Поместье. Книга I — страница 8 из 35

1

В Воле, под Варшавой, была мебельная фабрика. Работало на ней больше восьмидесяти человек. В цеху, среди опилок и стружки, стоял Вацек Прач и долотом выбирал гнездо в толстой доске. Кто-то пилил, кто-то строгал, сверлил, забивал гвозди. Пахло политурой. Из-за зимы окна были закрыты, но в некоторых форточках были выбиты стекла. И в здании, и во дворе стоял шум: скрежет пилорамы, стук молотков, визг пил и крики извозчиков. Сгружали древесину, грузили готовую мебель. Ровно в час дня гудок возвестил начало обеда. Во дворе собрались закутанные в шали жены, матери и сестры рабочих с ломтями хлеба и горшками в руках. Мужчины, рассевшись на штабелях досок, деревянными или оловянными ложками ели похлебку, жевали хлеб. То тут, то там кто-нибудь доставал бутылку водки, делал глоток и закусывал куском колбасы. Было весело и уютно.

На ящике у забора сидели Вацек Прач и его любимая, Стахова. Вацек был выше среднего роста. Молодое бледное лицо, голубые глаза, русая бородка, усов никаких. Курносый нос, тонкие губы, высокий лоб. Одевался он, как все рабочие: безрукавка, рубаха с широким воротом, залатанные штаны и кожаные башмаки. Прач — крестьянская фамилия. Вацек говорил, что он родом из деревни под Влоцлавеком, но на фабрике ходили слухи, что он помещичий сынок. Выговор у него был не такой, как у других, даже ругательства и проклятия звучали у него непривычно. Кроме того, по вечерам он никогда не ходил в шинок. Похоже было, что он из тех, кто поднял восстание в тысяча восемьсот шестьдесят третьем, но об этом предпочитали помалкивать. И все же Вацека прозвали Шляхтичем.

Его подруга в молодости была служанкой. Ее муж, Стах, умер вскоре после свадьбы. От одного из своих любовников Стахова родила девочку. Теперь ее дочке Касе было лет одиннадцать. С Вацеком Стахова жила без венчания. Женщины часто ее расспрашивали, что за человек Вацек, встречается ли он с панами, есть ли у него родные, читает ли он книги и всякое такое, но Стахова, глуповато улыбаясь, отвечала:

— Во ja wiem? Откуда мне знать? С утра на работу уходит, вечером возвращается усталый. Бывает, совсем поздно домой придет, а где был, не говорит. Откуда бабе знать, что мужик делает? Может, у него, кроме меня, еще дюжина…

— Не бьет?

— Бывает, когда пьяный…

Говорили, у Стаховой чахотка. У нее были бледные, впалые щеки с красными пятнами. Редкие выцветшие волосы она собирала в пучок. Голубые веселые глаза постоянно слезились. Лицо было молодое, но спина ссутулилась от тяжелой работы. Женщины не понимали, что Шляхтич в ней нашел. Рассказывали, что она где-то подобрала его больным и голодным, а он так с ней и остался. И к Касе привык. Мужик — что собака: давай поесть да поспать, вот он к тебе и привяжется.

Стахова, в шали и фартуке, сидела рядом с Вацеком и смотрела ему в рот. Она принесла фунт пеклеванного хлеба, но Вацек не съел и половины. Суп он тоже не доел. Стахова знала: никакой он не Вацек Прач из деревни под Влоцлавеком, а граф Люциан Ямпольский. Но даже если бы с нее полосами содрали кожу и полили раны уксусом, Стахова не назвала бы его настоящего имени. Да, он помещик, граф, но что это за помещик без денег и с поддельными документами? А когда разозлится, ругается не хуже простолюдина. Бывает, получит в субботу заработок и куда-то пропадет, явится только в воскресенье вечером, пьяный и без гроша в кармане. Стаховой приходится стирать белье евреям, иначе жить было бы не на что. Одного у него не отнимешь: ее дочурку любит. Мармелад ей покупает, читать учит по букварю. Если бы еще не тратиться на фельдшера и лекарства, совсем бы неплохо было.

— Поел? Не оставляй. Что мне, обратно нести?

— Не хочу больше. Живот лопнет.

— Прошу тебя, еще пару ложек.

— Сказал же, хватит! Хочешь, чтоб у меня заворот кишок случился?

— Ну хорошо, хорошо.

— Как там Кася?

— Сидит на кровати, с котенком играет.

— Ладно, тебе пора.

— Вечером сразу домой иди. А то ляжешь поздно, а утром не встать будет. Ты самый бледный на всей фабрике.

— Иди уже!

Стахова взяла горшок и поднялась. Все они, мужики, такие. Стараешься угодить, а он недоволен. Из кожи вон лезешь, а он тебе тумака. Может и поддать, бывает. Рука у него, правда, не тяжелая, но ведь у нее сил нет побои переносить. Правое легкое совсем плохое, доктор Ходзинский говорит. Прописал молоко, свежий воздух и покой. А молоко дорогое и водой разбавлено, без пенки. Стены в доме сырые, и все время чад с кухни. Как только плиту растапливают, дымить начинает из конфорок. Воздух затхлый. Трубочист редко приходит. Белье-то стирать не очень тяжело, но свое белье уже расползлось, только успевай зашивать. Простыни, наволочки — все в дырах. Из подушек перо лезет. А новое не по карману. Кася без башмаков осталась. Стахова шла мимо костела. Паперть — грязная, мокрая от снега, но бабы стоят на коленях, кланяются статуям святых. Калеки просят милостыню. Катафалк стоит. Каждый раз, когда Стахова проходила мимо, у нее щемило в груди. Попадет ли ее душа на небо? Она жила с мужчинами невенчанная. Такие, как она, прямиком отправляются в ад.

Домишко, где жила Стахова, был маленький, тесный. Они с Люцианом спали наверху, на галерее. Под лестницей, на деревянной кровати с соломенным тюфяком, сидела Кася: серые глаза, льняные волосы, личико — худенькое и белое-белое, словно у куклы. Точь-в-точь помещичья дочка. Кася читала вслух по букварю:

Покажи мне, душечка,

Где сладкая ватрушечка.

Сядем на скамеечку

Послушать канареечку.

Она поет на ветке

Или дома в клетке?

Стахова прислушалась. Что-то непонятное в книжках пишут! Она-то сама ни читать, ни писать не умеет, вместо подписи три крестика ставит. Хорошо, что Кася учится. Но будет ли толк? Москали ведь польский язык запретили, сволочи, кацапы проклятые.

— Мамуся, он опять приходил, — сказала Кася.

— Кто он?

— Ты же знаешь. Другой папа…

Стахова поморщилась. В глазах сверкнул гнев.

— Сколько раз ему говорила, чтоб ноги его тут не было. Попрошайка, пьяница чертов! Чего ему надо было?

— Сказал, попозже придет.

— Придет, так я его встречу метлой по морде.

Стахова взяла из угла метлу и оперлась на нее обеими руками. Кася закрыла книжку.

— Мамуся, не надо.

— Тебе его жалко, что ли? Да он мне всю жизнь поломал! С пузом меня бросил, к шлюхам ушел. Четыре зуба мне выбил, вот, посмотри… Ворюга, нищеброд, зараза такая. Глаза б мои его не видели. Ничего, пусть только посмеет явиться…

— Мамуся!..

В эту минуту на пороге появился Антек, отец Каси, — низкорослый, коренастый, с косыми глазами и бородавками на мясистом носу, в каскетке со сломанным козырьком и бараньей безрукавке. Антек остановился у двери. Стахова приподняла метлу.

— Приперся? Сколько раз предупреждала, чтобы ты к моему дому и близко не подходил. Чего присосался ко мне, как пиявка? Пошел вон! А то закричу, полицию позову!

— Да тихо ты. Чего орешь, как будто тебя режут? Я пока что имею право свою дочь повидать.

— Не имеешь ты никакого права. Она тебе не дочь. Совсем крошечной ее бросил! Разве ты отец?

— Да, моя дочь. Моя, а не того голодранца, с которым ты живешь, шляхтича бородатого, беглого арестанта.

— Подонок ты, собака паршивая! Чего болтаешь? Накажи его, Господи, чтоб он сдох, чтоб его холера взяла!..

— Заткнись. А что это она в кровати лежит?

— Потому что у нее башмаков нет. Иди давай, откуда пришел.

— Мне с тобой поговорить надо.

— Не о чем нам говорить.

— Я тебе кое-что сказать должен.

— Ну, раз должен, так говори.

— Нет, это секрет. Пойдем, выйдем за дверь.

— Никуда я с тобой не пойду, свинья, говно собачье.

— Значит, не пойдешь?

— Еще чего!

— А ведь когда-то ты меня любила.

— Что было, то прошло. Все, проваливай.

— Будет тебе злиться.

— А что мне делать, может, поцеловать тебя? Ты всю кровь из меня выпил, мало тебе? Ничего мне от тебя не надо, ни любви твоей, ни заботы…

Вдруг женщина разрыдалась. Губы скривились, из горла вырвался протяжный стон. Котенок, который до сих пор спокойно сидел под корзиной, вылез, испуганно посмотрел зелеными глазами и пронзительно замяукал.

— Уходи, Антек!

— Ну…

Антек вышел и тихо закрыл за собой дверь.

2

После работы Люциан не сразу пошел домой, но заглянул в кабак на площади Керцелак. Он заначил несколько грошей с левого заработка: для хозяйки, жившей неподалеку от фабрики, напилил досок, чтобы подложить под тюфяк. Заказал стакан водки, кусок чесночной колбасы и вдобавок кружку пива. После этого у него остался единственный грош, он сидел и играл им в орлянку, задавая монетке вопросы: умрет ли он, Люциан, своей смертью или нет? Получалось, что нет, не своей. Повесят его, или он погибнет от пули? Грош долго крутился на столе, будто не знал, на какую сторону упасть, что ответить, и наконец решил: повесят. Что ж, пусть повесят! Люциан засмеялся и снова крутанул монету. Ему отрыгнулось чесноком, и он почувствовал, как пиво бурлит у него в желудке. Пьян он не был, но голова слегка кружилась, мысли путались. «Я сделаю это, я сделаю это! — бормотал Люциан. — Даже во сне вижу. Чему быть, того не миновать, так не все ли равно когда? Надо сжечь все мосты…» Он подумал о русской рулетке. Вот это настоящий фатализм. Есть такая игра, где на кон ставят всё. Остальное — ерунда… Он покосился на стойку. На блюде лежал жареный гусь. Дочь хозяина, низенькая и толстая, как кадушка, нацеживала посетителю пиво. Получилось полкружки пены, девушка подождала и долила. «Хочет обмануть, да боится, — подумал Люциан. — Интересно, кто это. По носу — кацап. Не шпик ли? Вдруг подойдет и спросит паспорт? Дам ему кружкой в лоб, и все дела. Кто меня тут схватит? Уж точно не тот пьяный с длинными усами. Пока позовут подмогу, уже у Стаховой буду…»

Люциан захватил с фабрики связку щепок. Он поднял ее с пола, забросил на плечо и вышел из кабака. Сегодня хотя бы будет чем печь потопить. Фонари больше коптили, чем освещали улицу. Мороз отпустил, было промозгло и сыро. С Вислы дул пронизывающий ветер. Стахова жила недалеко от Желязной, на улице Лешно. Ни единой каменной стены, только деревянные заборы. Под ногами — снег вперемешку с отбросами. Люциан толкнул калитку и вошел во двор, где стояли коровник и конюшня. Наружная лестница вела на верхний этаж, Стахова жила на нижнем. Люциан пинком открыл дверь в темную переднюю. Здесь пахло лучиной, грязным бельем и содой. Осторожней, а то можно вступить в лохань. Ничего не вызывало у Люциана такого отвращения, как вшивые еврейские рубахи. Он потянул ручку двери и увидел Стахову и Касю. Горела керосиновая лампа без стекла, только резервуар с фитилем. Стахова, закутанная в шаль, стояла посреди комнаты, наверно, куда-то собралась. Кася сидела на табуретке.

— Опять так поздно! — укоризненно сказала Стахова.

— Поздно, — согласился Люциан.

— Клади дровишки.

Люциан снял с плеча связку щепок.

— Мне надо за бельем сходить. В несколько домов. Кася за печкой присмотрит.

— Ладно.

— Печенка, наверно, уже перестояла, — то ли пожаловалась, то ли похвалилась Стахова.

— Печенка? Отлично.

— Для тебя купила. Ты же любишь.

— Спасибо.

— Спасибо в карман не положишь. Подать тебе?

— Ничего, сам возьму.

— Смотри, горшка не съешь, — попыталась Стахова пошутить.

Люциан не ответил. Она поплотнее укуталась в шаль. У двери обернулась.

— Через пару часов вернусь.

Люциан слышал, как она возится в передней. «Что она там делает?» — подумал он, хотя знал, что ничего она там не делает. Просто ждет, а вдруг он ее позовет. С минуту в передней было совсем тихо, будто Стахова затаила дыхание. Потом вышла, хлопнув дверью. Люциану подумалось, что, может, Стахова осталась там, никуда не пошла. В последнее время она словно читала его мысли. Он вышел на кухню, снял крышку с горшка. Люциан и правда любил печенку, но после колбасы, которую он заказал в кабаке, есть не хотелось.

— Ну что, Кася, как дела?

— Хорошо.

— Стишок выучила?

— Выучила.

— Сейчас расскажешь.

Он все-таки взял половник и положил себе каши с печенкой. Сел не за стол, но на табурет возле Касиной кровати, а оловянную тарелку пристроил у себя на коленях. Он не был голоден, но, как только начал есть, аппетит проснулся.

— Кась, положить немножко?

— Мне? Нет.

— А что так?

— Это все тебе. Я свою порцию уже съела.

— Поешь еще.

— Ешь сам. Ты же работаешь, а я целый день в кровати валяюсь.

— Никто сегодня не приходил?

— Он приходил. Другой папа.

— Ага.

— А мамочка его выгнала.

— Чего он хотел-то?

— Какой-то секрет рассказать.

— Секрет? А еще кто-нибудь был?

— Да, баба из дома напротив. Лысакова.

— А этой чего надо?

— Языком почесать. Тот — жадный, этот — грязный. Больше всего о женщинах любит сплетничать. Думает, я не понимаю, а я-то понимаю все. Притворяюсь маленькой дурочкой, но знаю, о чем она. Когда она от нас уходит, идет еще к кому-нибудь, про нас поболтать. Только на порог и сразу под кровать заглядывает, в горшки нос сует. Понюхала и говорит: «А у вас печенкой пахнет». Терпеть ее не могу!

— А кого любишь?

— Только двоих на всем свете: мамочку и тебя. Бывает, ее сильнее люблю, бывает, тебя сильнее. Она бы очень хорошая была, только своей заботой житья не дает. По сто раз на дню слышу: «Бедная, сиротка!» Однажды Лысакова входит, а мама как раз надрывается, что у меня башмаков нет, то да се. А та и говорит: «Ты ж ей недавно покупала, на Вельканоц[62]. Бегает слишком много, вот подметки и отлетают». А в другой раз говорит: «Нашла бы ты ей место. Вот и будут и платья, и башмаки».

— Я этой бабе шею сверну когда-нибудь.

— Здорово было бы.

— А что ты мне за это? Поцелуешь?

— Тысячу раз. Только полиция придет и тебя арестует.

— Я ждать не буду, пока придет. В крестики-нолики сыграем?

— Давай.

— Но сначала стихотворение расскажи. Ты у меня образованная будешь.

Кася начала читать наизусть, и Люциан перестал жевать. Он застыл с ложкой в руке и внимательно слушал. Какая она красавица! Как благородно волосы спадают на плечи! Высокий лоб, голубые глаза, а какая белая кожа! Мрамор, нет, в тысячу раз белее мрамора. Или алебастр? Не найти в природе такой белизны. А какой необычный изгиб губ! Была бы она старше хоть года на два-три. За одну ее улыбку убить готов эту Лысакову, и глазом бы не моргнул.

— Ну что, знаю стихотворение?

— Знаешь. И я тебя люблю.

— Я тоже тебя люблю.

— И как же?

— Ужасно люблю.

— Помнишь, ты говорила, когда маленькая была, что замуж за меня выйдешь?

— Еще бы. Прекрасно помню.

— Ладно, давай в крестики-нолики сыграем. Сейчас доску и мел принесу. Для тебя — что угодно.

И Люциан поставил на залатанную скатерть тарелку с недоеденной кашей и печенкой.

3

Он принес доску и кусочек мела, начертил две линии вдоль и две поперек. Люциан ставил крестик, а Кася — нолик. Кто первый ставил три в ряд, тот выигрывал. Это всегда был Люциан. Кася притворялась обиженной, капризничала для вида. Люциан смотрел на нее и удивлялся: «Как у Антека могла родиться такая дочь, что за кровь течет в ее жилах? Все перемешалось, мир — огромный котел, а Бог — повар. Он мешает в котле половником, и происходят войны, восстания, переселения народов. А потом Он сеет… Какими глупостями у меня голова забита! Все, сейчас или никогда». Люциан встал.

— Кася, я должен тебе кое-что сказать.

— Что?

— Я ухожу. Надолго.

— Куда уходишь?

— Так надо. В другую страну поеду. Давно бы уехал, если бы не ты. Ты еще маленькая, но я буду говорить с тобой, как со взрослой. Ты ведь все понимаешь.

— Да. Говори.

— Я люблю тебя. Понимаешь, что это значит?

— Да.

— Люблю, но ты еще ребенок. Я тут годы провел в темноте, больше мне не выдержать. Твоя мама очень добрая, она спасла мне жизнь, но я не могу с ней оставаться. Она прекрасный человек, но это не может длиться до бесконечности. Не жизнь, а летаргический сон. Знаешь, что это такое? Не жизнь и не смерть. Бывает, похоронят такого, а он просыпается в могиле. Однажды раскопали покойника, а у него все пальцы сломаны. Пытался выбраться из гроба. Понимаешь, о чем я?

— Понимаю.

— Твоей маме я не могу этого сказать. Не переношу слез. Сегодня ночью я уйду.

— Куда?

— В другую страну.

— Где эта другая страна?

— По ту сторону границы.

— У тебя деньги есть?

— Один грош. Но у меня дорогой крестик на шее. Скажи маме, всегда буду ее добром поминать. Как смогу, напишу. Если будут деньги, буду присылать. А через пару лет вернусь, и мы с тобой поженимся.

— Ага.

— Будешь меня ждать?

— Буду.

— Долго?

— Сто лет.

— Столько не придется. А ты ведь еще совсем маленькая. Вдруг меня забудешь?

— Никогда не забуду.

— Ладно, пора. Маме ничего не рассказывай. Просто скажи, я ушел, а куда не знаешь. Подождешь три дня, тогда скажешь правду. Понятно?

— Да. Сегодня вторник. Значит, в пятницу.

— Правильно. И что мы с тобой поженимся, тоже не говори.

— Не скажу.

— Знаешь почему?

— Знаю.

— Через пару лет ты уже будешь взрослой, а я буду еще не стар. Молись за меня. Каждый вечер, когда читаешь «Отче наш», упоминай мое имя. Говори: «Отец наш небесный, смилуйся над Своим сыном Люцианом и его заблудшей душой». Может, письмо задержится, всякое бывает, ты все равно верь. Будь терпелива. А если захотят тебя замуж выдать, отвечай «Нет!».

— Ага.

— Хотел тебе подарить что-нибудь, но ничего не смог купить. Вот, возьми на память. Это мой последний грош. Не потеряй!

— Да ты что!

— Каждый день по букварю занимайся. Если вдруг выпадет случай попасть в школу, иди непременно. Если нет, хотя бы буквы не забудь.

— Не забуду.

— Ну, кажется, все. Пойду манатки собирать.

Люциан по приставной лестнице полез на галерею. Закружилась голова, когда он взбирался по ступенькам. «Почему именно сегодня?» — спросил он себя. Нашарил под кроватью кожаный ранец с медной застежкой и боковыми карманами, вытащил, осмотрел. Этот ранец прошел с ним все сражения, скитался по лесам, а потом не один год пролежал под кроватью у Стаховой. Люциан тряпкой стер с него пыль, приподнял, словно взвешивая. Открыл и достал короткоствольный пистолет с бронзовой рукояткой. К нему осталось шесть патронов. «Лежат себе, есть не просят», — негромко сказал Люциан. Положи, и будут лежать. Пуля может прождать сто лет, а потом отправит на тот свет кого-нибудь, чей дед пока еще не успел родиться. Ствол слегка заржавел. Давно не чистил, надо бы немного масла раздобыть… Возле кровати стояла корзина. Люциан вынул из нее рубаху, штаны и телогрейку, когда-то расшитую матерью. Был там и шерстяной шарф. Ну, вот и все имущество, как в книжках пишут… Выпрямиться во весь рост Люциан не мог: потолок был слишком низкий. Обернулся, стоя на коленях.

— Кася, ты чего там?

— Ничего. На тебя смотрю.

— Будешь по мне скучать?

— Буду.

— И я буду. Еще сильнее, чем ты. Но ничего не поделаешь. Я все обдумал. Иначе остается только пулю в лоб себе пустить.

— Боже сохрани!

— Хочу, чтобы ты знала: если меня схватят, то повесят. Я бежал от палача. Не могу больше прятаться, как мышь. Все, терпение лопнуло.

— Что ты будешь делать на границе?

— В смысле, за границей? Зарабатывать свой хлеб и делать что-нибудь для нашей родины. Мы поляки, а не кацапы. Всегда об этом помни. У пана и мужика могут быть свои счеты, но оба все равно остаются поляками. Поляка можно убить, но нельзя заставить его перестать быть поляком.

— Да, я знаю.

— Ну, все, спускаюсь.

Люциан слез, огляделся по сторонам, внимательно и будто с подозрением, что кто-то следит за ним из угла.

— Ничего не забыл? Вроде ничего. Что ж, давай прощаться. Погоди, хочу на тебя при свете посмотреть.

Он взял лампу и поднес к Касиному лицу. Девочка улыбнулась, кажется, чуть испуганно. Тарелка каши все еще стояла на столике. Люциан левой рукой взял ее и поставил на пол. Где там котенок? Повезло ему сегодня. Посмотреть ей в глаза… Зеленые-зеленые. Об одном не подумал: ведь она может умереть… Совсем в голову не пришло…

— У тебя рука дрожит.

— Да, немножко. Подожди.

Люциан смотрел на коптящий огонек. «Теперь или никогда», — будто услышал он чей-то голос. Тоскливыми ночами, когда он без сна лежал рядом со Стаховой и прислушивался к легкому дыханию Каси, он не раз думал об этом. Неделями ангел и дьявол спорили у него в мозгу, говорили умно и увлеченно, возвышенно и хитро. Он отчетливо ощущал, как его душа раскалывается напополам, качается, как на весах. По ночам он засыпал и тут же вскакивал. Его мучили кошмары. В доме было холодно, но он обливался потом. Волосы вставали дыбом. Он из последних сил боролся с искушением задушить Стахову и изнасиловать ее дочь. Люциан молился и богохульствовал. Он сжимал пальцами нательный крестик и расцарапывал им кожу до крови. Теперь, стоя с лампой в руке возле Касиной кровати, Люциан висел на волоске. Хотелось дунуть на огонек, погасить лампу. Он задержал дыхание. «Не будь трусом!» — крикнул ему кто-то. Он услышал его голос так отчетливо, словно Люцифер или Вельзевул с дьявольской усмешкой на губах стоял у него за спиной. «Сжалься над собой и над ней! — предостерег другой голос. — Беги, пока не поздно! Убийца!..» Люциан вздрогнул. Покачал головой, сам того не замечая.

— Ты вспотел.

— Подожди, лампу поставлю.

Он медленно, чтобы огонек не погас, отступил на несколько шагов. Отнес лампу на кухню. По спине пробежал холодок. Люциан выиграл бой.

— До свидания, Кася. Да благословит тебя Бог…

Она смотрела на него во все глаза и не отвечала, будто видела борьбу, которая велась у него в душе.

Глава IX