Объяснение простое: зависть.
А пропал этот интерес из-за безнадежности и бесперспективности жизни в беспрецедентных обстоятельствах двадцатых годов XXI века.
Те, кто устал от агрессии и ненависти, схожих со временами борьбы с космополитами, от ностальгии по Сталину, завидовали и завидуют той эпохе, когда этого не было. Во всяком случае, романтизированному образу той эпохи, которая ведь и в самом деле была уникальной в истории страны.
Тогда в известном смысле тоже было единство, но только на основе не строительства осажденной крепости, а напротив, некоторого размывания ее фундамента. Сейчас Сталина вносят в массовое сознание как одну из “скреп”, как один из исторических “якорей” для “правильного” понимания, что такое хорошо, а что такое плохо, а в 1960-е его выносили – и из Мавзолея, и из мозгов.
Тогдашний политический режим тоже цеплялся за прошлое, но не за темные его страницы, а за те, которые были серые, – романтизировал и обелял их. Тогдашним “мейнстримовским” коммунистам, в отличие от нынешних, у которых ничего, кроме Сталина и одновременно крестного знамения не осталось, и в голову бы не пришло обложить цветами могилу вурдалака.
Никто не носился с фиктивным примирением “красных” и “белых” – власть четко заявляла, на чьей она стороне. Но “красные” были этакие добрые рыцари, и у них имелись идеалы, а не скрепы (за исключением прочной марксистско-ленинской основы, но она оставалась декорацией, а кто же всерьез обращает внимание на фон). Скрепа – это о прошлом. Идеал – это о будущем. Оттепель была большой чисткой идеалов, но для того, чтобы двигаться вперед, а не самосохраняться, отливаться в граните и отстреливаться от всего мира.
Сейчас же провонявшие сырым сараем скрепы извлекают из подвалов имперской истории, чтобы изготовить из них хоругвь и с песнопениями двигаться как можно дальше назад – приблизительно во времена опричнины, но с айфонами и телевизионными тарелками, чтобы в любой глухомани принимать сигнал федеральных каналов.
Пиар хрущевской эпохи оказался очень удачным: объявить часть истории хорошей, противопоставив ее плохой, и назвать себя прямыми наследниками хорошего, особенно революции и Великой войны, – это стратегия win-win.
Но при этом оттепель могла похвастаться реальными достижениями – не прошлого, а настоящего. Полет Гагарина и сегодняшним общественным мнением оценивается как одно из величайших достижений в истории страны. Но ведь он почти совпал с передачей Крыма! Как же одно вяжется с другим?
Да, Хрущев орал на художников-“абстракцистов” и шельмовал молодых поэтов и писателей. Но что это были за “абстракцисты”, какого запредельного уровня! И какие это были поэты и писатели – их же можно читать и сегодня: даже тот же ранний, адаптированный к коммунизму Аксенов несравним ни с чем из того, что производится сейчас.
Еще раз: речь не о конкретно-исторических обстоятельствах хрущевской версии социализма, авторитарной, с сохраняющимися элементами тоталитаризма, а о духе эпохи.
Негласный контракт сработал: одни соглашались на очищенный и романтизированный социализм без Сталина, но с Лениным (с этого, кстати, начинался ремейк оттепели – горбачевская перестройка), а другие допускали некоторое расширение степеней свободы. И этого оказалось достаточно для того, чтобы изменились настроения, возникли феноменального для подцензурных обстоятельств уровня литература, искусство, кино, театр. Возник культ науки, и интерес к Западу формировался через внимание к его научным успехам.
У этой эпохи был стиль. Люди даже одеваться старались не так скучно и коряво, как в 1970-е и 1980-е. У этой эпохи была… эстрада. И на том месте, где сейчас штырем торчит невыносимая агрессивно-самоупоенная пошлость, у шестидесятнической попсы обнаруживались наивность и, если угодно, нежность. Та самая, из песни. Массовая песня дала язык, которым можно было говорить не о Ленине, а о нормальных человеческих чувствах. Пьеха пела с иностранным акцентом, Кристалинская проникала в душу – “он прошел и не заметил”, Мондрус оголяла плечи и ноги до колен и, страшно сказать, при этом имела голос!
Физики, лирики, Гагарин, “голубые огоньки” с космонавтами и даже обещанный в программе партии 1961 года коммунизм составляли, если угодно, позитивную программу для мейнстримовского большинства и быстро росшего городского среднего класса, переселявшегося в маленькие, но отдельные квартиры, территорию частной жизни.
Шестидесятые дали мечту. Мягкая, а не жесткая сила составляла конкурентное преимущество оттепели, при том что жесткой силой власть пользовалась неумело, едва не подняв на воздух весь мир во время Карибского кризиса.
При этом режим мог чувствовать себя в полной безопасности: большинство разделяло базовые идеологические принципы. Но только потому, что они казались органичными этому типу общества. Да, атомная бомба нужна. Но для ядерного сдерживания.
Все это примиряло людей с режимом. До поры до времени – пока он не впал в спячку после 1968-го. Тогда уже процесс примирения продолжался не на основе единства идеалов, а на лицемерии, взаимном обмане и равнодушии. Что и взорвало империю изнутри: цинизм как всеобщая конвенция сдетонировал сильнее, чем рухнувшие цены на нефть и милитаризация экономики. Ведь развал империй и режимов происходит прежде всего в головах.
Вот мы и завидуем – тайно и явно – шестидесятым. Их достижениям, их обращенности в будущее, ощущению исторической (и моральной!) правоты, мягкой силе, согласию людей с самими собой и – до некоторой степени – даже с властью. Их романтизму, наивности и доброте.
И это, если угодно, наша контрпамять, которую мы противопоставляем сталинизированному официозу. У них – Сталин, у нас – шестидесятые, тем более что они существуют в живой памяти, и пластинка с какой-нибудь “Гуантанамерой” наворачивает свои круги перед внутренним – детским – зрением, просмотр же черно-белого данелиевского или хуциевского кино – это не отстраненное наблюдение за чужой эпохой, а узнавание.
Официозная память гордится чем угодно, только не духом шестидесятых. Ей неприятно, что это был короткий период, когда нация действительно была в известном смысле единой, а держава – по крайней мере, по общему ощущению – великой.
Карикатуре всегда неприятен подлинник. Слякоть твердо знает, что она не оттепель. И так получается, что она переходит в заморозки.
“Заглушают голос мой”
В библиотеке – несколько томиков стихов Окуджавы. Сильно зачитанных. Все – “совписовские”. Два первых сборника – самые изящные, под редакцией легендарного Виктора Сергеевича Фогельсона из отдела поэзии издательства, и даже технический редактор один и тот же – Ф.Г. Шапиро. Первый сборник – “Март великодушный” 1967 года, квадратного формата, с модными клапанами, всё по последнему писку книжной моды, тираж 40 тысяч. Второй – “Арбат мой, Арбат” – застойного 1976-го, 50 тысяч тираж, с дивными фото старого Арбата и Нового Арбата на форзацах. Преемственность, мол, старого и нового. Причем фото торгсиновского продмага в начале старого Арбата – работы Родченко. Следующий томик, уже лишенный обаяния предыдущих, на мелованной бумаге, от того же Фогельсона, уже без Шапиро, но с тем же корректором М.Б. Шварцем, вышел в 1984-м. Прошло четыре года, перестройка вошла в стадию зрелости, и в 1988-м появился совсем уж малоформатный сборник “Посвящается вам” – с Фогельсоном, но без Шварца, в котором чудовищной мелкой журнальной рубленой гарнитурой были опубликованы бьющие наотмашь антисталинские и антивоенные стихи. Те, которые невозможно было напечатать раньше. Тираж — 200 тысяч. Звучание – историко-гражданское. Так вот, об историко-гражданском…
Булат Шалвович Окуджава родился 9 мая, а умер 12 июня – в этом можно было бы усмотреть некий “празднично-датский” символизм, хотя нет в нашей литературе фигуры, которая до такой степени, деликатно извинившись, ускользала бы от символов. И упрощений тоже: интеллектуалы-снобы не прощали ему “Возьмемся за руки, друзья”, противники советского режима были не удовлетворены тем, что он не был катакомбным антисоветским писателем (хотя и публиковался в тамиздате), а жесткая привязка, как говорят в справочниках, “поэта и барда” к шестидесятым и Арбату мешала разглядеть второй, третий и более глубокие слои его творчества. Все это вместе создавало препятствия для того, чтобы расслышать столько раз слышанный голос.
Мемориализация Окуджавы – в силу его популярности опять же, больше советской, чем постсоветской, – тоже привязана к Арбату. Памятник работы Георгия Франгуляна рядом с бывшим магазином “Диета” очень неплох, хотя и занимает слишком много места для поэта камерного, с тихим голосом. Но неплох он, возможно, потому, что сам герой обладал нетипичной внешностью, а его худоба и сутулость любой памятник сделают узнаваемым. Этого достаточно для туристов на пешеходной улице и “семейств”, снимающихся “на фоне”, которые слышали пару песен Окуджавы. Едва ли это привело бы в восторг поэта, не любившего такого рода суеты.
А уж если вспомнить, что он резко восставал против превращения Арбата в пешеходную улицу… Но что ж тут сделаешь – памятник, так сказать, принадлежит народу.
Про народ Окуджава написал много горьких слов. И про тех, кто вершил злодейства от имени народа и за него. Еще в 1975-м Булат Шалвович сочинил “Письмо к маме”, начинавшееся со строк “Ты сидишь на нарах…”. Там и про солдатика, и про “следователя юного”, и про конвоира (“Он тебя прикладом, он тебя пинком…”), и про вождя (“Он не доверяет больше никому, / словно сам построил для себя тюрьму”): “Прости его (солдатика, следователя, конвоира, вождя. – А. К.), мама: он не виноват, / он себе на душу греха не берет – / он не за себя ведь – он за весь народ”. Это страшное стихотворение – про неодолимую силу конформизма, оправдываемого интересами “народа”.
Памятник Окуджаве – это памятник селебрити, памятник памятнику, герою. А Булата Шалвовича всегда били за “дегероизацию”. И он был первым, кто дегероизировал войну, показав на ней человека, нормального, молодого, сожалеющего о непрожитой жизни, сражающегося за Родину, но не желающего умирать; войну, где хочется только есть и спать, где страшно погибнуть. За это его, начиная с “Будь здоров, школяр” (1961), повести, опубликованной в “Тарусских страницах”, и били.