Конечно, читателя сейчас интересует не гардероб Христофоровых, и даже не история покупки дома, и уж понятно не герань, а как Юрий Андреевич добыл миллионы.
Можно ли, получая хотя и приличную заработную, плату — тысячу четыреста рублей, с семьей в три человека скопить два миллиона? Конечно, не скопить. Значит, Юрий Андреевич эти деньги не заработал. Тогда где же он их добыл? Украл? Ну, зачем же так грубо судить Юрия Андреевича? Даже представить нельзя, чтобы этот солидный пожилой человек запустил руку в чужой карман, лез ночью в чужое окно, выгребал из учрежденческой кассы крупные купюры. Он, поразмыслив над некоторыми вопросами краюхинского товарооборота, лишь слегка организовал этот денежный поток, направил его в нужное русло. Вот и все!
На всю жизнь запомнил Юрий Андреевич запах отцовского магазина, а пахло в нем по-особенному — дрожжами, льняным маслом, халвой, мукой.
До сих пор, входя в продовольственный магазин Краюхинского торга, Христофоров с удовольствием вдыхает этот волнительный для него букет. Так и видит, как его располневшая мамаша нацеживает из оцинкованного бака фунтовую кружку льняного масла, а потом бережно, через воронку, переливает покупателю в бутылку. И сам Юрочка Христофоров, гимназист третьего класса, скинув ранец и переодевшись, помогает приказчику принимать товар. Приказчику далеко за пятьдесят, но все — и покупатели и хозяева — зовут его Платоша.
Был один момент, на долгие годы осветивший Юрочке смысл жизни. Привезли новый товар и среди прочего — новинку, карамель «каприз» в яркой, глянцевой красно-синей обертке. Юрочка без разрешения развернул карамельку и положил в рот. Приказчик, покачав, головой, заметил:
— Не дело, Юрий Андреевич! Папенька не любит, когда в магазине кушают, да и покупатели это не уважают.
Маменька разъяснила:
— Что ты, Платоша, ребенка оговариваешь? Он свое добро скушал, не чужое… Возьми, Юрочка, еще, или хочешь бонбошек…
И посмотрела вокруг умиротворенно — вон, мол, сколько своего добра. Юрочка, однако, больше карамелек не взял и бонбошками тоже пренебрег. Платоша маменьку не особенно уважал и мог доложить папеньке, а папенька, во гневе бывал лют и, несмотря на третий класс, мог всыпать, как приготовишке.
Но маменькины слова про свое добро крепко запали в душу.
А какое удовольствие было помогать отцу подсчитывать выручку! Ассигнации старший Христофоров считал сам, доверяя сыну только серебро и медяки. Юрочка сортировал полтинник к полтиннику, четвертак к четвертаку, завертывал тяжелые столбики в бумагу и химическим карандашом писал сумму.
Правда, однажды этого удовольствия Юрочку лишили почти на всю зиму — не оправдал доверия.
Ежедневно после подсчета папенька выдавал сыну пятачок, приговаривая:
— Получи заслуженные.
Пятаки Юрочка менял по мере, накопления на серебро, а с рублем шел в сберегательную кассу. Случилось, что до десятин рублей не хватило всего двадцати копеек, а хотелось поскорее округлить вклад, и Юрочка не выдержал, самовольно позаимствовал из выручки двугривенный и незаметно опустил его в карман. А папенька, как назло, увидел.
Боже ты мой, что потом было! Папенька приказал выложить, двугривенный на стол, спустить штаны и молча высек наследника сыромятным ремнем до кровавых полос, дополнил экзекуцию подзатыльником и подвел итог:
— Забудешь, сукин сын, как у своих воровать!
Маменька вечером мазала Юрочкин зад прокипяченным льняным маслом и шептала:
— Дурачок! Ты бы у меня попросил.
Сыну и больно было и стыдно, но чувство реальности даже в этот трагический момент ему не изменило. Он совершенно трезво внес поправку:
— Не говорите, маменька, глупостей. У вас же ни гроша нет.
И уязвил мать в самое больное место. Христофоров жену от денег избавил раз и навсегда.
Но мать сдалась не сразу:
— Нет, есть… надо умеючи…
В Краюхе Юрий Андреевич появился неожиданно. Осесть в одном месте, прекратить скитания по городам и весям Христофорова вынудили многие обстоятельства морально-этического характера. Да и надоело мотаться по Дальнему Востоку, по глубинным леспромхозам, базам райпотребсоюзов, заведовать сельмагами в таежных селах. Краюха, понятно, не столица, но все же город.
Первые два года Юрий Андреевич волновался, вскакивал по ночам от шагов запоздалых прохожих, вообще нервничал. Потом мысли о всесоюзном розыске стали навещать его все реже и реже. Средства на обзаведение были, хватило и на дом и на многое другое.
На работу Юрий Андреевич определился только спустя месяц после приезда, когда пригляделся, принюхался к обстановке. На первое время взялся руководить сапожной мастерской артели инвалидов «Коопремонт». Новой обуви в мастерской не шили — не было ни материала, ни опытных мастеров. Чинили обувь до прихода Юрия Андреевича скверно, на подметки ставили тяжелую, как свинец, резину, материалов не хватало, даже дратву не смолили, — нечем.
Через полгода мастерскую нельзя было узнать. Сначала Юрий Андреевич организовал скупку старой обуви у населения и пустил ее на материалы; умаслил работников горплана — и ему подбросили микропорки. Его внушительная фигура и серьезность действовали убеждающе. И пошло: вместо уволенных двух пьяниц мастеров нашел хорошего старичка пенсионера, а тот обучил девчат.
В мастерской появился репродуктор, ввели политпятиминутку. Юрий Андреевич за перегородкой принимал у заказчиков обувь, мелком обводя израненные места, выписывал квитанции, указывая цены строго по прейскуранту: все честь честью.
Христофоров открыл цех варки гуталина и обязал мастеров сдавать заказчикам обувь в начищенном виде.
Как-то жена заместителя председателя горсовета Борисова принесла видавшие виды сапоги мужа и заодно попросила пришить к сумочке ремень. Ремешок, понятно, по указанию Христофорова пришили тотчас же и бесплатно, а за сапогами пришел сам Борисов.
Увидев до блеска начищенные сапоги, он даже засмеялся от удовольствия:
— Лучше новых! Ай да мастера! Золотые руки…
И пригласил Христофорова выступить на сессии горсовета, поделиться опытом.
Через год Юрия Андреевича избрали председателем артели. Фундамент под карьеру — добытая репутация честного, заботливого руководителя, «работяги» — был заложен основательный и сцементирован неплохо — общественным доверием.
Оставалось запастись терпением в ожидании «хорошего куска».
Появление дочери изменило и Марью Павловну. Когда-то она за вечер могла просадить в «очко» пять-шесть тысяч и, не поморщившись, опрокинуть граненый стакан водки, закусив ее по-ивановски «мануфактурой», то есть утерев губы рукавом кофты. Торговые связи у нее были, как она выражалась, грандиозные: в Москве, Ленинграде, Киеве, Тбилиси — во всех крупных городах. Она могла из Киева срочно примчаться в Ленинград, выставить у магазина тканей десять знакомых дворничих, растолковав им предварительно, что «хватать». Вечером, расплатившись со своими помощницами в белых фартуках, она катила в Горьковскую область — втридорога сбывать отрезы дефицитной шерстяной ткани и входившего в моду штапеля. Из Тбилиси везла «лакировки» на толстой слоеной подошве. Однажды соблазнилась: привезла с юга в Вологду два мешка лаврового листа — и повезла домой мешок трехрублевок.
Потом был краткий отдых во Владимирской тюрьме и вынужденная экскурсия на Дальний Восток. В лагере она быстрехонько захороводила оперуполномоченного; да как ей было и не захороводить — ни дать ни взять артистка оперного театра: глаза с поволокой, на щеках ямочки, локти круглые, вся пышная, и на груди, в ложбинке, крупная черная родинка. Опытности она была дьявольской, и молоденький оперуполномоченный обалдел после первого же ее поцелуя.
Через неделю Марья Павловна хозяйствовала на лагерной кухне, а это не в лес на заготовку ходить. Тепло, уютно, сытно и у начальства на виду. За примерное поведение и вкусный харч применили частную амнистию.
Уполномоченный уговаривал остаться в лагере вольнонаемной, но разве могла Марья Павловна с новым паспортом, с дорожными документами усидеть в опостылевшем лесу.
И очутилась она в купейном вагоне скорого поезда Владивосток-Москва. В купе оказался сосед, сразу уступивший ей нижнее место. Ехать долго, разговорились, сосед представился — Юрий Андреевич Христофоров — и добавил с легкой улыбочкой:
— Извините за интимную подробность — пока холост!
Зойка появилась на свет против желания родителей, даже наперекор им. Жили они в то время в глуши — сто восемьдесят километров от железной дороги, и не было никого, кто бы помог Марье Павловне избавиться от беременности. Посылали ее к бабке. Марья Павловна сгоряча согласилась, но всю ночь проплакала — страшно было идти к грязной, противной старухе. Так и не пошла.
Родилась Зойка дома — до ближайшей больницы было около двадцати километров, а мороз в эту февральскую ночь стоял невероятный даже для тех мест — сорок восемь градусов.
На рассвете Юрий Андреевич, просидевший всю ночь у соседей, вошел в свою комнату, и сердце у него дрогнуло: рядом со счастливой, сияющей Марьей Павловной лежало крохотное существо с большими голубыми глазами, чуть заметно шевелило пухлыми губами, словно пыталось причмокивать.
— Посмотри на нашу доченьку! Посмотри, — сказала Марья Павловна. — Она мне теперь всего дороже, а я, дура, хотела ее выковырнуть…
Недели через две как-то ночью Юрий Андреевич все ворочался, потом сел у жены в ногах и сказал ласково:
— Надо, Маша, собираться, пока не засыпались. Нам с тобой теперь в казенный дом садиться немыслимо, а такое может каждый день случиться, я последнее время не совсем чисто работал. Пора…
И они очутились в Краюхе.
Несколько лет Юрий Андреевич «воздерживался». Хватало ранее накопленного, и связал руки страх в случае неудачи расстаться с женой и дочерью. С непривычки пришлась по душе и слава неутомимого труженика, бескорыстного энтузиаста артельного дела. Он надолго запомнил аплодисменты, которыми проводили его с трибуны городского Совета.