительно опустилась на край скамейки. Настроение ее стало заметно омрачаться, и было ясно отчего. После ее рассказа о прошлой ночи я тоже начал тревожиться. Из-за Франи, конечно. Я чувствовал, что-то ей угрожало. Девушка между тем стала рассказывать.
— Там, в Ганновере, бомбили каждую ночь, алярмы — тревоги эти, с вечера до утра. В городе ад, все горит и рушится. Цивильное население спасается в бомбоубежищах. Бывало, что и бомбоубежища рушились, и все погибали. Правда, мои старики никуда без меня. Как только загудит, зовут меня, и вместе спускаемся в подвал...
— А что у них — свой дом?
— Квартира в большом доме. Правда, квартира немалая, а я одна — и за горничную, и за кухарку. Работы уйма. Но старалась. Сначала присматривались ко мне, что я умею. Я и правда немного умела. Но училась, хотела понравиться. Потому что, как же иначе жить у чужих? Надо угождать. Так мама когда-то учила. Ну, что сделаю не так — не ругали, не наказывали, как некоторых. Фрау Сабина расскажет, покажет. Разве я эти дверные ручки когда-нибудь дома чистила? Да у нас их и не было, таких блестящих. А здесь требовалось, чтобы все было чисто и красиво.
На тесной скамейке Франя сидела близко от меня, но я подвинулся еще ближе, и она не отстранилась. Мои блудливые руки она перехватила своими и цепко держала их на коленях.
— Так ты у них за прислугу, — слегка разочарованно протянул я.
— Ну, конечно, а для чего же они меня взяли. Конечно, разная бывает прислуга, как и разные хозяева. В Ганновере через улицу жила Клава, тоже остовка. Каждый день плакала из-за своей хозяйки. Погибла в бомбежку. Молоко кипятила для ребенка, начался налет, надо было подождать, пока молоко закипит. Опоздала в укрытие, ну и завалило. Вместе с ребенком. А мать уцелела. Успела с шестого этажа сбежать вниз. Когда наш дом рухнул, выбрались мы на улицу с пустым термосом и одним пледом. Больше ничего — ни дома, ни имущества. Что делать? Другие себя спасали, а мои без меня никуда. Какое-то время жили в банковской конторе, потом в солдатском бараке. Когда прибыли документы из Австрии, они переехали сюда. Меня тоже взяли. Денег почти не было, фрау заложила в банк свои сережки, старинную брошь. Тут, правда, кое-что получили из наследства.
— Ну, хорошо, — сказал я. — А язык? Где ты так научилась по-немецки? В школе?
— Немного в школе, конечно. Но в основном здесь. Способная была, умела слушать. Слух, кажется, есть, мама когда-то музыке учила. Да и фрау Сабина немного понимает по-польски.
— А ты можешь и по-польски?
— Немного могу. Мама католичка, это по моему имени видно. Католики ведь, хотя и белорусы, по-польски все понимают. А ты православный?
— Кто знает? Может, и некрещеный. Родители — учителя, разве они могли решиться — сына крестить?
— Ты посиди, — вдруг выпустила мои руки Франя. — Я скоро вернусь.
Она скрылась в сумраке люка-лаза, снизу лишь донесся мягкий стук ее шагов по доскам-ступенькам, и где-то негромко стукнула дверь.
Я поднялся со скамейки, снова осмотрел через стекла городские окрестности. По дороге из-за угла полуразрушенного дома, где я так позорно грохнулся с велосипедом, быстро промчался трофейный «Хорх» — не тот ли, на котором ездил бригадный особист, и я с досадой подумал: откуда он? Из первой батареи или из пехоты? Кончается война, а этим все неймется, все мечутся, кому-то что-то готовят. В общем, мне на них наплевать, грехов за собой я не числил — в плену не находился, на оккупированной территории не проживал. Из харьковского окружения вышел не один, а в составе группы, и тот эпизод моей военной биографии уже исследован ими вдоль и поперек. В этом отношении я был спокоен. Но, наверно, не очень тревожился и командир взвода связи Витя Лежневский, которого месяц назад арестовал Смерш. Как-то, подвыпив в кругу друзей, позволил себе порассуждать о несправедливости к окруженцам, которых после освобождения всех без разбору гнали в штурмбат. Ребята потом говорили, что сам виноват, не надо было трепаться. Вообще, мы не трепались. Если собирались где-либо в землянке и выпивали, то больше говорили про бои или горланили песни, кто как умел. Разговоров о политике благоразумно избегали, особенно старшие из нас, которые кое-чему были уже научены.
Над городком вечерело, долина вся погрузилась в прозрачный вечерний сумрак, лишь горные вершины вдали еще блестели дальним солнечным отсветом. На фоне умиротворяющей ясности неба этот их блеск казался неземным, нездешним, воздушно-прозрачным, хотелось смотреть на него, не отрывая глаз. Одно очарование было наблюдать вечернюю прелесть гор и слушать драматическую исповедь девушки, которую я готов был полюбить. Если бы не война. Но если бы не война, где бы я встретил ее? Странно, но именно проклятая война помогла мне найти ее тут, вдали от родины, среди чарующей альпийской природы. Как бы и не развела тоже, вдруг не в лад со своим настроением подумал я, сразу, однако, прогнав от себя недобрые мысли.
Почти беззвучно в башенке появилась Франя. Она принесла что-то, разорвала упаковку и поставила передо мной небольшую пачечку, которая вкусно пахла.
— Угощайся. Точно как наши до войны.
Это были конфеты, знакомые с детства «подушечки». Наверно, не очень свежие, немного слипшиеся, и Франя отделяла их по одной, угощала меня. И вправду, несмотря на их не очень презентабельный вид, конфеты, как и в детстве, оказались пахучими и сладкими.
— Сорок копеек сто граммов? Помнишь?
— Как же! В сельмаг бегали на переменках.
— Я еще любила «ириски».
— А все же, откуда ты родом? — спросил я.
— Да из Минска. Там родилась.
— И давно оттуда?
— Давно. Из Минска я перебралась в Червень, оттуда меня привезли в Германию. В общем, мне повезло. Иначе давно бы погибла. Как мои девчата.
— Это где?
— А на химических заводах в Руре. Все пятеро червенских.
— А ты?
— А мне иная выпала судьба, а может, случай помог. В каком-то городке под Ганновером нас распределяли. Ну, построили в шеренгу, пришло какое-то начальство, в форме и в цивильном, и стали вызывать, кого куда. Первыми за нас взялись военные, офицеры вермахта. Как потом оказалось, это были отпускники фронта, они выбирали в свои семьи обслугу. А я была самая маленькая, бедно одетая. А они идут, сытые такие, откормленные бугаи, два в форме СС и третий офицер-танкист, молодой, невидный из себя парень. Эсэсовцы повыводили девчат, что покрепче, покрасивше, а этому танкисту таких уже не досталось. Вот он подходит ко мне и говорит «ком». Я едва не упала, так он холодно поглядел на меня, и голос такой, ну чисто солдатский, как на плацу. Вот меня и оформили в семью доктора Шарфа. А тот танкист был их сын лейтенант Курт Шарф. Дома он совсем другим оказался — тихий, вежливый. Только очень печальный, будто что-то предчувствовал. Через два дня поехал на фронт, а спустя две недели погиб в танке. Если подумать, он меня спас. Иначе погибла бы я на той их химии.
— Однако, история! — сказал я под впечатлением от Франиного рассказа. — Действительно, выручил тебя Курт.
С опечаленным видом Франя ровненько сидела, опустив на колени маленькие, с острыми локотками руки.